Август Булгаковы прожили в Синопе, Михаил Афанасьевич переводил «Виндзорских кумушек», Елена Сергеевна переписывала им переведенное, а потом, вечерами, подолгу разговаривали с П. Марковым и Н. Горчаковым. Все чаще стали замечать диктаторский тон Горчакова, пытавшегося поучать Булгакова, давать ему советы, как исправить «Мольера» и как ему переводить «Виндзорских кумушек». П. Марков обещал Булгакову защитить его от диктата режиссера, но Булгаков понял, что и эта комедия, как он ее задумал переводить, не получит одобрения театра.
Вскоре Булгаковы уехали в Тифлис, потом во Владикавказ.
Все эти дни Булгаков думал о своих взаимоотношениях с Художественным театром, который не сумел защитить его «Мольера». Можно ли после случившегося делать вид, что все осталось по-старому? Так же ходить на службу в качестве ассистента-режиссера? Покорно выслушивать всякие глупости старших по чину? После гибели «Мольера» он не мог больше оставаться в Художественном театре. И 15 сентября 1936 года Булгаков подал прошение об отставке; накануне художественный руководитель Большого театра С. А. Самосуд предложил ему работу в Большом театре: Булгаков не мог оставаться, как он сам говорил, в «безвоздушном пространстве», ему нужен был заработок и нужна была окружающая среда, лучше всего — театральная.
5 октября 1936 года Булгаков в письме П. С. Попову рассказывает о событиях последних дней и о своих чувствах, в эти дни переживаемых: «…У меня была страшная кутерьма, мучения, размышления, которые кончились тем, что я подал в отставку в Художественном Театре и разорвал договор на перевод „Виндзорских“.
Довольно! Все должно иметь свой предел.
Позвони, Павел! Сговоримся, заходи ко мне. Я по тебе соскучился. Елена Сергеевна долго хворала, но теперь поправляется.
Прикажи вынуть из своего погреба бутылку Клико, выпей за здоровье „Дней Турбиных“, сегодня пьеса справляет свой десятилетний юбилей. Снимаю перед старухой свою засаленную писательскую ермолку, жена меня поздравляет, в чем и весь юбилей…»
Нет, не открылась дверь в этот день и не появилась депутация от Станиславского и Немировича-Данченко с адресом и подношением автору по случаю юбилея… Да и что они могли написать в адресе? Указать все его искалеченные и погубленные пьесы? А в качестве ценного подношения избрать большую медную кастрюлю, наполненную тою самою кровью, которую они выпили из него за десять лет? Никто такой юбилей праздновать не собирался и не собирается…
Булгаков твердо убежден, что во всех его театральных неудачах виноваты Станиславский и Немирович-Данченко, утратившие в эти годы былую смелость, новаторство, остроту первооткрывателей. Все заметнее в их творчестве были черты приспособленчества и конформизма. В дневнике Елены Сергеевны можно обнаружить некоторые факты, подтверждающие эти мысли: «13 сентября 1935 года. М. А. сказали, что роль еврея в „Турбиных“ выкинул К. С. А тогда говорили — „по распоряжению сверху“. 18 сентября 1935 года. Оля говорит, что Немирович в письмах ей и Маркову возмущался К. С.-ом и вообще Театром, которые из-за своих темпов работы потеряли лучшего драматурга, Булгакова.
Когда я это рассказала М. А., он сказал, что первым губителем, еще до К. С. был именно сам Немиров» (Дневник, с. 102–103).
Но были и радости и надежды — радостное знакомство с композитором Борисом Владимировичем Асафьевым и надежды на скорую постановку оперы «Минин и Пожарский», которую они закончили в октябре 1936 года. Вот две телеграммы, которыми они обменялись. 17 октября: «Вчера шестнадцатого кончил нашу оперу приветы. Асафьев». «Радуюсь горячо приветствую хочу услышать. Булгаков».
С редким единодушием работали над оперой Булгаков и Асафьев. Казалось бы, многое разделяло их. Борис Владимирович Асафьев — профессор-музыковед, автор вышедшей в 1930 году книги «Русская музыка», многочисленных статей по истории и теории музыки, композитор, автор балетов «Пламя Парижа» и «Бахчисарайский фонтан» — был человеком сдержанным, суховатым, человеком академического толка. И Булгаков — актер, режиссер, писатель, любивший шутку, мистификации, розыгрыши. Но была у Булгакова и Асафьева общая любовь — любовь к русской истории, особенно к тем эпохам в истории России, которые принято называть переломными. Что-то общее у них было и в судьбе, которая одинаково немилостива была по отношению к ним. Не случайно ведь в одном из первых своих писем Булгакову, 23 июля 1936 года, получив либретто «Минина и Пожарского», Асафьев, в частности, писал: «… Пишу Вам, чтобы еще раз сказать Вам, что я искренне взволнован и всколыхнут Вашим либретто. Вы не должны ни нервничать, ни тревожиться. Я буду писать оперу, дайте только отдышаться и дайте некоторое время еще и еще крепко подумать над Вашим текстом в связи с музыкальным действием, то есть четко прощупать это действие…Умоляю, не терзайте себя. Если б я знал, как Вас успокоить! Уверяю Вас, в моей жизни бывали „состояния“, которые дают мне право сопереживать и сочувствовать Вам: ведь я тоже одиночка. Композиторы меня не признают… Музыковеды, в большинстве случаев, тоже. Но я знаю, что если бы только здоровье, — все остальное я вырву у жизни. Поэтому, прежде всего, берегите себя и отдыхайте…»
Либретто оперы Булгаков начал с одного из драматических эпизодов Смутного времени: русский патриарх Гермоген, прикованный к стене кремлевской темницы, испытывает нравственные муки оттого, что в Московском Кремле он постоянно слышит католический хор, поющий по-латыни. Два года Гермоген рассылал грамоты, призывающие русский народ ко всеобщему восстанию против польских захватчиков, но лишь малые дружины поднимались на борьбу, не нашлось пока силы, которая могла бы объединить народ в это время смуты и разброда, в это время Семибоярщины. Лучше смерть, чем слышать, «как чужеземцы поют заутреню в Кремле». Но через потайной ход в Кремле к Гермогену проникает отважный Илья Пахомов, сын посадский, и приносит важную весть: «Пришла к нам смертная погибель! Остался наш народ с одной душой и телом, терпеть не в силах больше он. В селеньях люди умирают, — отчизна кровью залита. Нам тяжко вражеское иго. Отец, взгляни, мы погибаем! Меня к тебе за грамотой прислали, а ты в цепях, цепях, несчастный! Горе нам!»
Гермоген. «Мне цепи не дают писать, но мыслить не мешают. Мой сын, пока ты жив, пока еще на воле, спеши в Троице-Сергиевский монастырь. Скажи, что Гермоген смиренный велел писать народу так: идет последняя беда!.. И если не поднимется народ, погибнем под ярмом, погибнем!»
Гермоген доволен: «Не оскудела храбрыми земля и век не оскудеет». Но Илья Пахомов попался в лапы немецких драбантов, охранявших Кремль, удалось лишь бежать его спутнику — гонцу Мокееву, который побывал в Троице-Сергиевском монастыре и привез Минину грамоту, призывающую народ русский к восстанию против поработителей. А незадолго до появления Мокеева ранним осенним утром горько размышляет нижегородский староста Козьма Минин: «Рассвет! Я третью ночь не сплю, встречая рассвет осенний и печальный, и тщетно жду гонцов с вестями из Москвы. Их нет, и ночи тишину не нарушает топот их коней. О, всевеликий Боже, дай мне силы, вооружи губительным мечом, вложи в уста мне огненное слово, чтоб потрясти сердца людей и повести на подвиг освобождения земли!..»
Появляется Мокеев, приемная дочь Минина Мария, она тоже с нетерпением ждет гонцов из Москвы, потому что один из них — Илья Пахомов, ее жених. Мокеев рассказывает Минину и Марии о том, что произошло в Москве, о том, что он побывал в Троице и привез грамоту, которая весь народ зовет на подвиг во имя спасения отчизны. «Дай грамоту сюда, она дороже злата! — восклицает Минин. — Гонец, ты послужи еще! Я дам тебе коня, и ты без отдыха скачи сейчас, скачи сейчас к Пожарскому в деревню и привези его сюда к полудню завтра… Скажи, что ждем его на дело государства!»
Пожарский участвовал в битве, ранен; «он изувеченный лежит!» — кричит Мокеев, но Минин уговаривает Мокеева: «Шепни, чтобы не мешкал! Скажи, что грамота пришла, пришел наш час! Скажи, зову его на подвиг — царство спасать!»
На Лобном месте, у Собора в Нижнем Новогороде — воеводы, старосты, стряпчие, слепцы, «народ», «женщины в народе», Минин, Пожарский, «женский хор», «мужской хор»… Здесь, на Лобном месте происходит борение различных страстей, но, поддержанные народом, побеждают Минин и Пожарский, «полякам смерть», «освободим отечество или погибнем», «никто чтоб смерти не боялся», «а будет так, тогда врагу настанет последний… судный час». «Судный час» — эту фразу произносят «все».
Действительно, эти сцены сделаны просто превосходно, здесь сольные партии Минина и Пожарского, Марии, Биркина органично сочетаются с хоровыми, народными, в которых выражены настроения разных социальных групп.
Не знаю музыки Б. В. Асафьева, но читаю либретто, и как живые встают передо мной Минин и Пожарский, Мария, Гермоген, польский ротмистр Зборовский, гетман литовский Ходкевич, поляки, казаки, русский люд, поднявшийся за свое освобождение… Кострома, куда сходились русские рати, подкрепленные татарами: «за строем татар идет строй мордовский» — дает ремарку Булгаков при описании народных массовых сцен. «За мордовским строем опять русский строй и с ним едет Пожарский» — вот еще одна ремарка Булгакова, который хотел тем самым подчеркнуть, что восстание действительно было всенародным, охватившим все народы, входившие в тогдашнюю Россию. Русские, татары, мордва…
Б. Асафьев, закончив первоначальный вариант оперы в октябре 1936 года, конечно, продолжал работать, отделывая и совершенствуя партитуру. И как внимательный исследователь хоровой песни, споткнулся как раз на этом месте, которое я только что привел: мордовский строй исполняет хоровую песню, в которой славят князя Дмитрия… Асафьев просмотрел чуть ли не все книги, в которых авторы касаются Смутного времени, и ни в одной из них не обнаружил сведений об участии мордвы в освободительном движении. Он прочитал книгу Н. П. Чичагова о жизни князя Пожарского и гражданина Минина, «Очерки по истории Смуты…» С. Ф. Платонова, очерки о мордве П. И. Мельникова-Печерского, просмотрел «занятную книжечку» И. Беляева о составе армий и ополчений до Романовых, но нигде не нашел об участии мордвы в ополчении Минина и Пожарского. А хоровая песня получилась… Что делать?
В конце ноября 1936 года дирекция Большого театра командировала дирижера Мелик-Пашаева и Булгакова в Ленинград для прослушивания музыки Асафьева. Впервые за четыре года совместной жизни Михаил Афанасьевич Булгаков покинул Елену Сергеевну на несколько дней.
29 ноября Елена Сергеевна записывает в дневнике: «Послала М. А. телеграмму. Ночью, в два часа, он позвонил по телефону. Сказал, что музыка хороша, есть места очень сильные. Что поездка неприятная, погода отвратительная, город в этот раз не нравится.
Клавир перешлет Асафьев через несколько дней, он печатается в Ленинграде» (Дневник, с. 126).
«Без него дома пусто», — записывает Елена Сергеевна, а 1 декабря утром она встречала его на вокзале. — «Приехал. Ленинград произвел на него удручающее впечатление… Единственный светлый момент — слушание „Минина“. Асафьев — прекрасный пианист — играет очень сильно, выразительно. И хотя он был совсем простужен и отчаянно хрипел — все же пел, и все же понравилось М. А.» (там же).
12 декабря 1936 года Асафьев писал Булгакову: «Приезд Ваш и Мелика вспоминаю с радостью. Это было единственно яркое происшествие за последние месяцы в моем существовании: все остальное стерлось. При свидании нашем я, волнуясь, ощутил, что я и человек, и художник, и артист, а не просто какая-то бездонная лохань знаний и соображений к услугам многих, не замечающих во мне измученного небрежением человека. Я был глубоко тронут чуткостью Вас обоих…»
Все шло нормально, 20 декабря привезли клавир из Ленинграда, надо было кое-что изменить в тексте, и Михаил Афанасьевич побывал у Мелик-Пашаева, чтобы выправить экземпляр. 24 декабря Булгаковы были у Мелик-Пашаева, сыгравшего им «Минина». «Очень хорошо — вече в Нижнем и польская картина», — отметила Елена Сергеевна в дневнике.
Но потом началась обычная кутерьма, как только прослушивать стали власть имущие.
27 декабря состоялось прослушивание и обсуждение «Минина» в Большом театре. Елена Сергеевна оставила ценное свидетельство: «Пианист Большого театра Васильев играл „Минина“. Слушали: Керженцев, Самосуд, Боярский, Ангаров, Мутных, Городецкий, М. А. и Мелик.
После — высказывания, носившие самый сумбурный характер.
Ангаров: А оперы нет!
Городецкий: Музыка никуда не годится!
Керженцев: Почему герой участвует только в начале и в конце? Почему его нет в середине оперы?
Каждый давал свой собственный рецепт оперы, причем все рецепты резко отличались друг от друга.
М. А. пришел оттуда в три часа ночи в очень благодушном настроении, все время повторял:
— Нет, знаешь, они мне все очень понравились…
— А что же теперь будет?
— По чести говорю, не знаю. По-видимому, не пойдет.
28 декабря. Звонил Мелик, говорит мне:
— Воображаю, что вы бы наговорили, если бы были на этом обсуждении!
29 декабря. В „Советском искусстве“ заметка, что „Минин“ принят к постановке в этом сезоне.
Позвольте?!» (Дневник, с. 127–128).
В эти дни Булгаков начал писать «Записки покойника», достал заветную тетрадку, начатую еще в 1929 году, перечитал написанное и стал заново писать свой театральный роман.
Роман о дьяволе Булгаков закончил в Загорянске, летом во время отдыха. Глава «Последний полет» датирована 6 июля 1936 года. Здесь Булгаков попытался завершить судьбы полюбившихся ему героев, но и этот конец не удовлетворял его:
«Амазонка повернула голову в сторону мастера, она резала воздух хлыстом, ликовала, хохотала, манила, сквозь вой полета мастер услышал ее крик:
— За мной! Там счастье!
Очевидно, она поняла что-то ранее мастера, тот подскакал к Воланду ближе и крикнул:
— Куда ты влечешь меня, о великий Сатана?
Голос Воланда был тяжел, как гром, когда он стал отвечать.
— Ты награжден. Благодари, благодари бродившего по песку Ешуа, которого ты сочинил, но о нем более никогда не вспоминай. Тебя заметили, и ты получишь то, что заслужил. Ты будешь жить и саду, и всякое утро, выходя на террасу, будешь видеть, как гуще дикий виноград оплетает твой дом, как цепляясь ползет по стене…»
Булгаков, перечитывая эти строчки, резко подчеркнул слова: «Ты награжден. Благодари, благодари бродившего по песку Ешуа».
Нет, и этот конец романа не мог удовлетворить Булгакова, слишком идиллический конец он предопределил мастеру и Маргарите, мало кто поверит такому концу.
И Булгаков вновь отложил работу над романом о дьяволе до лучших времен. Много еще было неясностей в творческом замысле, требовались раздумья и раздумья. А главное — возникали сомнения в нужности его. Стоит ли вообще тратить время на роман, заранее обреченный на то, чтобы лежать в письменном столе… К тому же неотложные дела переполняли его жаждущую успеха художническую душу.
Это издание стало возможным благодаря
Блаженство (Сон инженера Рейна).[1] Пьеса в четырех действиях
Действующие лица:
Евгений Николаевич Рейн, инженер.
Соседка Рейна.
Юрий Милославский, по прозвищу Солист.
Бунша-Корецкий, князь и секретарь домоуправления.
Иоанн Грозный, царь.
Опричник.
Стрелецкий голова.
Михельсон, гражданин.
Радаманов, Народный Комиссар Изобретений.
Аврора, его дочь.
Анна, его секретарь.
Саввич, директор Института Гармонии.
Граббе, профессор медицины.
Гость.
Услужливый Гость.
Милиция.
Действие происходит в разные времена.
Действие первое
Весенний день. Московская квартира. Передняя с телефоном. Большая комната Рейна в полном беспорядке. Рядом комната гражданина Михельсона, обильно меблированная. В комнате Рейна, на подставке, маленький механизм. Чертежи, инструмент. Рейн в промасленной прозодежде, небрит, бессонен, работает у механизма. Время от времени, когда Рейну удается настроить механизм, в комнате начинают слышаться долетающие издали приятные музыкальные звуки и мягкие шумы.
Рейн. Триста шестьдесят четыре… Опять тот же звук… Но ничего больше…
За сценою вдруг возбужденный голос соседки: «Селедки… Последний день…», потом глухие голоса, топот ног и стук о дверь Рейна.
Ну, ну! Кто там еще?
Соседка
Рейн. Ничего не могу ей сказать, потому что она еще вчера вечером ушла.
Соседка. А куда ж она пошла?
Рейн. К любовнику.
Соседка. Вот так так! Как же это вы говорите, к любовнику? Это к какому же любовнику?
Рейн. Кто его знает? Петр Иванович или Илья Петрович, я не помню. Знаю только, что он в серой шляпе и беспартийный.
Соседка. Вот так так! Оригинальный вы человек какой! Такого у нас в доме еще даже и не было!
Рейн. Простите, я очень занят.
Соседка. Так что ж, селедки теперь пропадут, что ли?
Рейн. Я очень занят.
Соседка. А она когда придет от этого, беспартийного-то?
Рейн. Никогда. Она совсем к нему ушла.
Соседка. И вы что же, страдаете?
Рейн. Послушайте, я очень занят.
Соседка. Ну, ну… Вот дела? Пока.
За сценой глухие голоса; слышно: «К любовнику ушла… селедки… последний день…», потом топот, хлопанье двери и полная тишина.
Рейн. Вот мерзавки какие!