— А другие яйца? Довезли вы их до Англии? Никак не могу припомнить…
— Вот это-то и есть самое необыкновенное в моей истории. У меня было еще три яйца. Абсолютно свежих. Мы положили их в лодку, а потом я пошел к палатке варить кофе; оба мои язычника остались на берегу: один возился, залечивая укус, другой ему помогал. Мне и в голову не могло прийти, что эти негодяи воспользуются случаем, чтобы устроить мне пакость. Видимо, один из них совсем одурел от яда сколопендры и от моей взбучки — он вообще был довольно строптивый — и подговорил другого.
Помню, я сидел, покуривая, кипятил воду на спиртовке, которую всегда брал с собой в экспедиции, и любовался болотом, освещенным заходящим солнцем. Болото все было в черных и кроваво-красных полосах — красота да и только! На горизонте виднелись подернутые серой дымкой холмы, над которыми небо полыхало, словно жерло печи. А в пятидесяти шагах от меня, за моей спиной, чертовы язычники, равнодушные ко всему этому безмятежному покою, сговаривались угнать лодку и бросить меня одного с трехдневным запасом провизии, холщовой палаткой и маленьким бочонком воды. И вдруг я услыхал, как они завопили; поглядел, — а они в своем каноэ (настоящей лодкой его и не назовешь) были уже шагах в двадцати от берега. Я сразу смекнул, в чем дело. Ружье у меня осталось в палатке, да и пуль вдобавок не было, одна только мелкая дробь. Негры это знали. Но у меня в кармане лежал еще маленький револьвер; я его вытащил на ходу, когда бежал к берегу.
«Назад!» — крикнул я, размахивая револьвером.
Они о чем-то залопотали между собой, и тот, который разбил яйцо, ухмыльнулся. Я прицелился в другого, потому что он был здоров и греб, но промазал. Они засмеялись.
Однако я не считал себя побежденным. Нельзя терять хладнокровия, подумал я и выстрелил еще раз. Пуля прожужжала так близко от гребца, что он даже подскочил. Тут уж он не смеялся. В третий раз я попал ему в голову, и он полетел за борт вместе с веслом. Для револьверного выстрела недурно. От каноэ меня отделяло ярдов пятьдесят. Негр сразу скрылся под водой. Не знаю, застрелил я его или же он был просто оглушен и утонул. Я стал орать и требовать, чтобы второй негр вернулся, но он сжался в комок на дне челнока и не отвечал. Пришлось мне выпустить в него остальные заряды, но все мимо.
Должен вам признаться, что положение мое было самое что ни на есть дурацкое. Я остался один на этом гиблом берегу, позади меня — болото, впереди — океан; после захода солнца стало холодно, а черную лодчонку неуклонно уносило течением. Ну и проклинал же я и доусоновскую фирму, и джэмраховскую, и музеи, и все прочее! Я звал этого негра вернуться, пока не сорвал голос.
Мне не оставалось ничего другого, как поплыть за ним вдогонку, рискуя встретиться с акулами. Я раскрыл складной нож, взял его в зубы и разделся. Едва войдя в воду, я сразу потерял из виду каноэ, но плыл я, по-видимому, наперерез ему. Я надеялся, что негр, страдая от укуса, не сможет управлять рулем, так что лодка будет плыть все в том же направлении. Вскоре я снова ее увидел, примерно к юго-западу от себя. Закат уже потускнел, сгущались сумерки. На небе проглянули звезды. Я плыл, как заправский спортсмен, хотя ноги и руки у меня скоро заныли.
Все-таки я догнал каноэ, когда звезды усыпали все небо. Когда стемнело, в воде появилось множество каких-то светящихся точек, сами знаете, фосфоресценция. Порой у меня даже кружилась от нее голова. Я не мог разобрать, где звезды и где вода и как я плыву, вверх головой или вверх ногами. Каноэ было черное, как смола в аду, а рябь на воде под ним — как жидкое пламя. Я, конечно, побаивался лезть через борт. Надо было сначала выяснить, что будет делать этот негр. Видимо, он лежал, свернувшись клубком, на носу, а корма вся поднялась над водой. Лодка медленно вертелась, будто вальсировала. Я схватился за корму и потянул ее вниз, думая растормошить негра.
Затем я взобрался в лодку с ножом в руке, готовый к броску. Но негр даже не шелохнулся. Так я и остался на корме маленького каноэ, а течение несло его в спокойный фосфоресцирующий океан; над головой были сплошные звезды, а я сидел и ждал, что будет дальше.
Много времени прошло, прежде чем я окликнул негра по имени. Но он не ответил. Я сам был до того измучен, что боялся к нему приблизиться. Так мы и плыли. Кажется, я раза два вздремнул. Когда рассвело, я увидел, что негр уже давно мертв, весь распух и посинел. Три яйца эпиорниса и кости лежали посредине челнока, в ногах у мертвеца — бочонок с водой, немного кофе и сухарей, завернутых в номер кейптаунского «Аргуса», а под телом — жестянка с метиловым спиртом. Весла не было, и я не нашел ничего, чем его заменить, если не считать этой жестянки, и решил плыть по течению, пока меня не подберут. Осмотрев тело, я поставил диагноз: укус неизвестной змеи, скорпиона или сколопендры, — и выбросил негра за борт.
После этого я напился, поел сухарей, а затем осмотрелся вокруг. Когда человек ослабевает так, как я ослабел тогда, зрение у него, вероятно, притупляется; во всяком случае, я не видел не только Мадагаскара, но и вообще никакой земли. Я разглядел лишь удалявшийся к юго-западу парус, очевидно, это была какая-то шхуна. Но сама она так и не показалась. Наступило утро, солнце уже поднялось высоко в небе и начало меня припекать. Господи! У меня чуть мозги не сварились. Я пробовал окунать голову в воду, а потом мне попался на глаза номер «Аргуса»; я лег плашмя на дно и накрылся газетой. Замечательная вещь — газета! До того времени я ни одной не дочитал до конца, но, удивительное дело, когда человек остается один, он способен дойти бог весть до чего. Я перечел этот окаянный старый «Аргус», кажется, раз двадцать. Смола, которой было обмазано каноэ, дымилась от зноя и вздувалась большими пузырями.
Течение носило меня десять дней, — продолжал человек со шрамом. — Когда рассказываешь, выходит, будто это пустяк, верно? Но каждый день казался мне последним. Наблюдать за морем я мог только утром и вечером: такой был вокруг нестерпимый блеск. После первого паруса я три дня не видел ничего, а потом на судах, которые мне удавалось заметить, не видели меня. Примерно на шестой вечер меньше чем в полумиле от меня проплыл корабль; на нем ярко горели огни, иллюминаторы были открыты — весь он был точно огромный светляк. На палубе играла музыка. Я вскочил и долго вопил ему вслед… На второй день я продырявил одно из яиц эпиорниса, по кусочкам очистил его с одного конца от скорлупы и попробовал его; к счастью, оно оказалось съедобным. Оно оказалось с легким привкусом, — не испорчено было, нет, а просто напоминало утиное. На одной стороне желтка было круглое пятно, около шести дюймов в диаметре, с кровяными прожилками и белым рубцом лесенкой; пятно показалось мне странным, но в то время я еще не понял, что оно значит, да и не мог быть особенно разборчивым. Яйца мне хватило на три дня, я ел его с сухарями и запивал водой из бочонка. Кроме того, я жевал кофейные зерна — как укрепляющее. Второе яйцо я разбил примерно на восьмой день и — испугался.
Человек со шрамом умолк.
— Да, — сказал он, — там был зародыш. Вам, вероятно, трудно этому поверить. Но я поверил, ведь я видел его собственными глазами. Это яйцо пролежало в холодной черной грязи лет триста. Тем не менее ошибиться было невозможно. Там оказался… как его?.. эмбрион, большеголовый, с выгнутой спиной; в нем билось сердце, желток весь ссохся, внутри скорлупы тянулись длинные перепонки, которые покрывали и желток. Получилось, что я, плавая в маленьком каноэ по Индийскому океану, высиживал яйца самой крупной из вымерших птиц. Если б старик Доусон это знал! Такое дело стоило жалованья за четыре года… Как по-вашему, а?
Но еще до того, как показался остров, мне пришлось съесть это сокровище, все до последнего кусочка, и черт знает, до чего это было противно! Третье яйцо я не трогал. Я просматривал его на свет, но при такой плотной скорлупе трудно было разобрать, что там внутри; и хотя мне казалось, будто я слышу, как пульсирует кровь, может быть, у меня просто шумело в ушах, как бывает, когда приложишь к уху морскую раковину.
Затем показался атолл. Он как бы всплыл из воды вместе с восходящим солнцем, неожиданно, совсем рядом. Меня несло прямо к нему, но когда до него осталось меньше полумили, течение вдруг свернуло в сторону, и мне пришлось грести изо всех сил рукам и и кусками скорлупы, чтобы попасть на острова. И все-таки я добрался. Это был самый обыкновенный атолл, около четырех миль в окружности; на нем росло несколько деревьев, бил родник, а лагуна так и кишела рыбой, главным образом губанами. Я отнес яйцо на берег, выбрав подходящее место, — достаточно далеко от воды и на солнце, чтобы создать для него самые благоприятные условия; затем вытащил на берег каноэ, целое и невредимое, и отправился осматривать остров. Удивительно, до чего тоскливы эти атоллы! Как только я нашел родник, у меня пропал всякий интерес к острову. В детстве мне казалось, что ничто не может быть лучше и увлекательнее, чем жить Робинзоном, но мой атолл был скучен, как сборник проповедей. Я ходил по нему в поисках чего-нибудь съедобного и предавался раздумью; но, уверяю вас, еще задолго до того, как кончился этот первый день, меня уже одолела тоска. А ведь мне очень повезло; едва я высадился на сушу, погода переменилась. По морю, с юга на север, пронесся шторм, краем захватив остров; ночью пошел проливной дождь и завыл ветер. Каноэ сразу перевернулось бы, уж это как пить дать.
Я спал под каноэ, а яйцо, к счастью, лежало в песке, в стороне от берега. Первое, что я тогда услыхал, был такой грохот, словно на днище обрушился град камней; меня всего обдало водой. Перед этим мне снилось Антананариво, я сел и стал звать Интоши, чтобы узнать у нее, какого черта там шумят, протянул было руку к стулу, на котором обычно лежали спички, и тут только вспомнил, где я. Фосфоресцирующие волны катились прямо на меня, словно хотели меня поглотить, кругом было темно, как в аду. В воздухе стоял сплошной рев. Тучи висели над самой моей головой, а дождь лил так, будто на небе началось наводнение и кто-то вычерпывал воду, выливая ее за край небосвода. Ко мне приближался огромный вал, извивающийся, как разъяренная змея, и я пустился бежать. Затем я вспомнил о лодке, и как только вода с шипением отхлынула, помчался к ней, но она уже исчезла. Тогда я решил посмотреть, цело ли яйцо, и ощупью добрался до него. Оно было в безопасности, самые бурные волны не могли докатиться туда; я уселся рядом с ним и обнял его, как друга. Ну и ночка это была, господи боже ты мой!
Шторм улегся еще до утра. Когда рассвело, от туч уже не оставалось ни клочка, а по всему берегу были разбросаны обломки досок, так сказать, останки моего каноэ. Но теперь мне хоть нашлась какая-то работа. Я выбрал два дерева, росших рядом, и соорудил между ними из остатков лодки нечто вроде шалаша для защиты от штормов. И в этот день вылупился птенец.
Вылупился, сэр, в то время, когда я спал, положив голову на яйцо, как на подушку! Я услыхал сильный стук, меня тряхнуло, и я сел, — конец яйца был пробит, и оттуда выглядывала забавная коричневая головка.
«Ну-ну! — сказал я. — Добро пожаловать!»
Птенец понатужился и вылез наружу.
На первых порах он оказался славным и дружелюбным малышом величиной с небольшую курицу, совсем как любой другой птенец, только покрупнее. Он был грязно-бурый, покрытый какими-то серыми струпьями, которые вскоре отвалились, открыв редкое оперение, пушистое, как мех. Трудно передать мою радость, когда я его увидел. Робинзон Крузо и тот не был так одинок, как я, уверяю вас. А тут у меня появился такой забавный товарищ.
Птенец смотрел на меня и мигал, поднимая веки кверху, как курица, потом чирикнул и сразу принялся клевать песок, как будто вылупиться с опозданием на триста лет было для него сущей безделицей.
«Привет, Пятница!» — сказал я; еще в каноэ, увидев, что в яйце развивается зародыш, я решил: если птенец вылупится, он, конечно, будет назван Пятницей. Меня немножко беспокоило, чем я его буду кормить, и я дал ему кусок сырого губана. Он проглотил его и снова разинул клюв. Это меня обрадовало: ведь если бы он при подобных обстоятельствах оказался чересчур разборчив, мне пришлось бы в конце концов съесть его самого.
Вы не можете себе представить, каким занятным был этот птенец эпиорниса. С первого же дня он не отходил от меня ни на шаг. Обычно он стоял рядом и смотрел, как я ловлю рыбу в лагуне; я делился с ним всем, что мне удавалось выудить. И к тому же он был умницей. На берегу, в песке, попадались какие-то противные зеленые бородавчатые штучки, похожие на маринованные корнишоны; он попробовал проглотить одну из них, и ему стало худо. Больше он на них даже и не глядел.
И он рос. Рос чуть ли не на глазах. А так как я никогда не был особенно общительным, его спокойная, дружелюбная натура вполне устраивала меня. Почти два года мы были так счастливы, как только это возможно на необитаемом острове. Зная, что мне накапливается у Доусона жалованье, я отбросил прочь все деловые заботы. Иногда мы видели парус, однако ни одно судно не приблизилось к нашему острову. Я развлекался тем, что украшал атолл узорами из морских ежей и всяких причудливых раковин и кругом по берегу выложил: «Остров Эпиорниса», — очень аккуратно, большими буквами, как делают надписи из цветных камешков у нас на родине, возле железнодорожных станций; кроме того, я выложил математические вычисления и разные рисунки. Часто я лежал и смотрел, как моя птичка важно расхаживает около меня и все растет, растет; если я когда-нибудь выберусь отсюда, думал я, вполне можно будет заработать на жизнь, показывая эту птицу. После первой линьки она стала красивой: с хохолком, голубой бородкой и пышным зеленым хвостом.
Я все ломал себе голову, имеют ли Доусоны право претендовать на нее или нет. Во время штормов или в период дождей мы лежали в уютном шалаше, построенном из остатков каноэ, и я рассказывал Пятнице всякие небылицы про своих друзей на родине. А после шторма мы вместе обходили остров, проверяя, не выкинул ли океан чего-нибудь на берег. Словом — идиллия. Если бы еще немного табачку, ну просто райская была бы жизнь.
Но к концу второго года что-то стало не ладиться в нашем маленьком раю. Пятница достиг тогда почти четырнадцати футов росту; у него была большая, широкая голова, по форме похожая на кирку, и огромные коричневые глаза с желтым ободком, посаженные не так, как у курицы, по разные стороны головы, а по-человечьи — близко друг к другу. Оперение у него было красивое: не темное, почти траурное, как у страусов, а скорее как у казуара. Он начал топорщить гребешок при виде меня и важничать, в общем, проявлять признаки скверного характера…
А однажды, когда рыбная ловля оказалась довольно неудачной, моя птица стала ходить вокруг меня в какой-то странной задумчивости. Я решил, что, может быть, она наелась морских огурцов или еще чего-нибудь, но, как оказалось, она просто показывала мне свое недовольство. Я тоже был голоден и, когда наконец вытащил рыбу, хотел съесть ее сам. В то утро мы оба были не в духе. Эпиорнис схватил рыбу, а я стал гнать его прочь и стукнул по голове. Туг он и накинулся на меня. О боже!..
Эта птица клюнула меня в лицо. — Он показал на свой шрам. — А потом стала лягаться. Прямо как ломовая лошадь! Я вскочил и, видя, что она не унимается, побежал что есть мочи, прикрыв обеими рука ми лицо. Но проклятая птица, несмотря на неуклюжие ноги, мчалась быстрей скакуна и все лягала меня и долбила своей киркой по затылку. Я бросился к лагуне и забрался в воду по самую шею. Птица остановилась на берегу, потому что не любила мочить лапы, и стала кричать пронзительно, как павлин, только более хрипло, а потом принялась расхаживать взад-вперед по берегу. Сказать по правде, довольно-таки унизительно было видеть, как это ископаемое сделалось хозяином положения. Голова и лицо у меня были в крови, а тело — тело сплошь покрылось синяками.
Я решил переплыть лагуну и на время оставить птицу одну, чтобы она утихомирилась. Там я залез на самую высокую пальму и стал все это обдумывать. Кажется, в жизни я не был еще так оскорблен. Какая черная неблагодарность! Я был для нее ближе родного брата. Высидел ее, воспитал. Этакую большую, неуклюжую, допотопную птицу! Я, человек, царь природы и все такое.
Я думал, что через некоторое время она сама это поймет и устыдится. Думал, что, если мне удастся наловить вкусных рыбок и я как бы случайно подойду и угощу ее, она образумится. Я не сразу понял, какой мстительной и сварливой может быть птица вымершей породы. Воплощенное коварство!
Не буду рассказывать обо всех уловках, которые я применял, чтобы снова усмирить птицу. Это свыше моих сил: даже теперь я сгораю со стыда, когда вспоминаю, как пренебрежительно обращалась со мной эта музейная диковинка и как она избивала меня! Я пробовал применить силу и стал бросать в нее с безопасного расстояния обломками кораллов, но она только проглатывала их. Потом я метнул в нее раскрытый нож и чуть не распростился с ним, хотя он был слишком велик, чтобы она могла его проглотить. Пытался я взять ее измором и перестал удить рыбу, но она научилась отыскивать на берегу после отлива червяков, и ей этого хватало. Добрую половину суток я проводил, стоя по шею в лагуне, а другую половину — наверху, на пальмах. Однажды пальма оказалась не очень высокой, и когда птица настигла меня там, ох и полакомилась она моими икрами! Положение стало совершенно невыносимым. Пробовали вы когда-нибудь спать на пальме? Меня мучили ужаснейшие кошмары. И к тому же какой позор! Эта вымершая тварь бродит по моему острову с надутым видом, словно герцогиня, а я не имею права ступить ногой на землю. Я даже плакал от усталости и досады. Я прямо заявил ей, что не позволю какому-то дурацкому анахронизму гоняться за мной по пустынному острову. Пускай разыскивает какого-нибудь мореплавателя своей собственной эпохи и клюет его, сколько вздумается. Но она только щелкала клювом, завидя меня. Этакая огромная уродина, одни ноги да шея!
Сколько все это тянулось, даже не хочется говорить. Я убил бы ее раньше, но не знал способа. В конце концов я все же сообразил, как мне ее прикончить. Так ловят птиц в Южной Америке. Я сплел свои рыболовные лесы с водорослями и лианами и сделал крепкий канат ярдов в двенадцать длиной или даже больше, а к обоим концам привязал по большому коралловому обломку. На это ушло довольно много времени, потому что постоянно приходилось то лезть в лагуну, то забираться на дерево — смотря по обстоятельствам. Наконец я раскрутил этот канат над головой и запустил им в птицу. Сначала я промахнулся, но во второй раз канат обвился вокруг ее ног. Она упала. Канат я бросил, стоя по пояс в лагуне, а как только птица свалилась на землю, выскочил из воды и перепилил ей горло ножом…
Мне даже теперь неприятно об этом вспоминать. А в ту минуту я чувствовал себя убийцей, хотя так и кипел от злости. Я стоял над ней и видел, как кровь течет на белый песок, как ее сильные длинные ноги и шея дергаются в агонии. Ах, да что говорить!..
После этой трагедии одиночество, как проклятие, нависло надо мной. Боже мой, вы даже представить себе не можете, как мне не хватало этой птицы! Я сидел около ее трупа и горевал; меня пробирала дрожь, когда я оглядывал свой унылый атолл, на котором царило безмолвие. Я вспоминал, каким славным птенцом был этот эпиорнис, когда вылупился, и какие симпатичные, забавные повадки были у него, пока он не озлобился. Кто знает, если б я его только ранил, я, вероятно, сумел бы его выходить и привить ему дружеские чувства. Будь у меня какой-нибудь инструмент, чтобы выдолбить яму в коралловом атолле, я похоронил бы эпиорниса. Мне казалось, что я расстался с человеком, а не с птицей. Съесть ее я, конечно, не мог бы, и поэтому опустил в лагуну, где рыбки начисто ее обглодали. Я даже не оставил себе перьев. А потом какому-то типу, путешествовавшему на яхте, в один прекрасный день вздумалось поглядеть, существует ли еще мой атолл.
Он явился как раз вовремя, потому что мне стало так тошно на пустынном острове, что я уже раздумывал, не зайти ли мне просто подальше в море и там покончить со всеми земными делами или поесть этих зеленых штучек…
Я продал кости человеку по фамилии Уинслоу, торговавшему поблизости от Британского музея, а он, по его словам, перепродал их старику Хэверсу. Хэверс, видимо, не знал, что они превосходят по своим размерам все, что было до сих пор найдено. Поэтому они привлекли к себе внимание только после его смерти. Птицу назвали… эпиорнис… как это дальше, вы не помните?
— Aepyornis vastus, — подсказал я. — Забавное совпадение: ведь именно об этих костях упоминал один мой приятель. Когда был найден скелет эпиорниса с берцовой костью длиной в ярд, считалось, что это уже предел, и его назвали Aepyornis maximus. Потом кто-то раздобыл другую берцовую кость в четыре фута шесть дюймов или больше, и та птица получила название Aepyornis titan. Затем, после смерти старика Хэверса, в его коллекции нашли ваш vastus, а потом нашелся vastissimus[3].
— Уинслоу так и говорил мне, — сказал человек со шрамом. — Если найдутся еще новые эпиорнисы, он думает, что какую-нибудь ученую шишку хватит удар. А все-таки странные истории случаются с людьми, правда?
Артур Конан Дойль
УЖАС РАСЩЕЛИНЫ ГОЛУБОГО ДЖОНА
Этот рассказ был обнаружен в бумагах доктора Джеймса Хардкастля, скончавшегося от чахотки четвертого февраля 1908 года в Южном Кенсингтоне. Лица, близко знавшие покойного, отказываясь давать оценку изложенным здесь событиям, тем не менее единодушно утверждают, что доктор обладал трезвым, аналитическим умом, совершенно не был склонен к фантазиям и потому никак не мог сочинить всю эту невероятную историю.
Записи покойного были вложены в конверт, на котором значилось: «Краткое изложение фактов, имевших место весною прошлого года близ фермы Эллертонов в северо-западном Дербишире». Конверт был запечатан, а на его оборотной стороне приписано карандашом:
«
Личность Ситона установить не удалось. Могу лишь добавить, что с абсолютной достоверностью подтвердились и пребывание покойного мистера Хардкастля на ферме Эллертонов, и тревога, охватившая в то время население этих мест вне зависимости от объяснений самого доктора.
Сделав такое предисловие, я привожу рассказ доктора дословно. Изложен он в форме дневника, некоторые записи которого весьма подробны, другие сделаны лишь в самых общих чертах.
Обе мисс Эллертон немного чудаковаты, но очень милы и добры. Это маленькие трудолюбивые старые девы, и все тепло своих сердец, которое могло бы согревать их мужей и детей, они готовы отдать мне, человеку больному и чужому для них.
Поистине старые девы — самые полезные люди на свете, это один из резервов общества. Иногда о них говорят, что они «лишние» женщины, но что было бы с бедными «лишними» мужчинами без сердечного участия этих женщин? Между прочим, по простоте душевной они почти сразу открыли «секрет», почему Саундерсон рекомендовал мне именно их ферму. Профессор, оказывается, уроженец этих мест, и, я полагаю, что в юности он, вероятно, не считал зазорным гонять ворон на здешних полях.
Ферма — наиболее уединенное место в округе; ее окрестности необычайно живописны. Сама ферма — это, по сути, пастбище, раскинувшееся в неровной долине. Со всех сторон ее окружают известковые холмы самой причудливой формы и из такой мягкой породы, что ее можно крошить пальцами. Эта местность представляет собой впадину. Кажется, ударь по ней гигантским молотом, и она загудит, как барабан, а может быть, провалится и явит взору подземное море. И каким огромным должно быть это море — ведь ручьи, сбегающие сюда со всех сторон, исчезают в недрах горы и нигде не вытекают наружу. В скалах много расщелин; войдя в них, вы попадаете в просторные пещеры, которые уходят в глубь земли. У меня есть маленький велосипедный фонарик, и мне доставляет удовольствие бродить с ним по этим извилистым пустотам, любоваться сказочными, то серебристыми, то черными, бликами, когда я освещаю фонарем сталактиты, свисающие с высоких сводов. Погасишь фонарь — и ты в полнейшей темноте, включишь — и перед тобой видения из арабских сказок.
Среди этих необычных расщелин, выходящих на поверхность, особенно интересна одна, ибо она творение рук человека, а не природы.
До приезда сюда я никогда не слыхал о Голубом Джоне. Так называют особый минерал удивительного фиолетового оттенка, который обнаружен всего лишь в двух-трех местах на земном шаре. Он настолько редкий, что простенькая ваза из Голубого Джона стоила бы огромных денег.
Удивительное чутье римлян подсказало им, что диковинный минерал должен быть в этой долине; глубоко в недрах горы они пробили горизонтальную штольню. Входом в шахту, которую все здесь называют расщелиной Голубого Джона, служит вырубленная в скале арка; сейчас она совсем заросла кустарником. Римляне прорыли длинную шахту. Она пересекает несколько карстовых пещер, так что, входя в расщелину Голубого Джона, надо делать зарубки на стенах и захватить с собой побольше свечей, иначе никогда не выбраться обратно к дневному свету.
В шахту я еще не заходил, но сегодня, стоя у входа в нее и вглядываясь в темные глубины, я дал себе слово, что, как только мое здоровье окрепнет, я посвящу несколько дней своего отдыха исследованию этих таинственных глубин и установлю, насколько далеко проникли древние римляне в недра дербиширских холмов.
Поразительно, как суеверны эти сельские жители! Я, например, был лучшего мнения о молодом Армитедже, — он получил кое-какое образование, человек твердого характера и вообще славный малый.
Я стоял у входа в расщелину Голубого Джона, когда Армитедж пересек поле и подошел ко мне.
— Ну, доктор! — воскликнул он. — И вы не боитесь?
— Не боюсь? Но чего же? — удивился я.
— Страшилища, которое живет тут, в пещере Голубого Джона. — И он показал большим пальцем на темный провал.
До чего же легко рождаются легенды в захолустных сельских местностях! Я расспросил его, что же внушает ему такой страх. Оказывается, время от времени с пастбища пропадают овцы, и, по словам Армитеджа, их кто-то уносит.
Он и слушать не стал, когда я высказал мысль, что овцы могли убежать и, заблудившись, пропасть в горах.
— Однажды была обнаружена лужа крови и клочья шерсти, — возражал он. Я заметил:
— Но это можно объяснить вполне естественными причинами.
— Овцы исчезают только в темные, безлунные ночи.
— Обыкновенно похитители овец выбирают, как правило, такие ночи, — отпарировал я.
— Был случай, когда кто-то сделал в скале пролом и отшвырнул камни на довольно большое расстояние.
— И это — дело рук человеческих, — сказал я.
В конце концов Армитедж привел решающий довод, — он сам слышал рев какого-то зверя, и всякий, кто достаточно долго пробудет около расщелины, тоже его услышит. Рев доносится издалека, но все-таки необычайно сильно. Я не мог не улыбнуться: ведь я знал, что подобные странные звуки могут вызывать подземные воды, текущие в расселинах известковых пород. Такое недоверие рассердило Армитеджа, он круто повернулся и ушел.
И тут произошло нечто странное. Я все еще стоял у входа в расщелину, обдумывая слова Армитеджа и размышляя о том, как легко все это объяснимо, как вдруг из глубины шахты послышался необычайный звук.
Как описать его? Прежде всего мне показалось, что он долетел откуда-то издалека, из самых недр земли. Во-вторых, несмотря на это, он был очень громким. И, наконец, это не был гул или грохот, с чем обычно ассоциируется падение массы воды или камней. То был вой — высокий, дрожащий, вибрирующий, как ржание лошади. Должен признаться, что это странное явление, правда, только на одну минуту, придало иное значение словам Армитеджа.
Я прождал возле расщелины Голубого Джона еще с полчаса, но звук этот не повторился, и я отправился на ферму, в высшей степени заинтригованный всем случившимся. Я твердо решил осмотреть шахту, как только достаточно окрепну. Разумеется, доводы Армитеджа слишком абсурдны, чтобы их обсуждать. Но этот странный звук! Я пишу, а он все еще звенит у меня в ушах.
Обеим мисс Эллертон я ничего не сказал — они и так предостаточно суеверны, но я купил несколько свечей и собираюсь производить дальнейшие исследования самостоятельно.
Сегодня утром заметил, что один из многочисленных клочьев шерсти, валяющихся в кустах возле пещеры, измазан кровью. Конечно, здравый смысл подсказывает, что, когда овцы бродят по крутым скалам, они легко могут пораниться, и все же кровавое пятно настолько потрясло меня, что я в ужасе отпрянул от древней арки. Казалось, из мрачной глубины, куда я заглядывал, струилось зловонное дыхание. Неужели же на самом деле внизу притаилось загадочное мерзкое существо?
Вряд ли у меня возникли бы подобные мысли, будь я здоров, но, когда здоровье расстроено, человек становится нервным и верит всяческим выдумкам. Я начал колебаться и был готов уже оставить неразгаданной тайну заброшенной шахты, если эта тайна вообще существует. Однако сегодня вечером мой интерес к этой загадочной истории вновь разгорелся, да и нервы немного успокоились. Надеюсь завтра более детально заняться осмотром шахты.
К расщелине Голубого Джона я отправился после полудня. Признаюсь, стоило мне заглянуть в глубину шахты, как мои опасения вернулись, и я пожалел, что не взял кого-нибудь с собой. Наконец, решившись, я зажег свечу, пробрался через густой кустарник и вошел в ствол шахты.
Она спускалась вниз под острым углом примерно на пятьдесят футов. Дно ее покрывали обломки камней. Отсюда начинался длинный прямой тоннель, высеченный в твердой скале. Я не геолог, однако сразу заметил, что стены тоннеля из более твердой породы, чем известняк, потому что там и сям можно было заметить следы, оставленные кирками древних рудокопов, и такие свежие, словно их сделали только вчера.
Спотыкаясь на каждом шагу, я спускался вниз по древнему тоннелю; слабое пламя свечи освещало неверным светом лишь маленький круг возле меня, и от этого тени вдали казались еще более темными, угрожающими. Наконец, я добрался до места, где тоннель выходил в карстовую пещеру. Это был гигантский зал, с потолка которого свисали длинные белые сосульки известковых отложений. Находясь в центральной пещере, я различал множество галерей, прорытых подземными водами и исчезавших где-то в недрах земли. Я стоял и раздумывал — не лучше ли мне вернуться или все же рискнуть и углубиться дальше в опасный лабиринт, как вдруг, опустив глаза, замер от удивления.
Большая часть пещеры была усыпана обломками скал или покрыта твердой корой известняка, но именно в этом месте с высокого свода капала вода, и тут образовался довольно большой участок мягкой грязи. В самом центре его я увидел огромный отпечаток, глубокий и широкий, неправильной формы, словно след от большого камня, упавшего сверху. Но нигде не было видно ни одного крупного камня; не было вообще ничего, что могло бы объяснить появление загадочного следа. А отпечаток этот был намного больше следа любого из существующих в природе животных и, кроме того, только один, а участок грязи был таких внушительных размеров, что вряд ли какое-либо из известных мне животных могло перешагнуть его, сделав лишь один шаг. Когда, изучив этот необычайный отпечаток, я вгляделся в обступившие меня черные тени, признаюсь, у меня на миг замерло сердце и задрожала рука, державшая свечу.