Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Неоконченные споры - Борис Абрамович Слуцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Любительский бокс

Били в морду — в мою, между прочим! Били в зубы, кровавили нос. Впрочем, молодость не опорочим, не обидим любительский бокс. В это давнее лето казалось все отчетливей день ото дня, что сама справедливость касалась, кулаком доставала меня. Побеждали сильнейшие. Слабый, окруженный мучительной славой поражения, тихо, как тать, уходил о победе мечтать. Можно было потренироваться, поднапрячься и не зарываться, поработать, пойти на реванш. Если вы заслужили, он — ваш. С той поры либо били меня — я же даже не сопротивлялся, — либо я как-нибудь исхитрялся и, по рингу партнера гоня, не умеющего ничего, потерявшего силу и доблесть, бил его, бил его, бил его в зубы, в нос и в брюшную полость и старался    неосторожно не припомнить,    зажмурив глаза, что в любительском боксе можно, что в любительском боксе нельзя.

Очень много сапожников

Много сапожников было в родне, дядями приходившихся мне — ближними дядями, дальними дедами. Очень гордились моими победами, словно своими и даже вдвойне, и угощали, бывало, обедами. Не было в мире серьезней людей, чем эта знать деревянных гвоздей, шила, и дратвы, и кожи шевро. Из-под очков, что через переносицу жизнь напролет безустанно проносятся, мудро глядели они и остро. Сжав в своих мощных ладонях ножи, словно грабители на грабежи, шли они — славное войско — на кожу. Гнули огромные спины весь день. Их, что отбросили долгую тень на мою жизнь, забывать мне негоже. Среднепоместные, мелкопоместные были писатели наши известные. Малоизвестным писателем — мной, шумно справляя свои вечерухи, новости обсуждая и слухи, горд был прославленный цех обувной.

Польза невнимательности

Не слушал я, что физик говорил, и физикой мозги не засорил. Математичка пела мне, старуха, я слушал математику вполуха. Покуда длились школьные уроки, исполнились науки старой сроки, и смысл ее весь без вести пропал. А я стишки за партою кропал. А я кропал за партою стишки, и весело всходили васильки и украшали без препон, на воле, учителями паханное поле. Голубизна прекрасных сорняков усваивалась без обиняков, и оказалось, что совсем не нужно все то, что всем тогда казалось нужно. Ньютон-старик Эйнштейном-стариком тогда со сцены дерзко был влеком. Я к шапочному подоспел разбору, поскольку очень занят был в ту пору. Меняющегося мирозданья грохот, естественниками проведенный опыт не мог меня отвлечь или привлечь: я слушал лирики прямую речь.

Какой полковник!

Какой полковник! Четыре шпалы! В любой петлице по две пары! В любой петлице частокол! Какой полковник к нам пришел! А мы построились по росту. Мы рассчитаемся сейчас. Его веселье и геройство легко выравнивает нас. Его звезда на гимнастерке в меня вперяет острый луч. Как он прекрасен и могуч! Ему — души моей восторги. Мне кажется: уже тогда мы в нашей полной средней школе, его    вверяясь      мощной воле, провидели тебя, беда, провидели тебя, война, провидели тебя, победа! Полковник нам слова привета промолвил. Речь была ясна. Поигрывая мощью плеч, сияя светом глаз спокойных, полковник произнес нам речь: грядущее предрек полковник.

Стирка гимнастерки

Медленный, словно лужа, ручей. Тихий и сонный ручей без речей. Времени не теряя, в нем гимнастерку стираю. Выстираю, на себя натяну, нá небо неторопливо взгляну, на в головах стоящее солнышко настоящее. Долго болталось оно подо мной в мыльной и грязной воде ледяной. Надо ошибку исправить и восвояси отправить. Солнышко, выскочивши из воды, без промедления взялось за труды: в жарком приливе восторга сушит мою гимнастерку. Веет медлительный ветерок, стелется еле заметный парок, в небо уходит, отважный, с ткани хлопчатобумажной.

Собака с миной на ошейнике

Хмурая военная собачка с миной на ошейнике идет. Собачей в расстегнутой рубашке за собой ее ведет. Жарко. До войны не далеко и не близко. Километров десять. Цепку дернул собачей легко: надо псу немедля что-то взвесить. Все живые существа войны — лошади, и люди, и собаки — взвешивать немедленно должны, ни к чему им тары-бары. По своим каналам информации — ветер, что ли, сведенья нанес — перспективы для собачьей нации знает этот хмурый, хмурый пес.

Ведро вишни

Пробирается солдат ползком и ведро перестоявшей вишни, на передовой отнюдь не лишней, волочит простреленным лужком. Солнце жжет, а пули жжик да жжик. Вишня брызнула горячим соком. Но в самозабвении высоком говорит он: — Потерпи, мужик! Перестаивает война. К ней уже привыкли. Притерпелось. А расчету вишни захотелось, пусть перестоявшей, Вот она: черная, багровая, а сок так и норовит оставить пятна. До чего же жизнь приятна! До чего же небосвод высок!

Самая военная птица

Горожане,    только воробьев знавшие    из всей орнитологии, слышали внезапно соловьев трели,    то крутые, то отлогие. Потому — война была.    Дрожанье песни,    пере-пере-перелив слышали внезапно горожане, полземли под щели перерыв. И военной птицей стал не сокол и не черный ворон,    не орел — соловей,    который трели цокал и колена вел. Вел,    и слушали его живые, и к погибшим    залетал во сны. Заглушив оркестры духовые, стал он    главной музыкой      войны.

Новое выраженье земли

Кое-что перестроили, что-то снесли — архитекторы, любят лихие решенья, и теперь не узнать выраженья земли, как, бывало, лица не узнать выраженья. Как сжимала тяжелые зубы война! Так, что лопались губы от крови соленой. А теперь веселее пошли времена, и земля улыбнулась улыбкой зеленой. Горе горечью наливало глаза и мотало хмельною с тоски головою. А теперь пролетает легко стрекоза над легчайшей и шелковистой травою. Этот пункт был на карте. На мушке он был. Был он в прорези неумолимой прицела. А теперь его юношей дерзостный пыл восхищает и тешит меня то и дело. Не узнать эту местность на местности той, где дымок из единственной печки струился, бело-серый стремился дымок извитой, прямо в небо из печки торжественно вился.

Новое пальто для родителей

Мне приснились родители в новых пальто, в тех, что я им купить не успел, и был руган за то, и осмеян за то, и прощен, и все это терпел. Был доволен, серьезен и важен отец — все пылинки с себя обдувал, потому что построил себе наконец, что при жизни бюджет не давал. Охорашивалась, как молоденькая, все поглядывала в зеркала добродушная, милая мама моя, красовалась, как только могла. Покупавший собственноручно ратин, самый лучший в Москве матерьял, словно авторы средневековых картин, где-то сбоку я тоже стоял. Я заплакал во сне, засмеялся во сне, и проснулся, и снова прилег, чтобы все это снова привиделось мне и родителей видеть я смог.

Отцы и сыновья

Сыновья стояли на земле, но земля стояла на отцах, на их углях, тлеющих в золе, на их верных стареньких сердцах. Унаследовали сыновья, между прочих в том числе и я, выработанные и семьей, и школою руки хваткие и ноги скорые, быструю реакцию на жизнь и еще слова: «Даешь! Держись!» Как держались мы и как давали, выдержали как в конце концов, выдержит сравнение едва ли кто-нибудь, кроме отцов, — тех, кто поднимал нас, отрывая все, что можно, от самих себя, тех, кто понимал нас, понимая вместе с нами и самих себя.

Черта меж датами

Черта меж датами двумя — река, ревущая ревмя, а миг рожденья — только миг, как и мгновенье смерти, и между ними целый мир. Попробуйте измерьте. Как море меряет моряк, как поле меряет солдат, сквозь счастье меряем и мрак черту меж двух враждебных дат. Черта меж датами — черта меж дотами, с ее закатами, с ее высотами, с косоприцельным ее огнем и в ночь переходящим днем.

Третья память

Сначала она означала обычные воспоминания, — как в кинозале, мчала кадры, кадры, кадры. Но кадры сместились, сгустились, сплотились, перевоплотились в густые и горькие чувства и в легкие, светлые мысли. Сейчас, по третьему разу, память — половодье, но в центре водоворота моя небольшая щепка, ухваченная цепко жестокосердой волною. Делает все, что хочет, третья память со мною.

Тяжелая легкость

За тяжелую легкость — истребителя или эсминца, — с поворотами, схожими с оборотом Земли, полюбились мне велосипедные спицы, в раннем детстве еще за собой увлекли. А за легкую тяжесть — луча или ветра — полюбил, когда стал выходить постепенно в тираж, скорость автопробега, мотающего километры, словно мерную ленту, выбрасывающего    километраж. И тяжелая легкость, и легкая тяжесть для начала пункт А с пунктом Б для вас свяжет. А потом, как привыкнешь, так и не отвыкнешь, и, исполненный молодого огня, сядешь даже в такси и воинственно гикнешь, словно сел на коня.

Старый спутник

Словно старый спутник, забытый, отсигналивший все сигналы, все же числюсь я за орбитой, не уйду, пока не согнали. Словно сторож возле снесенного монумента «Свободный труд», я с поста своего полусонного не уйду, пока не попрут. По другому закону движутся времена. Я — старый закон. Словно с ятью, фитою, ижицей, новый век со мной не знаком. Я из додесятичной системы, из досолнечной, довременнóй. Из системы, забытой теми, кто смеется сейчас надо мной.

Текст и музыка

Таланту не завидовал. Уму — тем более. Ни в чем и никому: не более меня вы все успели. Завидовал, что ваши песни пели. Бывалоча, любимая родня, застольничая, выспросит меня, и отповедь даю ей тотчас с жаром, что связан с более серьезным жанром. А между тем серьезней жанра нет. И кто там композитор, кто поэт — неважно. Важно, чтобы хором дружным ревели песню ураганом вьюжным. А кто поэт и композитор кто — не столь существенно. Они зато, в сторонке стоя, — вылезать не надо, — безмолвно внемлют песни водопаду, покуда текст и музыку поют.

Прощение

Грехи прощают за стихи. Грехи большие — за стихи большие. Прощают даже смертные грехи, когда стихи пишу от всей души я. А ежели при жизни не простят, потом забвение с меня скостят. Пусть даже лихо деют — вспоминают пускай добром, ни чем-нибудь. Прошу того, кто ведает и знает: ударь, но не забудь. Убей, но не забудь.

Способность краснеть

Ангел мой, предохранитель! Демон мой, ограничитель! Стыд — гонитель и ревнитель, и мучитель, и учитель. То, что враг тебе простит, не запамятует стыд. То, что память забывает, не запамятует срам. С ним такого не бывает, точно говорю я вам. Сколько раз хватал за фалды! Сколько раз глодал стозевно! Сколько раз мне помешал ты — столько кланяюсь я земно! Я стыду-богатырю, сильному, красивому, говорю: благодарю. Говорю: спасибо! Словно бы наружной совестью, от которой спасу нет, я горжусь своей способностью покраснеть, как маков цвет.

Старая фотография

Фотография старая. Я на ней — молодой. Фотография блеклая. Я на ней бодрый. Фотографию словно живою водой окропили. Меня словно вымыли в мертвой. От себя это будущее отстраня, в буре чувств, обоснованных и настоящих, фотография отодвигает меня и закладывает в дальний ящик.

Информация и интуиция

В загашнике души всегда найдется лихая вера в то, что обойдется, что выручат, помогут и спасут, что Страшный суд не очень страшный суд. Вся информация против того, но интуиция — вот дура — почему-то подсказывает: «Ничего! Устроится в последнюю минуту». И как подумаешь, то, несмотря на логику, на всю ее амбицию, нас информация пугала зря и верно ободряла интуиция, и все устроилось в последний час, наладилось, образовалось, с какими цифрами подчас к нам информация усердно ни совалась.

На полях пословицы

Перемелется — будет мука. Но покуда — не перемалывается, а марается и перемарывается. Что-то вроде черновика. Все то мерится, то перемеривается, с каждым годом все тяжелей, но потом, когда перемелется, будет снега белей.

Все четыре времени жизни

О счастливые и невозвратимые все четыре времени нашей жизни! Вы не только счастливы — вы невозвратимы. Вы — не лето с осенью, зимою, весною: нет вам даже однократного повторенья. Вы необратимы, как международная разрядка. Вы приходите, проходите, не приходите снова. Все. Точка. В просторечии — крышка. Детство — иные выделяют отрочество, но это только продленное детство, детство, пора узнавания, в твоих классах нет второгодников — не спеши. Ни к чему торопиться. Юность — иные выделяют молодость, но это одно и то же, юность, пора кулачной драки с жизнью, — твои пораженья блаженны так же, как твои победы. Этих ран, этих триумфов никогда не будет больше. Все твои слезы — слезы счастья, но это последние счастливые слезы. Не спеши. Ни к чему торопиться. Зрелость — пора, когда не плачут: времени нету. Время остается только для свершений. Зрелость, пора свершений, у твоей империи оптимальные границы. Позднее придется только сокращаться. От добра добра не ищут, а если ищут — не находят, а если находят — оно проходит еще быстрее, чем проходит зрелость. Не спеши, зрелость! Ни к чему торопиться. Старость, счастливейшее время жизни! Острота воспоминаний о детстве, юности, зрелости острее боли старческих болезней. Болезненно острое счастье воспоминаний — единственно возможная обратимость необратимых, как международная разрядка, трех предварительных времен жизни. Не спеши. Ни к чему торопиться. Не спеши. Почему — сама знаешь.

Боязнь страха

До износу — как сам я рубахи, до износу — как сам я штаны, износили меня мои страхи, те, что смолоду были страшны. Но чего бы я ни боялся, как бы я ни боялся всего, я гораздо больше боялся, чтобы не узнали того. Нет, не впал я в эту ошибку, и повел я себя умней, и завел я себе улыбку, словно сложенную из камней. Я завел себе ровный голос и усвоил спокойный взор, и от этого ни на волос я не отступил до сих пор. Как бы до смерти мне не сорваться, до конца бы себя соблюсть и не выдать,    как я бояться, до чего же    бояться      боюсь!

Ночные страхи

Солнце, страстное и ясное, светит, греет во всю мочь. Непонятное и страшное вновь откатывается в ночь. Под светлейшими лучами день — в начале, жизнь — в начале, мир — в начале, прост и мил, ясен и понятен мир. Что же я понять не смог? Как меня пугать посмели? Непонятен страх, как бог, и раздут в такой же мере. До чего она длинна, до чего светла дорога дó ночи и дотемна, и до страха, и до бога! Постараюсь крепко спать, ничего во сне не видеть, ничего во сне не слышать, утром день начать опять.

Подъем

Это время нулевого цикла. Вялая и сонная душа за ночь к ночи хорошо привыкла — покидает не спеша. Ты ее то помазком помажешь, то радиопесней ублажишь, порекомендуешь и подскажешь: покидайте темноту и тишь. Но привычна и блаженна косность сна,    и оставлять родную тьму, ночи хаос обменять на космос дня    душе, наверно, ни к чему. Тем не менее кончать с нирваной, сюрреалистической и рваной, надо! Суну голову под кран, ночи вымою последний грамм! Утро, укорачивая тени, солнце синевою облекло. То, что было темью, темью, темью, — все теперь светло, светло, светло.

По трубе

Труба поет с утра. А что она поет? Она поет: пора! Она поет: вперед! Она поет: вставай и приступай к труду. Вставай и план давай! Я слушаю трубу. Я по трубе вставал, слегка трубе пенял, но все же план давал и перевыполнял. Сперва — едва-едва. Потом — гляди-смотри! Бывало и сто два процента, и сто три. Кто по гудку встает, кто по звонку встает, а мне — труба поет, заспаться не дает. И серебрится звук, седой, как виноград, и для умелых рук как будто нет преград.

Больница

Я проснулся от сильной боли и почувствовал: я живу! Мне еще ходить через поле и покачиваться на плаву. Я до самой смерти бессмертен! До конца бесконечен я, и мой жребий еще не измерен, как там ни искалечен я. Ты, болú, моя боль, и мучай, осыпай в мою рану соль. Это тот особенный случай, когда может спасти только боль. Всех скорбей конец знаменуя, все печали мои утоли! Смерть и гибель с тобой обману я. Ты болú, моя боль, болú! И болела! И ныла после. Тяжело! А потом — налегке. И лежали мы боли возле, муки около. Невдалеке. И, привыкшие к привыканью, вовлеклись мы вновь в бытие, и бинты нашу кровь промокали и задерживали ее. Мы кроссворды решать приучились! А потом научились ходьбе, и весенние дни лучились, нам суля перемену в судьбе.

Выздоровление

Выздоравливающий обнаруживает за больничным окном — апрель! А весна всегда обнадеживает всех времен и сезонов скорей. Выздоравливающий тщится, мается и топорщится грустной совой, но потом приподымается над подушкой и над судьбой. Небо, прежде стылое, зимнее, стало ныне милое, синее! И какая-то птица поет, и блестит на солнце жестянка, и какие-то шансы дает выздоравливающему жисть-жистянка. И он чувствует ясно, четко: «Я еще и май посмотрю!» И он шепчет няне-девчонке, громко шепчет: — Благодарю!

И вилки, и ложки

Несколько раз начинавший сначала, помню в подробностях, что означало снову, сначала начать и с нуля, с купли в рассрочку и ложек, и вилок. Впрочем, я был тогда молод и пылок, нá небо лез, звездной пылью пыля. Снова за вилками-ложками сунусь и о рассрочке опять попрошу. Может быть, пылкость вернется    и юность вновь подойдет к моему рубежу? Ложкой всю выхлебаю беду. Вилкой на донце удачу найду. Ложка никелированная, к пиру опять уготованная! Вилка, четырехзубое чудо! Снова тобою тыкать я буду. Ложкой — всю выхлебаю беду. Вилкой — на донце удачу найду.

Очередной отпуск

Укрепляет морское купанье, а копанье в горячем песке отвлекает от самокопанья и от жилки, стучащей в виске. Ритмом пляжа: с берега в море, а с волны — в песок же опять — быстро заглушается горе, начинаешь и есть, и спать. Эти дни, когда люди, как крабы, кончив с горем, порвав с тоской, счастливы потому и правы, что на солнце лежат день-деньской, эти долгие дни — с рассвета до заката и после: часа два, а может быть, три! Полоса дней, горячих средь жаркого лета! И в пролом в годовой стене вижу у горизонта на скате белый-белый прогулочный катер в красном-красном закатном огне.

Начало осени

Тир закрыт третий день. Верный признак, что на склоне купальный сезон. Но в торговых стеклянных призмах — солнца звон. Светом, лаковым солнцем залиты все торговые точки подряд: греть, светить не устало за лето и воспитывать виноград. Дни еще горячи, горячи. Ночи? Ночи прозябли до дрожи, и луны ледяные лучи с каждой ночью все строже. И медлительно, не торопясь, как большое людское горе, остывает Черное море, и теряется с летом связь у отары жемчужного цвета, догрызающей корни травы, и у облачной синевы, и у рощи, что ветром раздета, разоблачена донага, рощи, листьями не светящейся, и у черной волны в берега, тоже черные, колотящейся.

Осенний отстрел собак

Каждый заработок благороден. Каждый приработок в дело годен. Все ремесла равны под луной. Все профессии — кроме одной. Среди тысяч в поселке живущих, среди пьющих, среди непьющих, не берущих в рот ничего, — не находится ни одного. Председателю поссовета очень стыдно приказывать это, но вдали, километрах в шести, одного удается найти. Вот он: всю систему пропорций я в подробностях рассмотрел! Негодяй, бездельник, пропойца, но согласен вести отстрел. А курортные псы веселые, вежливые бесхозные псы, от сезонного жира тяжелые, у береговой полосы. Эти ласковые побирушки, доля их весьма велика — хоть по капле с каждой кружки, хоть по косточке с шашлыка. Кончилась страда поселковая. И пельменная, и пирожковая, и кафе «Весенние сны» заколочены до весны. У собак не бывает историков. В бывшем баре, у бывших столиков, скачут псы в свой последний день. Их уже накрывает тень человека с тульской винтовкой, и с мешком, и с бутылкой в мешке, и с улыбкой — такой жестокой, и с походкой такой — налегке.

Набирают на виноград

Набирают на виноград. В пансионах плакаты хлопочут: «Все, кто может, и все, кто хочет, набираются на виноград!» В доме отдыха говорят: «Лучший отдых, на грани восторга, виноградная злая уборка. Набирайтесь на виноград!» Семь сойдет соленых потов, и спина загудит пароходом, но зато вам совхоз готов выдать, что унести своим ходом. И поэтому десятиклассники, сыновья отдаленных земель, и почти оглашенные классики из Домтворчества «Коктебель», и прелестнейшие дикарки, возлегающие на берегу, и солиднейшие деканы — всех упомнить я не могу — получают свои решета, и восторженно спины гнут, и работают до расчета, не считая часов и минут.

Второе небо

Самолет пробивает небо, а потом не вправо, не влево, и не впрямь, и не вкривь, а вкось переходит в небо второе, где по состоянью здоровья мне побыть еще не удалось. Как же там? Хорошо, хорошо! Звезды ближе и ярче блещут. Солнца огненное колесо искры    погорячее      мечет. А прорвавшиеся в фарватере самолета    воробьи, оголтелые и бесноватые, правят там фестивали свои.

Огонь в воде

Огонь всегда хорош. Даже слабый. Вода — лишь тогда, когда много ее. Но вот океан со всей своей славой ревет про свое житье-бытье. Какие метафоры у океана! Он — словно Шекспир! Он — потачки словам не дает. Но вдруг замолкает до самого окоема, тихонько поет. И в эту огромную, эту бескрайнюю воду роняют огни и порты, и заводы, прожекторы пограничников, маяки и попросту светляки. А малый огонь, отразившись в немалой воде, вступает в нее, а потом утопает и место свое навсегда уступает нетонущей и негасимой звезде.

Погружение

Нахлобученная, как пилотка, на сократовский лоб волны, прямо вниз уходит подлодка, в зону сумрака и глубины. Как легка ее темная тяжесть, когда с грациею лепестков, то играя, а то будто тешась, утопляет она    перископ. Хороша ее грузная легкость. Ей что вниз, что вверх — все равно. Хороша ее грустная ловкость — ускользать от небес на дно.

Аэродромная трава

Аэродромная трава, привыкнув к шуму-грому, не пробует качать права у аэродрома. Гляжу, как ветер от крыла траву эту колышет. Она то встала, то легла, замрет и снова дышит. Когда же вечер настает, как наступил он ныне, сменяется дневной полет полетами ночными. Но все же шелесты слышней, и что-то вроде грома прокатывается вдруг по ней, траве аэродрома. Уже не зелена — черна. Уже не молча — громко во все концы она слышна, растущая вдоль кромки бетонной взлетной полосы. И, распрямляя плечи, встают ромашки и овсы и произносят речи.

Любовь к механизмам

Снова звук жестяной за стеной, жестяной, металлический, резкий, то тягучий, то вновь составной — словно гнут и тиранят железки. Не уйти от народной любви к машинерии всякой, к моторам, к тем умельцам, потребны которым хоть пол-литра бензина в крови. К бесконечным почти интересам приобщаюсь конечной душой. Я не винтик. Я слишком большой. Винт! Нарезан я тем же нарезом.

Конец птенца

Ребята мучат вредного птенца. Наверное, домучат до конца. Но я вмешаюсь, прекращу мученье, произнесу ребятам поученье. С улыбкой и любезной, и железной я им доказываю битый час, что тот птенец не вредный, а полезный, что он за нас, не против нас. Сознанье пользы пересилит радость жестокости, и ветреная младость, птенца оставив умирать в тиши, уходит на иные рубежи.

Философы сегодня

Философы — это значит: продранные носки, большие дыры на пятках от слишком долгой носки, тонкие струи волоса, плывущие на виски, миры нефилософии, осмысленные по-философски. Философы — это значит: завтраки на газете, ужины на газете, обедов же — никаких, и долгое, сосредоточенное чтение в клозете философских журналов и философских книг. Философы — это значит, что ничего не значит мир и что философ его переиначит, не слушая, кто и что ему и как ему говорит. На свой салтык вселенную философ пересотворит. Философы — это значит: не так уж сложен мир, и, если постараться, можно в нем разобраться, была бы добрая воля, а также здравая рация, был бы философ — философом, были бы люди — людьми.

Разные формулы счастья

В том ли счастье? А в чем оно, счастье, оборачивавшееся отчасти зауряднейшим пирогом, если вовсе не в том, а в другом? Что такое это другое? Как его трактовать мы должны? Образ дачного, что ли, покоя? День Победы после войны? Или та черта, что подводят под десятилетним трудом? Или слезы, с которыми входят после странствий в родимый дом? Или новой техники чара? Щедр на это двадцатый век. Или просто строка из «Анчара» — «человека человек»?

Стариковские костюмы

Старики не должны шить костюмы на вырост, но учесть стариковскую слабость и хворость, и особо опасные морось и сырость должен старческий возраст. Износилось, а кроме того, прохудилось, поистратилось, кроме того, издержалось то, что бурей носилось, смеялось, гордилось. Что осталось? Остались лишь совесть и жалость. Вот какие соображенья, надежды, подкрепленные краткими стариковскими снами, в голову старикам при подборе одежды по покрою и цвету придут временами.

Иванихи

Как только стали пенсию давать, откуда-то взялась в России старость. А я-то думал, больше не осталось. Осталось. В полусумраке кровать двуспальная. По полувековой привычке спит всегда старуха справа. А слева спал по мужескому праву ее Иван, покуда был живой. Был мор на всех Иванов на Руси, что с девятьсот шестого были года, и сколько там у бога ни проси, не выпросила своему Ивану льготу. Был мор на год шестой, на год седьмой, на год восьмой был мор, на год девятый. Да, тридцать возрастов войне проклятой понадобились. Лично ей самой. С календарей обдергивая дни, дивясь, куда их годы запропали, поэтому старухи спят одни, как молодыми вдовушками спали.

Перрон

Она стояла и рукой махала, хоть поезд отблеснул во тьму давно и скрылось в отдалении окно с небрежно-ласковым лицом нахала. Она махала вовсе не ему — конец был полный, с подписью,    с печатью, — а кратенькому счастью своему, коротенькому счастью. Ее    почти великая душа из этого    почти нуля      достала крупицы драгоценного металла, о коих он не ведал, мельтеша. Ловча, о них он не подозревал и потому не слишком горевал, что, против всех своих житейских правил, хоть что-нибудь    другой душе оставил. Она представила, как в этот миг он вертит головою в ресторане и, несмотря на все старанья, не видит вовсе женщин молодых. И сдунула она снежок с платка, снежинки    до единой      ловко сдула. Ее повадка, показалось мне, легка. Ее походка,    показалось мне,      бездумна.

Строитель рая живописец Древин

Что требуется для устройства рая? Песок, где можно медлить, загорая, лежать хоть полстолетья налегке. Рай строят на песке. Рай строят и в степи, в полупустыне, где запахи полыни вьются к сини небес, но легче их проходит лань в хладнеющую рань. Покажется величия пределом и роскоши покрашенная мелом и синькою хатенка пастуха. Пуста, тиха. В горько-соленом море, мелком, местном, одним лишь только школьникам известном, заплатанные паруса мелькнут на несколько минут. Горько-солен на вкус, но многоцветен на вид и беззаботен, беден, ласкает глаз, не обжигая губ, рай. Он прост и груб. Как стройка, молод, как пустыня, древен, прораб райстроя живописец Древин рай, полный полудикой красоты, наносит на холсты.

Славная невнятица

Все щурится, и пятится, и в руки не дается, но славная невнятица поймется и споется. Они еще спаяются, разорванные звенья, и шуточкам паяца найдется объясненье. А фразы с существительным, с местоименьем фразы, что и не удивительно, разгадываются сразу. Они потом не снятся и никому не помнятся. А славная невнятица стабильна, как пословица.

Сопоставляя даты

9 января 1905 года Бунин написал стихотворение «Сапсан», где, между прочим, были строки:    «Я застрелил его, а это    грозит бедой…» Интересно, где был Бунин 9 января 1905 года? В Петербурге? Знал ли он, кого в тот день застрелили в Петербурге? И кому бедой грозило? 10 января 1905 года Бунин написал «Русскую весну». Она кончалась словами:    «В поле тепло и дремотно,    А в сердце счастливая лень». Интересно, 10 января 1905 года знал ли Бунин о 9 января 1905 года? Опасно ставить пометы с датами под стихотворениями: могут вчитаться через столетие.

Похвала средним писателям

Средние писатели видят то, что видят, пишут то, что знают, а гении, вроде Толстого, Тургенева, не говоря уже про Щедрина и Гоголя, особенно Достоевского, не списывают — им не с кого, не фотографируют — не с кого, а просто выдумывают, сочиняют, не воссоздают, а создают. В результате существует мир как мир, точно и добросовестно описанный средними писателями, и, кроме того, мир Гоголя, созданный Гоголем, мир Достоевского, вымышленный Достоевским, и это — миры, плавающие в эфире, существующие! — вызывающие приливы и отливы в душах людей обычного мира.

Неотвратимость музыки

Музыки бесполезные звуки, лишние звуки, неприменяемые тоны, болью не вызванные стоны. Не обоснована ведь ни бытом, ни — даже страшно сказать — бытием музыка! Разве чем-то забытым, чем-то, чего мы не сознаем. Все-таки встаем и поем. Все-таки идем и мурлычем. Вилкой в розетку упрямо тычем, чтоб разузнать о чем-то своем.

Переписка с начинающими авторами

В огромном почтовом ящике, где место нашлось бы «Илиаде» с «Одиссеей», пакет не от Гомера, от поэта, известного не столь. Без спешки разрываю упаковку. На стол планирует тетрадка. Сейчас посмотрим, на чем она открылась. Как эта новизна старообразна! В пороках этих вовсе нет соблазна! А рифмы девятнадцатого века, с учетом искажений и аварий, не сильно впечатляют человека, читавшего абрамовский словарик! Все это — «против». Что же «за»? А то, что в эпоху множительных аппаратов доставила мне городская почта рукопись, а не машинопись. Оставим на мгновенье содержанье, калькирующее многое другое. Познаем почерк, твердый, без дрожанья. Написано железною рукою! Страниц не менее двухсот! Поэма. Притом, как выясняется, с прологом. Все от руки: сюжет, идея, тема. Написано забавным русским слогом, которым сложена еще «Фелица», и «Душенька», и многое другое. Ба! — думаю. Знакомые все лица! Но — писано железною рукою. Слог смыслу соответствует. Не вяло, а бойко. Много грому, много звону, а то, что знаков препинанья мало, — ну что ж, читай без всякого препону. Не разгибаясь, сколько воскресений писал, писал, стараясь попонятней. Стыжусь ухмылок, головотрясений и раздраженья. Маршем на попятный! А что там, электричество иль свечи в обратном адресе его мелькают? Прочту насквозь. Погибну, но отвечу. Перо само себя уже макает в чернильницу, и, полный уваженья, пишу я «уважаемый» и сразу, без огорченья и без раздраженья, выписываю ласковую фразу. Поэты мира! Сочинять спешите. Не прочитают то, что не напишут. С талантом и без оного — пишите! И — пишут. Понимаете ли — пишут!


Поделиться книгой:

На главную
Назад