Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Библиотека современной фантастики. Том 8. Джон Уиндэм - Джон Уиндем на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Джон Уиндэм

ДЕНЬ ТРИФФИДОВ

РАССКАЗЫ



О ДЖОНЕ УИНДЭМЕ

В справочниках после его фамилии стоит год рождения — 1903. И хотя в добросовестности английских библиографов не приходится сомневаться, цифра эта не очень точна. «Уиндэм» не фамилия, а псевдоним, и в 1903 году родился еще не Джон Уиндэм, а только Джон Бейнон Гаррис.

Впрочем, от будущего Уиндэма у Гарриса, вероятно, было немало. Конечно, фантастами не рождаются но, во всяком случае, из человека, принимающего все как должное и больше всего на свете не любящего перемен фантаст, надо думать, получиться не может. Гаррис же в этом смысле еще в детстве и юности показал замечательную предрасположенность к предмету своих будущих занятий. Когда ему было восемь лет, родители перевезли его из маленького Эджбастона в Бирмингем. В дальнейшем он менял место жительства самостоятельно и гораздо чаще, чем раз в восемь лет. А заодно и род занятий. Он служил в начальной школе, рекламном агентстве, юридической конторе, на ферме. Ни в одном из этих мест он слишком долго не оставался и вряд ли сумел приобрести большой профессиональный опыт. Зато приобрел опыт житейский. В деле, которым он занялся в двадцать два года, этого рода опыт пригодился ему больше всего. Речь идет о писательстве.

Правда признания он добился не скоро. Регулярно печататься он начал только с 1930 года: целые пять лет Джон Гаррис набирался нового профессионального — на этот раз писательского — опыта. В течение следующих девяти лет он зато опубликовал (главным образом в США) множество рассказов и несколько детективных романов. Все это печаталось под разными именами. За отсутствием других перемен Джон Гаррис теперь все время менял псевдонимы…

Война на несколько лет оторвала его от пишущей машинки. Гаррис поступил на государственную службу, затем его призвали в армию. К творчеству он вернулся только после демобилизации. Впрочем, слово «вернулся» не очень уместно В некотором смысле в литературу пришел новый писатель. Более опытный и зрелый, чем тот, что начинал в двадцатые годы, умудренный жизнью, войной и вместе с тем не утративший интереса к людям. Однако новизна его послевоенного творчества состояла не только в этом.

В 1946 году умер Герберт Уэллс — великий писатель, создавший свои лучшие романы за тридцать лет до того, как появился самый термин «научная фантастика», и положивший основание всей новой фантастике — фантастике, заинтересованной не только (а иногда и не столько) в самих по себе изобретениях и открытиях, но и в прямых и косвенных социальных последствиях их, чаще всего непредвиденных. Джон Гаррис очень любил Уэллса, держался во многом его взглядов. После смерти Уэллса Уиндэм обратился к научной фантастике. Успех на этот раз пришел к нему быстро. Первые его научно-фантастические рассказы привлекли к себе внимание в конце сороковых годов, а уже в 1951 году появился роман «День триффидов», подписанный «Джон Уиндэм». Этот роман получил широкую популярность, был переведен на несколько языков, и за автором его сразу же закрепилось положение крупнейшего английского фантаста. «День триффидов» дал ему литературное имя, и отныне он всегда подписывался «Джон Уиндэм».

Сейчас Джон Уиндэм живет в Питерсфильде, в пятидесяти шести милях от Лондона. Его романы публикуются огромными тиражами в Англии и за ее пределами, на сюжеты его книг снимаются кинофильмы. Он классик, человек, представляющий английскую фантастику перед мировым читателем.

Наше знакомство с Джоном Уиндэмом начинается в строгом соответствии с хронологией — с первого его фантастического романа и нескольких рассказов. В дальнейшем, следует надеяться, советский читатель познакомится и с другими его произведениями. Тогда он убедится, на какие перемены по-прежнему способен Джон Уиндэм (теперь уже всегда Джон Уиндэм), давно приверженный одной-единственной профессии и постоянно живущий в Питерсфильде.

Перемены этого рода так увлекают Уиндэма, что он издаст сборник фантастических рассказов «Семена времени», цель которого — показать, в сколь разных областях литературы может высказаться писатель-фантаст. Уиндэм умеет быть и смешным, и трагичным, и просто занимательным. И, конечно же, сами по себе фантастические темы, фантастические посылки его произведений очень разнообразны.

Кто не помнит, например, уэллсовской машины времени — этого странного экипажа с велосипедным седлом, несколькими рычагами и циферблатами, выполненного из никеля, слоновой кости и горного хрусталя. Это была очень необычная машина, сами слова «машина времени» звучали для тогдашнего уха дико, «футуристично», подобное сочетание казалось невозможным и вызывающим. Но время идет вперед, техника тоже. К словам мы привыкли, и хотя машину времени не построили, к ней тоже привыкли. Для фантастов которые не обязаны осуществлять свои проекты в материале, она построена в середине девяностых годов прошлого века и давно устарела. Каких только машин времени не появилось с тех пор! Они могут быть величиной в целую комнату, как в рассказе Уильяма Тэнна «Уинтроп был упрям», или представлять собой целый кусок пространства, как в рассказе А.Азимова «Уродливый мальчуган», могут быть и совсем маленькие, карманные, как в рассказе Пьера Буля «Бесконечная ночь». Но как они ни усовершенствовались, попутно выяснилось одно печальное обстоятельство — с машиной времени обращаться, оказывается, много сложнее, чем думал Уэллс. При перемещении по времени случаются парадоксы. Представьте себе, например, что человек попал в прошлое и сумел там изменить какие-то факторы, повлиявшие потом на его судьбу, а то и просто, скажем, расстроить брак своих предков — что тогда будет? Или, наоборот, человек попал в будущее и принес оттуда изобретение, которое, как известно из истории, появилось намного позже. И так далее и тому подобное… Сейчас по отношению к машине времени действует целое запретительное законодательство. Ее полеты обставлены так, чтобы ничто из прошлого не попало в будущее и ничто из будущего не очутилось в прошлом. Конечно, при этом ставится под сомнение возможность самих путешествий по времени, но тут уж ничего не поделаешь — фантастика требует допущений. К тому же одну достоверную машину времени мы уже знаем — ракету, уходящую к далеким мирам.

Так вот, во всей теперешней игре со временем, которую затеяли научные фантасты, немалая заслуга Джона Уиндэма. Двадцать лет тому назад тема путешествия по времени считалась исчерпанной. Затем на нее дерзко покусился Уиндэм — так дерзко, что после его вторжения в эту область и пришлось устанавливать запреты. Уиндэм часть этих запретов не знал, часть из них не пожелал потом признать. В его рассказах временные сдвиги случаются без помощи каких-либо машин, больших или маленьких, выполненных в бронзе или никеле и хрустале, не обусловлены никакими законами, но зато и формы их и последствия удивительно многообразны. На временных сдвигах основаны у Уиндэма и психологические новеллы («Стежок во времени»), и рассказы о изобретениях («Странно»), и рассказы юмористические, наподобие опубликованного ранее на русском языке «Хроноклазма» или «Видеорамы Пооли». А юморист Уиндэм превосходный — сдержанный, тонкий, понимающий цену любой детали, очень традиционно-английский и вместе с тем точно чувствующий и знающий современность. Он и рассказ о черте как полагается напишет, и вволю над отсталостью этого старого джентльмена, как именуют его англичане, посмеется («Большой простофиля»). Фантасты вообще часто бывают хорошими юмористами, а хорошие юмористы вроде Марка Твена — неплохими фантастами. И в том и другом деле ведь требуется одна и та же способность резко перейти границы привычного.

Уиндэм всегда старается перейти их и по отношению к привычному в жизни и по отношению к привычному в литературе. Если он берет какую-либо обычную для фантастики тему, это значит, что он нашел необычное ее истолкование. Дважды Уиндэм писал об инопланетном вторжении на Землю. Эта тема, как известно, нашла классическое выражение в «Войне миров» Уэллса. Но Уиндэм дерзнул вступить в соревнование с великим фантастом, глубоко им почитаемым.

В первом из этих романов, «Кракен пробуждается» (первоначальное название «Из глуби морской», 1953), пришельцы из космоса создают свой плацдарм в глубочайших, недоступных для людей местах океана. Никакие контакты между ними и людьми невозможны уже потому, что пришельцы существуют только в условиях колоссальных давлений. Однако, несмотря на то, что среда обитания у них совершенно иная, чем у людей, они все же стараются завоевать Землю и погубить человечество. Первые попытки ни к чему не приводят — пришельцы не знают ничего ни о людях, ни об их социальной организации, ни об их средствах защиты. Но «методом проб и ошибок» они постепенно находят правильное решение и растапливают полярные льды. Новый всемирный потоп чуть не кончается гибелью человечества. Все это происходит в обстановке «холодной войны», когда взаимная подозрительность великих держав мешает принять общие меры против инопланетных пришельцев и дает им время для того, чтобы повести общее наступление на человечество. Причиной всемирной катастрофы оказывается в конечном счете раскол человечества.

В другом романе, «Кукушки Мидвича» (1957; по этому роману снят фильм «Обреченная деревня»), инопланетные захватчики находят более хитрый прием. Они изолируют от внешнего мира и погружают в сон деревню Мидвич и еще несколько мест на Земле, а через девять месяцев в этих местах появляются дети неземного происхождения. Со временем они, видимо, должны подчинить себе человечество. Без всякого оружия. Они настолько сильнее землян в умственном и духовном отношении, что те беспрекословно им подчиняются и совершают поступки себе же во вред. Дело в том, что у детей-пришельцев есть одно качество, которого лишены люди. Они находятся в постоянной телепатической связи друг с другом и, оставаясь личностями, в то же время являются устойчивым коллективом. Все, что узнал, чему научился один, мгновенно узнают все остальные. Они и растут, и умнеют, и мужают быстрее землян. К тому же они обладают способностью концентрировать общую волю. В конце концов инопланетная колония на Земле начинает представлять такую опасность, что ее приходится уничтожить.

Этот роман тоже был заметным шагом вперед в области фантастики. Тема инопланетного нашествия, которая казалась не менее избитой, чем тема путешествия по времени, словно бы обновилась. Теперь, идя по стопам Уиндэма, фантасты чаще пишут об инопланетном проникновении, чем о нашествии в прямом смысле слова. Это, как неплохо можно увидеть на примере «Кукушек Мидвича», помогает рельефнее выявить социальный смысл вещи, показать, что опасностями, с которыми столкнулось человечество, оно обязано собственным недостаткам. Пришельцы со своими достоинствами — в данном случае со своим коллективизмом — словно бы живой укор людям.

Тема другого романа Уиндэма, «Хризалиды» (1955), не принадлежит к традиционным, и писателю не пришлось на сей раз что-либо обновлять. Это один из очень распространенных современных «романов-предупреждений» о последствиях атомной войны. Но и здесь писатель показал замечательную оригинальность своего художественного мышления. Там, где нельзя обновить старое, Уиндэм традиционализирует новое. Действие его романа происходит через много веков после атомной войны. Очаги жизни отрезаны друг от друга обширными пространствами радиоактивных земель. Происходят беспорядочные мутации. Люди, животные, растения приобретают гротескные формы, превосходящие уродливостью даже то, что привиделось Уэллсу в «Острове доктора Моро». В этих условиях вновь возникшие пуританские общины ищут спасения для человечества в истреблении всего «непохожего». Если новое превосходит старое, пуритане ненавидят его тем сильней. Они убеждены, что во всем существует один тип совершенства, и олицетворяют его они сами и все, к чему они издавна привыкли. Самая мысль о том, что где-то живут, скажем, люди другого цвета, приводит их в бешенство. И все-таки жизнь, движение, прогресс побеждают. В этих страшных изуверских семьях вырастают дети, подобные тем, что пытались подчинить себе Мидвич. Почти во всем им подобные, за одним исключением — они ненавидят жестокость. Эти дети, чувствующие себя единой семьей, не просто восстановят старый мир, говорит Уиндэм. Они построят мир лучший.

Последний роман Уиндэма — «История с лишайником» (1960). В нем писатель обсуждает возможности, которые открыло бы перед человечеством многократное увеличение продолжительности жизни.

За всем тематическим многообразием писателя скрывается необычайно стойкая приверженность его к определенным литературным образцам, областям знаний, идеям. О том, кто послужил образцом для Уиндэма, мы уже знаем. Послушаем все-таки, что говорит об этом сам писатель. Тогда мы лучше поймем, чем в первую очередь он обязан Уэллсу.

«Насколько я помню, решающее влияние оказали на меня прежде всего уэллсовские «Война миров» и «Машина времени», - рассказывает Уиндэм. — Я убежден, что Джон Уиндэм появился на свет не без очень заметного их участия. Они были написаны задолго до того, как кому-либо пришел в голову термин «научная фантастика», но до сих пор служат, по-моему, примером того, как надо соблюдать меру науки и литературы.

Всякая честная попытка проникнуть в будущее заинтересует, наверно, очень многих, но людям до смерти надоело все это научное щегольство. Так давайте поменьше растолковывать, что и как, побольше просто рассказывать и, чем занимать свой ум вопросом о будущем аборигенов Урана, заинтересуемся лучше, что может случиться с нами, нашими друзьями, всем, что нас окружает».

Уиндэм опубликовал всего один роман непосредственно о космосе — «Толчок вовне», да и то в сотрудничестве с другим автором, Лукасом Паркесом. Действие остальных его романов происходит на земле и обычно во времена, не так далеко от нас отстоящие. И он не обременяет нас техническими деталями. Он горячий противник жюль-верновской школы, возродившейся в США на материале новой науки, и детали — в том числе и технические — нужны ему лишь постольку, поскольку они нужны всякому другому писателю: для достоверности, реалистичности, правдоподобия — не более того.

К тому же у Джона Уиндэма есть свой (прямо надо сказать, доступный не каждому) способ заставить нас поверить в реальность происходящего: верность людским характерам. Как справедливо пишет американский критик и писатель-фантаст Даймон Найт, «Уиндэм достигает своего магического эффекта совершенно домашними средствами. Он заставляет вас верить в самые невероятные вещи просто потому, что они случились с людьми, которых вы знаете».

Уиндэм, что называется, не любит зря фантазировать. Он пишет не фантазии, а фантастику. Воображение у него очень жесткое, очень последовательное и логичное. Он не мечется в поисках еще одного необычного поворота мысли. Он исходит каждый раз из единственной фантастической посылки, последовательно ее разрабатывает, и ее хватает на целую книгу — ведь ему, реалисту в фантастике, столько надо найти опосредствований случившегося — и психологических, и бытовых, и социальных.

Сама по себе эта фантастическая посылка обычно основана на научных сведениях, достоверных, новых и перспективных. Уиндэм обладает знаниями прежде всего в той области, знатоком которой был его учитель Уэллс, — в области биологии. Здесь, однако, сыграло роль собственное его представление о путях научного прогресса. Уиндэм убежден, что если «ведущей фигурой вчерашнего дня был инженер, а сегодня таковым является физик, то завтра им будет биохимик»

В сфере биологии Уиндэма больше всего интересует этология — наука о поведении животных, в частности, так называемых «общественных насекомых» — пчел, муравьев и т. п. Выводок пчел или муравейник рассматривается этологией как «сверхорганизм», где индивидуальное и общее находятся в такой тесной биологической связи, что отдельная особь, исключенная из выводка, погибает. Впервые эти выводы этологии заинтересовали Уиндэма давно, когда сами биологи только-только начинали к ним приближаться, — в начале пятидесятых годов. «Мне кажется, что в триффидах есть что-то общее с некоторыми видами насекомых, — говорит героиня романа «День триффидов». — О, я знаю, что биологически это растения. Я хочу сказать, что они не заботятся о судьбе отдельной особи и отдельная особь не заботится о своей судьбе. Каждый в отдельности обладает чем-то отдаленно напоминающим разум; когда же они собираются толпой, это особенно заметно. Толпой они действуют целенаправленно, совсем как муравьи и пчелы, хотя можно утверждать, что каждый в отдельности не знает цели и плана, частью которого является».

Впоследствии он развил эти свои мысли в «Хризалидах» и «Кукушках Мидвича», подчеркнув духовную, а не чисто биологическую природу связей между членами коллектива, поскольку это человеческий или гуманоидный коллектив.

Конечно, этот интерес к этологии у Уиндэма не случаен. Выводы новой отрасли науки заинтересовали его как научного фантаста потому, что они совпадают с некоторыми положениями одного очень важного направления современной мысли на Западе. Обычно его принято определять как «научный гуманизм». По существу, он представляет собой новое воплощение, переработку и переосмысление по отношению к нашему времени тех старых идей, которые еще в восемнадцатом веке пропагандировали просветители.

Одна из идей «научного гуманизма» особенно привлекает Уиндэма. Это положение о том, что человек существует только как часть человечества и уже поэтому во всем перед ним ответствен.

«Мне кажется, что идея научного прогресса отныне неразрывно связана с судьбами человечества… — говорил Роберт Оппенгеймер. — Развитие науки наглядно показало несоответствие между теоретически безграничными возможностями человеческого познания и ограниченными способностями одного человека, между бесконечностью и индивидуумом».

Самое развитие науки приводит сейчас ученых и передовых писателей-фантастов к различным формам идеологии коллективизма. Общество же, в котором они живут, по природе своей индивидуалистично. Силы отталкивания, действующие в нем, значительнее сил притяжения между людьми. Уже поэтому «научные гуманисты» многого не принимают в окружающем их мире.

Уиндэм находится в их числе.

Он пишет о переменах. Иногда о переменах, растянутых на долгие годы, иногда — например, в «Дне триффидов» — о переменах мгновенных, поражающих нас тем, что мы, оказывается, мало знали привычный мир, мало задумывались о возможностях — великих и страшных, — таящихся под его спокойной поверхностью. Но вот мир получил какой-то толчок извне, нарушилось равновесие сил, и человек уже не узнает своего мира. Он оглядывается, потрясенный, вокруг и понимает, насколько слаб и неустойчив был этот мир, как слабы и легко расторжимы были связи между всеми составляющими общества, в том числе — между людьми. Внешний толчок был нужен только затем, чтобы обнаружить внутреннюю слабость этого мира.

На первый взгляд речь идет о чистой случайности. Кто мог предугадать метеорный дождь? И разве, не произойди это событие, триффиды представляли бы такую опасность? На деле все заметно сложнее.

Конечно, случайность всегда остается случайностью, но в разумно организованном обществе она легко погашается. В нем преобладает тенденция к порядку. Иное дело — буржуазное общество, которое описывает Уиндэм. Оно само по себе построено по принципу случайности, по законам вероятности. Случайность — удача и неудача — возносит и губит искателей коммерческого счастья, случайность, именуемая хозяйственной конъюнктурой, приводит к разрушительным промышленным кризисам, нарастающим и обрушивающимся на общество, как снежный обвал (люди поколения Уиндэма еще помнят страшнейший кризис конца двадцатых-начала тридцатых годов), случайность определяет людские судьбы. В этом атомарном, индивидуалистическом обществе закономерности вырисовываются с трудом и постигаются далеко не сразу, случайность кажется царицей мира. Кинь в этот хаос еще одно обстоятельство, еще одну случайность, и нестойкое равновесие нарушится, лавина сорвется с места. Роль этой роковой, сдвигающей с места лавину случайности может сыграть все, что угодно, — ведь всякое усовершенствование, открытие, преобразование осуществляется ради узкой практической цели. Далекие общественные последствия отнюдь не интересуют дельца. Ему важно одно — получить прибыль. Он и смотрит на все с этой единственной точки зрения. То, что триффиды, скажем, не только дают ценные масла, но и представляют собой потенциальную общественную опасность, мало кого трогает, пока не разражается бедствие.

Отсутствие единой цели у современного буржуазного общества кажется Уиндэму не просто одним из его недостатков, но страшнейшим его пороком, чревато постоянными опасностями для людей, в нем живущих.

Среди этих опасностей не последнее место занимает опасность нравственного вырождения. Человек живет здесь изо дня в день. Его жизнь лишена настоящего смысла. Недаром герой «Дня триффидов» чувствует себя внутренне более счастливым в мире опасностей и тяжелого труда, чем прежде. У него появилась цель в жизни.

Уиндэм — за общество более организованное, общество, где коллектив и личность видели бы свою цель в служении друг другу, общество, которое черпало бы свою силу в своей эффективности и полезности. Но он одобряет далеко не всякий путь к эффективному, организованному обществу. Да и не всякий вид «организации» для него приемлем.

Нечего и говорить, что Уиндэм отметает те формы «эффективности», от которых за сто верст разит фашизмом. В «Дне триффидов» к герою являются такого рода молодчики, и он обходится с ними так, как они того заслуживают. Человечество даже тогда, когда обстоятельства толкают его к старому, должно все равно стремиться вперед, говорит Уиндэм. Оно ведь в ходе развития накопило не только материальные блага, но и исторический опыт. Человек проходит свой путь лишь однажды и лишь в одном направлении. Возвращение вспять возможно лишь за счет утраты человека.

Однако Уиндэм не принимает и те формы перестройки жизни, которые кажутся ему «движением толпы». В «Дне триффидов» читатель без труда обнаружит сюжетные повороты, продиктованные этой позицией Уиндэма. Несмотря на то, что Уиндэм относится с симпатией к рабочему агитатору Коукеру, он заставляет его раскаяться в избранном пути, поскольку этот путь ни к чему хорошему не привел. Путь научный и путь народный — это для Уиндэма понятия, во всяком случае, не совпадающие. Не этим ли объясняется мрачный, местами непроглядно мрачный колорит его романов? Рассказывая о временах, когда столько надо сделать, когда, собственно говоря, надо отстоять жизнь и всю ее перестроить заново, он пишет о каких-то чудодейственных средствах против триффидов. Писателю, который нарисовал катастрофу, постигшую всю нашу планету, заметно не хватает размаха, едва речь заходит о какого-либо рода общественных движениях.

Что ж, не будем ждать полного единства взглядов между нами и английским писателем Уиндэмом. Но, отметив неприемлемое для нас, мы не можем не увидеть и того, что подобные высказывания занимают подчиненное место в общей идее романа.

Приступая к работе над этим томом, мы просили Джона Уиндэма сказать несколько слов своему русскому читателю. «Большое вам спасибо за это предложение, — ответил Уиндэм, — но, право, не знаю, что написать. Хочу только поблагодарить всех тех, кто участвовал в этом издании и тем самым дал осуществиться моей давней надежде: быть прочтенным по-русски. В остальном же пусть мои произведения говорят сами за себя».

Он прав. Его произведения могут сказать за себя.

Ю. КАГАРЛИЦКИЙ

ДЕНЬ ТРИФФИДОВ

1. НАЧАЛО КОНЦА

Если день начинается воскресной тишиной, а вы точно знаете, что сегодня среда, значит что-то неладно.

Я ощутил это, едва проснувшись. Правда, когда мысль моя заработала более четко, я засомневался. В конце концов не исключалось, что неладное происходит со мной, а не с остальным миром, хотя я не понимал, что же именно. Я недоверчиво выжидал. Вскоре я получил первое объективное свидетельство: далекие часы пробили, как мне показалось, восемь. Я продолжал вслушиваться напряженно и с подозрением. Громко и решительно ударили другие часы. Теперь уже сомнений не было, они размеренно отбили восемь ударов. Тогда я понял, что дело плохо.

Я прозевал конец света, того самого света, который я так хорошо знал на протяжении тридцати лет; прозевал по чистой случайности, как и другие уцелевшие, если на то пошло. Так уж повелось, что в больницах всегда полно людей и закон вероятности сделал меня одним из них примерно неделю назад. Легко могло получиться, что я попал бы в больницу и две недели назад; тогда я не писал бы этих строк — меня вообще не было бы в живых. Но игрою случая я не только оказался в больнице именно в те дни, но притом еще мои глаза, да и вся голова, были плотно забинтованы, и кто бы там ни управлял этими «вероятностями», мне остается лишь благодарить его.

Впрочем, в то утро я испытывал только раздражение, пытаясь понять, что за чертовщина происходит в мире, потому что за время своего пребывания в этой больнице я успел усвоить, что после сестры-хозяйки часы здесь пользуются самым большим авторитетом.

Без часов больница бы просто развалилась. Каждую секунду по часам справлялись, кто когда родился, кто когда умер, кому принимать лекарства, кому принимать еду, когда зажигать свет, когда разговаривать, когда работать, спать, отдыхать, принимать посетителей, одеваться, умываться — в частности, часы предписывали, чтобы меня начинали умывать и приводить в порядок точно в три минуты восьмого. Это было одной из главных причин, почему я предпочел отдельную палату. В общих палатах эта канитель начиналась зачем-то на целый час раньше. Но вот сегодня часы разных степеней точности уже отбивали по всей больнице восемь, и тем не менее ко мне никто не шел.

Я терпеть не могу обтирания губкой; процедура эта представлялась мне совершенно бессмысленной, поскольку проще было бы водить меня в ванную, однако теперь, когда губка так запаздывала, мне стало не по себе. Помимо всего прочего, губка обыкновенно предшествовала завтраку, а я испытывал голод.

Вероятно, такое положение огорчило бы меня в любое утро, но сегодня, в эту среду восьмого мая, должно было произойти особенно важное для меня событие, и я вдвойне жаждал поскорее разделаться со всеми процедурами: в этот день с моих глаз собирались снять бинты. Я не без труда нащупал кнопку звонка и задал им трезвону на целых пять секунд, просто так, чтобы дать им понять, что я о них думаю.

В ожидании возмездия, которое неминуемо должна была повлечь за собой такая выходка, я продолжал прислушиваться.

И тогда я осознал, что тишина за стенами моей палаты гораздо более странная, нежели мне казалось вначале. Это была более глубокая тишина, чем даже по воскресеньям, и мне снова и снова пришлось убеждать себя в том, что сегодня именно среда, что бы там ни случилось.

Я никогда не был в состоянии объяснить себе, почему учредители госпиталя Св. Меррина решили воздвигнуть это заведение на перекрестке больших улиц в деловом квартале и тем самым обрекли пациентов на вечные терзания. Правда, для тех счастливцев, чьи недуги не усугублялись ревом и громом уличного движения, это обстоятельство имело те преимущества, что они, даже оставаясь в постелях, не утрачивали, так сказать, связи с потоком жизни. Вот громыхают на запад автобусы, торопясь проскочить под зеленый свет; вот поросячий визг тормозов и залповая пальба глушителей удостоверяют, что многим проскочить не удалось. Затем стадо машин, дожидавшихся на перекрестке, с ревом и рыканьем устремляется вверх по улице. Время от времени имеет место интерлюдия: раздается громкий скрежещущий удар, вслед за которым на улице образуется пробка — ситуация, в высшей степени радующая человека в моем положении, когда он способен судить о масштабах происшествия исключительно по обилию вызванной этим происшествием ругани. Разумеется, ни днем, ни ночью у пациентов Св. Меррина не было никаких шансов вообразить себе, будто обычная жизнь прекратила течение свое только потому, что он, пациент, временно выбыл из игры.

Но этим утром все изменилось. Необъяснимо и потому тревожно изменилось. Не громыхали колеса, не ревели автобусы, не слышно было ни одного автомобиля. Ни скрипа тормозов, ни сигналов, ни даже стука подков на улицах еще время от времени очень редко появлялись лошади. И не было слышно множественного топота людей, обычно спешащих в это время на работу.

Чем дольше я вслушивался, тем более странным все представлялось и тем меньше мне правилось. Мне кажется, я слушал минут десять. За это время до меня пять раз донеслись неверные шаркающие шаги, трижды я услыхал вдали нечленораздельные вопли и один раз истерический женский плач. Не ворковали голуби, не чирикали воробьи. Ничего, только гудел в проводах ветер…

У меня появилось скверное ощущение пустоты. Это было то самое чувство, которое охватывало меня в детстве, если я начинал фантазировать, будто по темным углам спальни прячутся призраки; тогда я не смел выставить ногу из страха, кто-то протянется из-под кровати и ухватит меня за лодыжку; не смел даже протянуть руку к выключателю, чтобы кто-то не прыгнул на меня, едва я пошевелюсь. Теперь мне снова пришлось бороться с этим ощущением, как я боролся с ним когда-то ребенком в темной спальне. Просто поразительно, какие мы еще дети, когда дело доходит до испытаний такого рода. Оказывается, древние страхи все время шагали рядом со мной, выжидая удобного момента, и вот этот момент наступил — и все потому только, что мои глаза закрыты бинтами и прекратилось уличное движение…

Я взял себя в руки и попробовал рассуждать логически. Почему прекращается уличное движение? Обычно потому, что улицу перекрывают для ремонтных работ. Все очень просто. В любой момент на сцене могут появиться пневматические молотки, которые внесут разнообразие в слуховые впечатления многострадальных пациентов.

Но у логики есть один недостаток: она не останавливается на полпути. Она немедленно подсказала мне, что шума уличного движения нет даже вдали, что не слышно ни гудков электричек, ни сирен буксиров. Не слышно было решительно ничего, пока часы не начали отбивать четверть девятого.

Искушение посмотреть — бросить всего-навсего один взгляд краешком глаза, не больше, просто составить какое-то представление о том, что же, черт побери, происходит, — было огромно. Но я обуздал его. Во-первых, легко сказать: бросить один взгляд. Для этого мне пришлось бы не просто приподнять повязку, а размотать множество прокладок и бинтов. Но, что самое важное, я боялся. После недели полной слепоты не вдруг наберешься храбрости шутки шутить со своим зрением. Правда, снять с меня бинты было решено именно сегодня, но это собирались сделать при специальном сумеречном свете, причем мне разрешили бы остаться без бинтов лишь в том случае, если бы обследование показало, что с глазами у меня все в порядке. А я не знал, в порядке ли мои глаза. Могло оказаться, что мое зрение испорчено. Или, что я вообще ослеп. Я ничего не знал…

Я выругался и снова нажал на кнопку звонка. Это доставило мне некоторое облегчение.

Никто, по-видимому, звонками не интересовался. Во мне поднималось раздражение, такое же сильное, как тревога. Унизительно, конечно, пребывать от кого-то в зависимости, но куда более скверно, когда зависеть не от кого. Терпение мое истощилось. Необходимо что-то предпринять, решил я.

Если я заору в коридор и вообще начну скандалить, то кто-нибудь обязательно явится — хотя бы для того, чтобы обругать меня. Я отбросил простыню и вылез из кровати. Я ни разу не видел своей палаты, и хотя на слух я довольно точно представлял себе, где находится дверь, найти ее оказалось вовсе не просто. Несколько непонятных и ненужных препятствий встретилось мне на пути, я ушиб палец на ноге и ободрал голень, но мне удалось пройти через палату. Я высунул голову в коридор.

— Эй! — закричал я. — Дайте мне завтрак! В палату сорок восемь!

Секунду стояла тишина. Затем послышался рев голосов, вопивших одновременно. Казалось, их были сотни, и нельзя было различить ни единого слова. Как будто я включил запись шума толпы, причем толпы, настроенной очень воинственно. У меня мелькнула дикая мысль, что, может быть, меня, пока я спал, переправили в дом умалишенных, что здесь не госпиталь Св. Меррина. Эти голоса просто не могли принадлежать нормальным людям. Я торопливо захлопнул дверь, чтобы оградить себя от этого столпотворения, и ощупью вернулся на кровать. В тот момент кровать представлялась мне единственным безопасным и спокойным местом во всем жутком мире. И словно в подтверждение этого, в палату ворвался новый звук, и я замер с простыней в руках. С улицы донесся вопль, дикий и отчаянный, от которого кровь стыла в жилах. Он повторился трижды, и когда он затих, мне все еще казалось, что он звенит в воздухе.

Я содрогнулся. Я чувствовал, как щекочут мой лоб под бинтами струйки пота. Теперь я знал, что происходит нечто страшное. И я не в силах был больше выносить одиночество и беспомощность. Я должен был знать, что происходит вокруг меня. Я поднял руки к бинтам — мои пальцы коснулись булавок, и тут я остановился…

Что, если лечение было неудачным? Что, если я сниму бинты и окажется, что я слепой? Тогда будет еще хуже, во сто крат хуже…

Я уронил руки и лег на спину. Я злился на себя и на больницу, и я произнес несколько глупых беспомощных ругательств.

Вероятно, прошло некоторое время, прежде чем я вновь обрел способность рассуждать последовательно. Я вдруг осознал, что снова ищу возможные объяснения происходящему. Объяснений я не нашел. Зато я окончательно убедился, что сегодня среда, какая бы там чертовщина ни происходила. Ибо вчерашний день был весьма примечателен, а я мог поклясться, что после него прошла всего одна ночь.

В хрониках вы прочтете, что во вторник седьмого мая Земля в своем движении по орбите прошла через облако кометных осколков. Вы можете даже поверить в это, если вам угодно, ведь поверили же миллионы людей. Возможно, так оно и было в самом деле. Я не могу привести доказательств ни «за», ни «против». Я был не в состоянии увидеть, что происходило; но у меня есть на этот счет кое-какие мысли. По-настоящему я знаю только, что я провел вечер в кровати, выслушивая свидетельства очевидцев о небесном явлении, которое было провозглашено самым поразительным в истории человечества.

Между прочим, пока оно не началось, никто ни слова не слыхал о предполагаемой комете или о ее осколках…

Не знаю, для чего понадобился радиорепортаж об этом, когда и так все, кто мог ходить, ковылять на костылях и передвигаться на носилках, были под открытым небом или возле окон, наслаждались зрелищем самого грандиозного из даровых фейерверков. Тем не менее радиокомментатор болтал не умолкая, и это с особенной силой заставило меня почувствовать, как тяжко — быть слепым. Я решил, что, если лечение окажется неудачным, я лучше покончу с собой.

Днем в выпусках новостей сообщалось, что предшествующей ночью в небе над Калифорнией наблюдались какие-то яркие зеленые вспышки. В Калифорнии обычно происходит столько всякой всячины, что вряд ли кто-нибудь принял это сообщение всерьез, однако сообщения продолжали поступать, возникла версия о кометных осколках, и эта версия восторжествовала.

Из всех районов Тихого океана приходили описания ночи, озаренной блеском зеленых метеоров. В описаниях говорилось: «Метеоры падают такими обильными потоками, что кажется, будто само небо крутится вокруг нас». Да так оно и должно было быть, наверно.

По мере того как линия ночи передвигалась к западу, яркость зрелища отнюдь не ослабевала. Отдельные зеленые вспышки стали видны еще до наступления темноты. Диктор, комментировавший это явление в шестичасовом выпуске вечерних новостей, заметил, что оно создает помехи радиоприему на коротких волнах, но что на средние волны, на которых ведется настоящая передача, и на телевидение влияния не оказывает. Он назвал это явление потрясающей картиной и настоятельно советовал не упустить случая полюбоваться ею. Он мог бы не затруднять себя советами. По тому, как взбудоражены были все в больнице, я мог судить, что случая полюбоваться потрясающей картиной не упустит никто, кроме меня.

И словно мне мало было болтовни диктора, просвещать меня сочла своим долгом также и нянечка, которая принесла ужин.

— Небо просто кишит падучими звездами, — сказала она. — Все они зеленые и яркие. Лица от них страшные, как у мертвецов. Все на улицах, там сейчас светло, как днем, только что свет другой. Иногда падают такие большие звезды, что глазам больно. Говорят, раньше никогда такого не было. А жалко, что вам нельзя этого видеть, правда?

— Правда, — сказал я несколько резко.

— Мы во всех палатах подняли шторы, все больные смотрят, — продолжала она. — Если бы не эти бинты, вы все увидели бы прямо отсюда.

— О, — сказал я.

— А на улице видно еще лучше. В парках и в Хите, говорят, собрались тысячи людей, стоят и глядят. И на всех плоских крышах тоже люди, все смотрят вверх…

— Не слыхали, столько это будет продолжаться? — терпеливо спросил я.

— Нет, не слыхала. Говорят, правда, что сейчас они уже не такие яркие, как в других местах. Только знаете что? Даже если бы вам сегодня сняли эти бинты, смотреть все равно не разрешили бы. Глаза сначала надо будет беречь, а некоторые звезды такие яркие. Они… У-ух!

— Что — ух! — спросил я.

— Какая сейчас была яркая, вся палата сделалась зеленой. Так жалко, что вам нельзя этого видеть.

— Действительно, — согласился я. — А теперь, милочка, ступайте отсюда.

Я попробовал слушать радио, но оно издавало все те же «ухи» и «ахи» вперемежку с пошлыми благоглупостями о «величественном зрелище» и «уникальном явлении», и так было, пока у меня не появилось ощущение, будто для всего мира дается бал, на который не пригласили только меня одного.

Выбора у меня не было, так как в больнице радио передавало только одну программу: хочешь — слушай, хочешь — нет. Через некоторое время я стал догадываться, что спектакль пошел на убыль. Диктор посоветовал всем, кто еще не видел, немедленно пойти и увидеть, чтобы на жалеть потом всю жизнь.

Основная идея состояла, видимо, в том, чтобы убедить меня, что я упустил ту самую возможность, ради которой родился на свет. В конце концов мне это надоело, и я выключил радио. Последнее, что я слышал, было сообщение о том, что зрелище быстро идет к концу и что мы, вероятно, через час-другой выйдем из зоны обломков.

Все это происходило вчера вечером, в этом не было никакого сомнения. Прежде всего, случись это раньше, я был бы куда более голоден, чем сейчас. Ладно, но что же тогда все это значит? Неужели вся больница, весь город праздновали эту ночь так, что до сих пор не могут очухаться?

Тут рассуждения мои были прерваны хором часов, близких и далеких, которые начали отбивать девять.

В третий раз я принялся терзать звонок. И пока лежал в ожидании, мне послышалось, будто за дверью кто-то возится. Это было что-то вроде всхлипываний, шуршаний и шарканий, время от времени заглушаемых отдаленными криками.



Поделиться книгой:

На главную
Назад