Когда к концу 1930-х годов в стихотворной и прозаической «оборонной» публицистике появится еще и тема сохранения границ («Чужой земли мы не хотим ни пяди, / Но и своей вершка не отдадим» (Б. Ласкин «Марш танкистов», 1939), представления о «своей» и «чужой» земле, то есть о месте пролегания рубежа между «нашим» и «ненашим», уже будут размыты реальными военными конфликтами. При этом мотив обороны «рубежей» по-прежнему соседствует с мотивом распространения «завоеваний революции», которая могла осуществляться, видимо, и путем нападения. Это создавало известную двусмысленность, позволяющую по-разному толковать самые невинные на первый взгляд строки. О каком «верном друге в далекой стороне», спрашивающем, «где пройти к весне такой надежной и такой хорошей, как у вас», говорит поэт Александр Жаров?[101] В риторике предвоенного времени, в условиях реальных военных конфликтов локальные столкновения осознавались как часть некоей символически зашифрованной глобальной цели: «Мы любим жизнь. И любим тем сильней, / Чем больше счастья есть у нас во власти. / А потому во имя всех людей / Ведем мы бой за их земное счастье» (Александр Безыменский «Мы любим жизнь», 1940, Раатевара)[102].
П. Павленко, в 1937 году рассуждая о «нужных» времени книгах, предлагает смягчающую видимые противоречия концепцию «созидательной» войны, где формальное нападение противника должно смениться немедленным контрнаступлением Красной Армии, которая будет энергично реализовывать идеи распространения социализма по миру: «Сейчас наша военная тема — тема строительства, ибо наша война — это созидательная война, наши бойцы и командиры — строители. Они будут строить ревкомы и воспитывать людей на тех территориях, где придется драться. Мы строим, а не уничтожаем»[103]. Это суждение является своего рода послесловием к роману П. Павленко «На Востоке» (1936), где как раз и выведена гипотетическая «созидательная» война СССР с Японией. Действие романа начинается в 1932 году, а завершается чуть позже, в неизвестный год начала новой мировой войны: «Пятого марта 193… года партизанский командир Ван-Сюн-тин, отдыхавший в родных местах, узнал о движении японских дивизий к озеру Ханка»[104].
Писатель предлагает своего рода конспект «контуров будущей войны» «советских» с «белогвардейцами», «японцами», «империалистами» от стадии локального конфликта до мощной революционной битвы всемирно-исторического значения. «Труднее всего было… на границе. Пора строительства укрепления давно прошла, уехали инженеры, и началась жизнь крепости, глубоко закопанной в землю. Так, впрочем, продолжалось недолго. Одна за другой пошли провокации на границе. Белогвардейцы обстреливали колхозников, японцы ежедневно „исправляли“ пограничную черту, ссылаясь на давние договоры. Не было ночи без выстрелов. Пограничники работали, как на войне, без сна, без отдыха. <…> За одну последнюю зиму Тарасюк четыре раза ходил в штыки на японцев, перешедших рубеж, был ранен и ни за что не хотел уезжать на запад, боясь пропустить тот ответственный день, который всем казался почти наступившим» (439). Однажды утром японцы все же пересекают воздушную границу, но советские войска готовы к немедленному контрнаступлению. «Звуки издалека делались гуще, и скоро можно было разобрать, что это звучат моторы. Потом что-то звякнуло на дорогах, и за колхозными фанзами залаяли псы. И еще раз, но громче, прозвучало моторами небо и медленно, как бы заикаясь, откашлялось на горизонте, у моря. Человек встал и оглянулся.
— Это война, — сказал он. — Товарищ Михаил Семенович, уверяю вас, это типичная война.
<…> Дорога еще была пустынна, но звонкий ход металла чувствовался за первым ее поворотом. Шла артиллерия. Впереди нее, оглушительно тарахтя, катились танки» (453).
Готовые к войне войска относятся к отражению врага как к повседневной боевой задаче. Молодой командир перед картой тылов противника уже в первые часы войны «задумчиво набрасывал на ней разноцветные линии обозов, скопления эшелонов, беженцев и продовольственных баз. Он как бы искал поля будущих битв, осторожно накладывая на них мазок за мазком, меняя краски или вовсе стирая их. Радиоосведомление держало его в постоянном творческом напряжении» (493).
Итогом его задумчивости и усилий войск стал быстрый перелом ситуации: «В пять часов дня 8 марта пришло сообщение, что авиация красных громит тыл и коммуникации армии. Маньчжурская образцовая бригада, захватив санитарные поезда, самовольно отходит по направлению к Харбину. Фронт армии Накамуры перемещался в тыл. Армия его должна была поворачиваться во все стороны. Фронт обтекал ее, окружал. Армия Накамуры зарывалась в землю. Красные части теснили японцев к югу. Красные десанты ждали их с флангов. Маньчжурские партизаны громили их с тыла. Советский рубеж, грудью приняв японский удар и расплющив его о себя, теперь оставался далеко позади» (504).
Столь энергичное отстаивание своих рубежей имеет, по П. Павленко, две причины. Во-первых, военная мощь Красной Армии. «Борьба в воздухе разгорелась с новой силой. Красные истребители все прибывали, и сражение воздушных машин все более отрывалось от связи с землей. Красные срывали разведку, ослепляли колонны и час за часом уходили все дальше от полосы прорыва, в Маньчжурию. Война спешила на чужую землю <…> Штурмовики уходили волна за волной, и небо над полями прорыва становилось все тише, беззвучнее и бездеятельнее. И вдруг из-за горизонта появилась новая колонна машин. Она проносилась почти над головами сражающихся, трудно уловимая на фоне холмов и земли. Невидимые, грохотали где-то высоко бомбардировщики. Война спешила на чужую, напавшую на нас землю» (491–492). «Показались бомбардировщики. Они садились один за другим, мгновенно выбрасывали из кабин людей в шинелях и шлемах, неуклюжие танки и тягачи с гаубицами… Люди были в добротных сапогах и шинелях, с крепкими деловыми лицами, кажущимися темными от сизых шлемов. От них несло запахом хлеба и ваксы. Это была великая пехота большевиков. Чэн видел ее впервые» (520).
Но главная причина изменения хода военных действий — в понимании всеми советскими людьми своей идеологической сверхзадачи, интернационалистский характер которой неоднократно формулируется в романе различными героями. Вот, например, комиссар Измаров дает задание эскадрилье: «Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани). У всех защемило в глазах.
— Коммунизм сметет все границы, — сказал Измаров. — Очень сильно надо понимать эту мысль. Очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно — тогда и сметете. Я так понимаю.
Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.
Не села маньчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки купцов. Не поля маньчжурских мужиков будут гореть, но виллы. Военные заводы. Склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну» (470).
После сообщения о начале войны в Москве на улицах царят всеобщий восторг и ликование, толпа «говорит, поет и спорит», люди постарше восторженно вспоминают Гражданскую войну, войну в Испании, выступления в Берлине. «Вы заметили, что никто не говорит об Японии… Что там Япония. Все знают, что дело не в ней. Мы встречаем сегодня не первый день навязанной нам войны, а что-то провозглашаем на всю вселенную. Дело идет о схватке повсюду. <…> Мы всегда знали и никогда не забывали ни на минуту, что война будет и ничто не устранит ее навсегда. Мы старались отодвинуть, отдалить неотразимый час ее прихода, чтобы вырастить бойцов среди угнетенных народов, воспитать классы, выковать партии. Сколько раз билось от счастья наше сердце, когда над миром проносился революционный пожар! Мы знали, что этот час придет! Вставай, Земля! Время наше настало! Вставайте, народы! Прочь руки от Красной страны!» (510–511).
Борьба за революционное будущее человечества — это лучшее, что может случиться с советским человеком. Герой с волнением говорит героине, муж которой на фронте: «Вот и опять молодость, опять. Ах да, вы не пережили Гражданской войны. Это было счастье, Ольга Ованесовна. Все чувства, все поступки сверялись на слух с тем, что происходило на фронте <…> Только в минуту величайшей опасности начинаешь как следует осознавать, что такое советский строй. Мы родились и выросли в войне. Наш быт был все время войной, неутихающей, жестокой. У нас умеют садиться в поезда и уезжать за тысячу верст, не заглянув домой. Мы способны воевать двадцать лет, мы бойцы по исторической судьбе, по опыту жизни <…>…для нас победить… значит, смести с лица земли режим, выступивший против нас. <…> Китай вырастет в могущественную советскую страну. Япония станет счастливой. Индия получит свободу» (508).
Мощного освободительного пафоса «созидательной войны» хватит на всех советских людей. «Войну закончат те, кого вы воспитаете. Они будут победителями… Умейте сложить кости на ваших лекциях, если еще мечтаете о романтических подвигах» (536), — говорят героине, работающей преподавателем океанографии в завоеванном / освобожденном городе. Восторг всеобщей битвы соединяется в финальной части романа с пафосом бурной деятельности перед раскрывающимся замечательным небывалым будущим. «Но почему все же я захотел написать о войне? Лишь только потому, что вижу, какая это будет война.
Война, которую, быть может, вынужден будет вести наш Союз, в случае нападения на него, явится новой в истории человечества войной, справедливой и благодетельной. Это будет война за счастье»[105].
Несомненно, что роман, созданный П. Павленко, был, что называется, заказным. Враг обозначен, цель войны приведена в соответствие с требованиями момента, описание будущих боевых действий должно вызывать у читателя прилив энтузиазма и веру в безоговорочную справедливость государства. В условиях, когда большая часть литературы приравнивается к пропаганде, естественно, увеличивается число текстов, организованных в соответствии не с социальным, но с собственно государственным заказом. Значительная часть литературы об армии непосредственно обслуживала политуправление. Менялись штабные установки — соответствующим образом менялись мотивировки и пафос. Сама система пропаганды предполагает, в частности, что «пропагандистская интенция автора никогда не может быть установлена наверняка и мелькает в текстах как некий призрак, проявляясь и исчезая в зависимости от их интерпретации и конкретных условий рецепции»[106].
Но очевидно, что не все писатели находились в столь прямой зависимости от требований Наркомата обороны. Именно «самостоятельные» тексты, как показывает история литературы, сильнее всего влияют на современников, надолго оставаясь в их памяти, создавая у потомков определенный образ ушедшей эпохи. Отдавая отчет в том, что любая интерпретация литературы под жестко заданным идеологическим углом зрения в той или иной степени произвольна, все же предпримем подобную попытку не только в случае открыто-пропагандистской литературы, субъективность которой неизменно деформирует заранее сформулированный заказ. Рассмотрим здесь лишь один аспект выражения мобилизационной готовности в художественной литературе — произведения, предназначенные для подростков, то есть тех, кому в будущей войне придется принимать самое непосредственное участие. В русской литературе проблема проверки справедливости и значительности дела его воздействием на детей постоянно разрабатывается, активизируясь в периоды, когда возникает потребность в оправдании / осуждении военных приготовлений и подготовке к войне всех членов общества. В советской культуре периода ее становления война довольно часто представляется как своеобразная инициационная практика. Готовность к походу у «красногалстучной гвардии», как было принято называть пионеров, надо было воспитывать уже сегодня. Равнение на героев прошлого и непрекращающаяся освященная пионерской клятвой «борьба за дело Коммунистической партии» требуют самовоспитания качеств, необходимых воину, герою времени — летчику, пограничнику, танкисту. Равнение на героев требует быть мужественными, решительными и бдительными.
Выразительными примерами подобного рода текстов, влияние которых на советских подростков трудно переоценить, являются повести и рассказы А. Гайдара. Писатель не входил в число локафовских активистов, тем не менее военная тема пронизывает все его творчество. Это, видимо, связано в первую очередь с биографическими причинами. Попав на Гражданскую войну совсем юным, А. Голиков после ее окончания был демобилизован из армии с диагнозом «травматический невроз», от которого и лечился всю последующую жизнь. Он, судя по всему, прекрасно осознавал, что испытание войной выдержал не до конца, и понимал, какого рода подготовки ему не хватило. Об этом в 1930 году он пишет повесть «Школа», где подводит негероический итог «героическому» периоду в изображении событий своей юности.
Как большинство современников, уверенный в том, что еще одна большая война неизбежна, писатель поставил перед собой своеобразную и по-своему благородную задачу — помочь современным детям и подросткам психологически подготовиться к будущей войне. Не случайно самого себя Гайдар представлял воспитателем будущих солдат: «Пусть потом какие-нибудь люди подумают, что вот, мол, жили такие люди, которые из хитрости назывались детскими писателями. На самом же деле они готовили краснозвездную крепкую гвардию»[107]. Чтобы гвардия выдержала предстоящие испытания, составляющие ее люди должны обладать внутренне непротиворечивой системой воззрений, которая сделает преодолимыми военные перегрузки. Кроме того, она должна знать, какие битвы ждут ее впереди.
Как и многие другие детские писатели этой поры, А. Гайдар изображает мир как непрекращающуюся войну, вынося изображение явных или скрытых военных действий в центр любого своего сюжета. Война может проявляться в борьбе с кулаками и вредителями («Дальние страны», «Военная тайна»), с диверсантами и шпионами («Судьба барабанщика», «Маруся»), с внешним неназванным врагом («Поход») или названными белофиннами («Комендант снежной крепости»).
Поскольку война носит непрекращающийся и всеобщий характер, все члены общества или являются солдатами, или готовятся в солдаты — это, очевидно, относится к твердым убеждениям писателя. Даже совсем малыши Чук и Гек впервые появляются в рассказе Гайдара, когда у них «был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались»[108]. И на протяжении всего рассказа с вполне мирным сюжетом — поездкой вместе с матерью к отцу на север — то Гек делает пику, чтобы «ткнуть этой пикой в сердце медведя» (3, 35), то он видит «в поле завод. Интересно, что на этом заводе делают? Вот будка, и укутанный в тулуп стоит часовой. Часовой в тулупе огромный, широкий, и винтовка его кажется тоненькой, как соломинка» (3, 41), то, заметив «могучий железный бронепоезд», мальчики решают, что в кожанке рядом с ним «командир, который стоит и ожидает, не придет ли приказ от Ворошилова открыть против кого-нибудь бой» (3, 42). И даже на конфетных обертках у них «нарисован танк, самолет или красноармеец» (3, 36). Война определяет мечты героев о будущем. Васька из «Дальних стран» собирается, став взрослым, пойти в Красную Армию: «Возьму винтовку и буду сторожить. <…> А если не сторожить, то налетит белая банда и завоюет все наши страны» (2, 68).
Всеобщая готовность к воспитанию в себе солдата, свойственная героям Гайдара, приводит их к идее создания организации единомышленников, отряда, а позже и своей армии, состоящей из тех, кто только готовится пойти в «настоящую» армию. Идея «отрядов» буквально пронизывала всю систему общества, и фабула произведений Гайдара построена так, что герои формируют территорию обороны, постепенно создавая отряды из тех, кто готов сражаться вместе с ними. Одиночки сплачиваются и постепенно научаются видеть другие такие же отряды, превращаясь в армию, последовательно уничтожая или перевоспитывая противника, будь то уже упоминавшийся Санька, Мишка Квакин или сестра Оля из «Тимура и его команды»[109].
Военный человек, по А. Гайдару, — центральная фигура в советской действительности, обладающая четко обозначенным набором качеств, среди которых одним из важнейших является умение обнаруживать врагов и обезвреживать их. Формирование этого умения является важнейшей частью воспитания гражданина. Советская политическая риторика 1930-х годов, во многом построенная на идее мира как войны, предполагала формирование поляризованного образа действительности с отчетливо обозначенными образами «своих» и «врагов». При этом полагалось, что обучение безошибочно отделять одних от других, в том числе и по идеологическим признакам, должно стать едва ли не основополагающим в процессе социализации советского ребенка. Советская детская журналистика (см. журналы «Дружные ребята», «Мурзилка» и др.) предлагала немногочисленные и ясные способы подобного различения, следование которым обещало заведомый успех.
Дети на Гражданской войне — одна из центральных тем творчества А. Гайдара 1920-х годов («Р.В.С.» — 1925; «На графских развалинах» — 1929; «Школа» — 1930) — легко отделяли «своих» от «чужих» по их принадлежности к той или иной воюющей стороне. Война «настоящая», в произведениях писателя 1930-х годов неизменно находящаяся на периферии повествования, с отголосками которой в мирной жизни сталкиваются юные герои, также задает принадлежность «своих» к «красным», а «чужих» к «белым». Но подобное «политическое» противопоставление утрачивает очевидность, даже в рамках заведомо схематичной «Сказки о Мальчише-Кибальчише…» (1932) осложняется введением образа Мальчиша-плохиша — тайного «чужого», в условиях боя оборачивающегося врагом.
В повестях и рассказах 1930-х годов А. Гайдар особое внимание уделяет не результату, но процессу различения, неизменно изображая его как сложный, требующий от героя сверхусилия. Писателем вводится градация «своих», и наградой за успехи становится причисление героя к особенно доверенным «своим» — потенциальным хранителям Военной Тайны. По мере развития читателя ситуация различения требует от героев все больших интеллектуальных и эмоциональных затрат, поскольку «чужесть» может проявляться неожиданно («Дальние страны» — 1932; «Военная тайна» — 1935), не осознаваться самими ее носителями («Голубая чашка» — 1936), сознательно и хитроумно прятаться («Судьба барабанщика» — 1939)? скрываться в «своих» («Тимур и его команда» — 1940), скрываться в себе («Чук и Гек» — 1939), наконец, только казаться присутствующей («Комендант снежной крепости» — 1941). Ведение войны с условным противником, являющимся то ли тайным другом, то ли явным врагом, — главный предмет в школе советских подростков. При этом писатель не просто постепенно переводит читателей на все более сложные «уровни» игры «Найди чужака», но через развитие лейтмотивов крепости, тревоги, военной тайны и других меняет параметры изображаемого мира, делая его все менее однозначным, сохраняя тем не менее отчетливую, но уже не столько идеологическую, сколько психологическую границу между «своим» и «чужим», используя в качестве барьера понятие «справедливость».
Цель войны в творчестве Гайдара — защита / уничтожение советского строя. Ради этого одни готовы «бить белых и сегодня, и завтра, и до самой смерти, проверять на земле полевые караулы» (1, 33), другие — неутомимо идти на любые ухищрения ради получения чертежей оружия, срыва строительства завода, организации колхоза и т. п. Ненависть «белых» к «красным» носит во многом иррациональный характер: злодеи не вспоминают о добрых старых царских временах, у них нет плана будущего без советской власти, эта власть просто вызывает их зависть и желание разгадать ее загадку[110]. Все войны, начиная с Гражданской, — этапы единой справедливой со стороны советских людей войны по защите советского строя.
В символически-обобщенном виде образ этой войны создан в «Сказке о Военной Тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твердом слове» (1933): война «наших отрядов» с «проклятыми буржуинами», напавшими на мирных тружеников. Но попытки завоевать «наших» и «забрать их в свое проклятое буржуинство» безуспешны, потому что от мала до велика «наши» готовы отстаивать свою землю, а их предводители, какими бы юными они ни были, знают Военную Тайну. Эта война в итоге заканчивается окончательной победой «наших», так как на их стороне могучая Красная Армия и привлекательная для других стран идея, благодаря которой, недоумевают буржуины, «как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют, так у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумаются» (2, 187). Поэтому «при первом грохоте войны забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства, и из Снежного Царства, и из Знойного Государства. И в страхе бежал Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной Военной Тайной» (2, 190). Неназванная Тайна включает в себя в первую очередь глубокую веру в основополагающую справедливую идею государства трудящихся.
А. Гайдар так разъяснял читателям смысл названия повести: «Тайна, конечно, есть. Но ее никогда не понять главному Буржуину. Дело не только в вооружении, в орудиях, в танках и бомбовозах. Всего этого немало и у капиталистов. Дело в том, что наша армия знает, за что она борется. Дело в том, что она глубоко убеждена в правоте своей борьбы. В том, что она окружена огромной любовью не только трудящихся советской страны, но и любовью миллионов лучших пролетариев капиталистических стран <…>…что в помощь Красной Армии подрастает такое поколение, которое поражений знать не может и не будет. И это у Красной Армии — тоже своя военная тайна»[111].
Представление о справедливом характере войны советского с несоветским на протяжении творчества у Гайдара в целом остается неизменным, но постепенно меняется образ врага и само описание военных действий. Сначала эта война именовалась Гражданской, и события в ней имели конкретно-исторический характер. В «Сказке о Мальчише-Кибальчише» война является однозначно оборонительной, но затем войны утратят наименования и определения[112]. Если ставится прагматическая задача — научить героя / читателя обнаруживать врага в любых условиях, делается неважным, в какой войне приходится принимать участие герою, лишь бы она была «справедливая». На неизвестную войну уходит отец Альки из рассказа «Поход»: «Ночью красноармеец принес повестку. А на заре, когда Алька еще спал, отец крепко поцеловал его и ушел на войну — в поход» (3, 78). Весной отец возвращается из похода и приказывает сыну «оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжелых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле еще немало» (3, 79). Маруся из одноименного рассказа 1940 года несет букет «на свежую могилу отца, только вчера убитого в пограничной перестрелке» (3, 81). Столь же территориально неопределенной оказывается война в «Тимуре и его команде»: «Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не был дома. Вероятно, он был на фронте» (3, 84). Своему другу Георгию Гараеву, инженеру-механику на автомобильном заводе, который после получения повестки мгновенно превращается в капитана танковых войск, Ольга Александрова поет песню, где есть такие слова: «Гей! Да где б вы ни были, на земле, на небе ли, / Над чужими ль странами — / Два крыла, /Крылья краснозвездные, / Милые и грозные, / Жду я вас по-прежнему, / Как ждала» (3, 164).
В изображении Гайдара советская страна живет в ситуации войны вообще, к которой все относятся с пониманием, уважая ее таинственность, но новые конкретно-исторические военные конфликты конца 1930-х — начала 1940-х годов вновь позволяют упоминать реальные сражения («Комендант снежной крепости») в Финляндии, Польше и Монголии, которые именуются «далекими командировками» (3, 174), только чтобы не пугать зря близких. Эти войны тоже ведутся за советскую страну, и закончатся они только тогда, когда «сметут волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор, последний шпион и враг счастливого народа» (2, 413).
25 июня 1940 г. главный редактор «Красной звезды» Е. А. Болтин собрал писателей, работающих над военной тематикой, на своего рода инструктаж: «Прежде всего надо воспитывать людей в понимании того, что Красная Армия есть инструмент войны, а не инструмент мира. Надо воспитывать людей так, что будущая война с любым капиталистическим государством будет войной справедливой, независимо от того, кто эту войну начал. У нас были такие настроения, что будем обороняться, а сами в драку не полезем. Это неверно. Наш народ должен быть готов к тому, что, когда это будет выгодно, мы первыми пойдем воевать… Мы должны быть готовы, если понадобится, первыми нанести удар…»[113]
Эти кулуарные установки не успели претвориться в художественную практику[114], поскольку открыто были провозглашены лишь 5 мая 1941 года в речи И. Сталина на приеме выпускников военных академий. Близкий к военным кругам литератор Вс. Вишневский, присутствовавший на приеме, записал в дневнике: «Речь огромного значения. Мы начинаем идеологическое и практическое наступление… Впереди — наш поход на запад. Впереди возможности, о которых мы мечтали давно»[115].
Литература сделала все для того, чтобы этими возможностями смогли воспользоваться граждане СССР. Но на их долю выпала война совсем другого характера.
А. Ф. Бритиков. Из книги «Русский советский научно-фантастический роман»
Вторая мировая война еще не началась, а отечественное оружие уже было окрещено огнем от Мадрида до Халхин-Гола. Почти через все фантастические произведения 30-х годов проходит мотив освободительной революционной войны и защиты Советской Родины. <…> Следует вспомнить роман В. Валюсинского «Большая земля» (1931), повести Н. Автократова «Тайна профессора Макшеева» (1940) и Н. Томана «Мимикрин доктора Ильичева» (1939), военно-техническую утопию летчика Г. Байдукова «Разгром фашистской эскадры» (1938), новеллы о войне в книге В. Курочкина «Мои товарищи» (1937), цикл рассказов разных авторов под общей рубрикой «Будущая война» в «Огоньке» за 1937 г. (среди них рассказ Л. Лагина «Пропавший без вести»). В 1936 г. вышли романы Л. Леонова «Дорога на Океан» (главы о будущей войне) и П. Павленко «На Востоке», в 1939 г. — повесть Н. Шпанова «Первый удар».
Фантастический элемент играл в этих произведениях неодинаковую роль.
В новеллах Курочкина фантастическая военная техника весьма условна. Мост взрывается, когда на фотоэлементы падает тень от паровоза, а ведь в пасмурный день тени вообще могло не быть… Высотный самолет-планер — выдумка более оригинальная (бесшумный выход на цель), но делать его прозрачным в целях маскировки было бесполезно: самый прозрачный материал все равно блестит, отражает свет. Но для чисто реалистического замысла (советский человек в дни мира и в дни войны) годилась и такая квазинаучная фантастика.
Рассказ Байдукова, напротив, написан был ради того, чтобы пропагандировать дизельный бомбардировщик. Идея, конечно, лишь наполовину фантастическая.
Шпанов был сторонником паротурбинного самолета и развернул вокруг него целую концепцию. «Повесть Шпанова, — вспоминает известный авиаконструктор А. Яковлев, — рекламировалась как советская военная фантастика, но она предназначалась отнюдь не для детей. Книгу выпустило Военное издательство Наркомата обороны, и притом не как-нибудь, а в учебной серии „Библиотека командира“! Книга была призвана популяризировать нашу военно-авиационную доктрину»[116]. Эта доктрина выглядела следующим образом: в будущей войне «наши воздушные силы… за какие-нибудь полчаса вытесняют вражеские самолеты из советского неба, через четыре часа после начала войны наносят поражение немцам… Только таким рисовалось начало войны Н. Шпанову»[117].
Но одному ли Шпанову? Когда Павленко обрушивал на голову агрессора столько самолетов, сколько помещалось в его воображении; когда у Сергея Беляева щелчком сбивали неуязвимый летающий танк; когда у Адамова одна-единственная подводная лодка топила целый флот, а у Автократова таинственными лучами взрывали боеприпасы противника чуть ли не по всему фронту, — все это в совокупности создавало впечатление, что техника сделает войну молниеносной и почти бескровной.
Если у Казанцева в «Пылающем острове» самолеты противника сбивали, не выходя из кабинета, по радио (это еще была заведомая фантастика), то в повести Шпанова победная фантазия смыкалась вроде бы с убедительной реальностью: автор уверял, что авиация испанских республиканцев расправлялась с новейшими «Мессершмиттами» даже при соотношении один к пяти. «Конечно, это было вредное вранье, — пишет Яковлев. — Сознательное преуменьшение сил противника порождало лишь зазнайство»[118].
Яковлев отмечает, что автор «Первого удара» опирался на воинские уставы и инструкции, которые не предусматривали неблагоприятного поворота событий. Шпанов фантастически гиперболизировал увлечение некоторых наших тактиков идеей всемогущества бомбардировочной авиации — так называемой доктриной Дуэ. Эта доктрина, кроме того что основывалась на концепции тотальной бомбардировки мирного населения, недооценивала другие виды оружия, и весь комплекс факторов, определяющих исход войны.
Например, немецкий офицер Гельдерс в утопической книге «Воздушная война 1936 года» сбрасывал со счета народные волнения — неизбежный спутник империалистических войн. Павленко в этой связи написал свои «Полемические варианты», они были приложены ко 2-му русскому изданию утопии Гельдерса[119]. Здесь он развивал противоположную мысль, которая казалась не только Павленко, но и Шпанову да и другим фантастам, писавшим на военную тему, самоочевидной: война, затеянная империалистами, автоматически и немедленно перерастет в социальную революцию. (В повести Шпанова немецкие рабочие с нетерпением ожидают, когда бомбы будут сброшены на их завод, и поют «Интернационал»). История показала, что решающим фактором революционизации сознания народов во второй мировой войне была военная и моральная победа Советского государства.
Вероятно, в набросках антимилитаристской контрутопии и зародился замысел романа «На Востоке». Перенеся события на Восток, где действительно был сильный очаг революционно-освободительного движения, Павленко несколько выправил допущенную в «Полемических вариантах» переоценку революционных возможностей трудящихся капиталистических стран.
Однако в романе остался другой перекос. Еще в «Полемических вариантах» Павленко, бегло упоминая о руководящей миссии коммунистов, размашисто расписал воображаемый взрыв народной стихии. Высказанного же в критике упрека, что в романе «На Востоке» тоже идеализирована стихийность, Павленко не принял. В самом деле, там есть такие строки (об освоении Дальневосточного края): «…не слепая стихия шла. Шла четкая точность расчета, шла поточно, почти как стихия, но управляемо; восторженно и самозабвенно, но в то же время дальновидно»[120].
Но в изображении восстаний в поддержку нашей страны упование на стихийность сохранилось. Павленко, например, слишком сближает с китайским революционно-освободительным движением хунхузов, — в сущности, деклассированных разбойников. (Такими их вывел А. Фадеев в «Последнем из Удэге»). Восстание в японских тылах готовит не столько партия, сколько разрозненная группа людей, составляющих неопределенную революционную организацию. Некоторые из них идут к мировой революции тайными тропами военных заговоров. «Я коммунист периода разрушения… — откровенно признается один. — Я невежда во всем остальном, мне хотелось, чтобы моя пора, то есть разрушение, длилась долго. Я хотел драки. Глупая мысль, очень глупая и бедная мысль» (1, 302–303).
Что верно, то верно, и эта психология, может быть, взята была из жизни. Но у Павленко трудно различить грань между такими вот предтечами маоизма и коммунистами-ленинцами Чэном, Шлегелем, Лузой. Мол, все герои, всех сравняет будущая мировая революция. Я. Ларри в «Стране счастливых» куда строже дифференцировал людей одного лагеря.
Нарисованная Павленко утопическая картина разошлась с действительной войной. Правда, изображенные в романе вымышленные события на Востоке своей стремительностью, массированным применением техники, решительностью победы совпали с восточным финалом второй мировой войны. Но к победе над Японией советский народ пришел через испытания, которых писатель даже отдаленно не предугадал. Не фантастические армады наших бомбардировщиков взрывали в первые же дни войны Токио, а горстка отважных летчиков на устаревших машинах встретила на западных границах эскадры немецкого люфтваффе. Это еще можно было отнести за счет неизбежных издержек утопии. Хотя несовпадение с действительностью у Павленко подчас просто трагично. Стоит сравнить главы о блистательном успехе разведывательной дуэли с судьбой донесений Р. Зорге[121] или с тем ударом, который гитлеровская разведка нанесла по нашим военным кадрам.
И уже никакими издержками жанра не оправдать общую убаюкивающую картину победных военных действий. Герои Павленко как будто сознают, что «война будет тяжелой» (1, 226), но тяжести этой читатель по-настоящему не увидел. Судьбу войны Павленко решил, по сути, в пограничном сражении: «великая пехота большевиков» лишь развивает успех, достигнутый горсткой защитников пограничного, механизированного оборонительного пояса. Будущего участника тяжелейших испытаний книга настраивала на то, что столкновение с капиталистическим окружением обойдется без большой крови и предельного напряжения сил.
М. Горький в отзыве на рукопись подчеркивал: «Это еще только черновик повести, которую необходимо написать, имея в виду, и на первом плане, не просто „читателя“, а читателя, который будет основным деятелем войны и решит ее судьбу»[122]. Главным просчетом, по его мнению, было отсутствие «героической единицы — рядового красного бойца. Как он — именно он! — вел себя в грандиозных боях, изображенных Вами?»[123]. Война с германским фашизмом показала, сколь серьезно было это, казалось бы, чисто художественное упущение. И бытовое правдоподобие (в том числе в военных эпизодах) только усугубило психологически разоружавший просчет.
Горький отметил также много мелких неточностей, порожденных торопливостью, и посоветовал переделать рукопись. Но, судя по всему, черновик в основе так и не был изменен. Готовя в 1948 г. новое издание романа, Павленко исправил некоторые частности в китайских эпизодах, исключил главу о революции в Японии и т. п. Но это были, конечно, не те коррективы, которых требовал исторический опыт Великой Отечественной войны. Не посчитался с этим опытом и Шпанов. В изданном в 1961 г. новом романе «Ураган» он вновь нарисовал картину будущих легких по-бед.
В свое время роман «На Востоке» имел успех потому, что затронул струну души народа, который готовился отстоять завоеванное и нести дальше факел революции. Но, как бы возвращая читателю почерпнутый в его недрах энтузиазм, Павленко ограничился в основном этим эмоциональным отношением к будущей войне. Роман некритически пропагандировал волюнтаристскую концепцию молниеносного перенесения войны на территорию агрессора. Автор исходил из вполне понятных чаяний народа, но не посчитался с трезвым расчетом сил.
Столь близко придвигая свою утопию к жизни, он брал тем самым на себя ответственность за действительные теории, на которые опирался. А получилось так, что военная теория стремилась подпереться утопическим творчеством (не зря же повесть Шпанова была издана в «Библиотеке командира»)…
Василий Токарев. Советская военная утопия кануна Второй мировой
«Мечта, вторгающаяся в жизнь человека, может уже явиться драматическим событием, поскольку она может свидетельствовать о каком-то несоответствии между действительностью и запросами человека».
Межвоенный СССР существовал в соответствии с лозунгом о капиталистическом окружении страны, который содержал две центральные идеи. Во-первых, идеологизированный образ мира, качественной стороной которого считалась принципиальная враждебность буржуазных государств к советской республике и, во-вторых, убежденность в том, что противостояние СССР капиталистическому лагерю неизбежно завершится серией вооруженных конфликтов. Будущая война постоянно присутствовала в планировании советских лидеров, если не доминировала в их расчетах. Через массированную пропаганду политическая элита транслировала собственное мироощущение на советское общество. Будущая война становится обязательным пунктом в системе общественно-политических ожиданий советских современников. Она в значительной мере подчиняет себе их жизненные ритмы и помыслы, отражается в буднях.
Настоящая статья является попыткой реконструировать советский пропагандистский образ будущей войны[125] в тех общих чертах, в которых он сложился к 1939 г. не без влияния политической элиты и профессиональных военных. Используя категорию будущего, мы автоматически вторгаемся в область антиципации (от латинского anticipatio — предвосхищение событий или заранее составленное представление о чем-либо), под которой автор предлагает понимать предвосхищение контуров Будущего посредством идеологии и искусства, отражение «грядущего» в массовом сознании и повседневности[126]. Советская предвоенная антиципация являлась инструментом прогнозирования и одновременно его результатом, содержала в себе элементы коммунистической утопии как образа идеального мироустройства. В таком виде она обрела статус политически значимой цели, и стала мотивом массового поведения и содержанием общественных настроений. «Будущность для нас — говорил М. Горький, — это реальность, действительность. Прошлое и даже настоящее от нас не зависит. Будущность — создаваемая действительность»[127].
Традиционно, как было продемонстрировано литературным процессом рубежа XIX–XX веков, противоборству Генеральных штабов предшествовало и сопутствовало соперничество немецких, английских и русских литераторов, которые сводили счеты с вероятными противниками посредством чернил и бумаги. Японская агрессия в Китае и торжество нацизма в Германии повсеместно актуализировали жанр военной утопии. «Между тем художественные произведения о будущей войне нам необходимы, — призывал советских писателей в 1935 г. редактор журнала „Война и революция“ комкор Р. Эйдеман. — Мы тут отстали на литературном фронте, совершенно исключительно отстали. У нас нет сейчас ни одного художественного произведения о будущей войне»[128]. Советская антиципация, приняв вызов зарубежных публицистов и писателей, которые рисовали воображаемую победу над СССР, была неоригинальна и тогда, когда обратилась в 1920-30 гг. к жанру военных утопий. Жанр «чернильной дуэли» имел, как отмечал Л. Геллер, очень мало общего с научной фантастикой и с художественной литературой[129]. Прежде всего, художников обязали говорить о будущем в канонах реализма. «Наши мечтания и наша романтика, — писал один из наиболее авторитетных литературоведов межвоенной поры В. Гоффеншефер, — органически вытекают из реалистического вскрытия явлений нашей действительности»[130]. Точнее других творческий метод жанра военных утопий попытался однажды сформулировать литературный критик А. Головлев: «Нам нужны не всякие фантазии, а только такие, которые предвосхищают развитие самой объективной действительности. И самое минимальное требование, которое мы должны применить к ним, — не извращать, не искажать объективной действительности. Ленин, ссылаясь на Писарева, который отличал мечту полезную от мечтательности пустой, высказывается за такую мечту, „которая может обгонять естественный ход событий“, и против такой мечты, „которая может хватить совершенно в сторону, туда, куда никакой естественный ход событий не может придти“… Это и есть социалистический реализм в утопии как литературной форме — отражать предвосхищая, а не искажая действительность»[131]. Социалистический реализм в утопии, вызванный опасением «исказить объективную действительность», вытеснил художественный вымысел моделированием ближайших событий с эпизодическим вкраплением деталей технического прогресса. Правда, надо отдать должное советским иллюстраторам будущей войны, которые все-таки пытались уделить основное внимание человеку. Известные режиссеры братья Васильевы в этой связи писали: «В связи с темой будущей войны возникает вопрос: в какой степени писателю-кинематографисту можно пользоваться элементами фантастики? Фантастикой, конечно, можно пользоваться. Вопрос только в том, чтобы элементы техники не подменяли сущности, чтобы люди руководили техникой, а не техника руководила людьми, чтобы не было такой техники, которая довлела бы над людьми. Для нас важна не только техника, важнее то, в чьих руках эта техника»[132]. Разумеется, существенным фактором был талант того, кто распоряжался творческим методом. Кому-то удавалось обогатить жанр произведениями искусства, кому-то посильной оказалась планка оперативного плаката. Среди художников, которые в разное время были заняты в жанре военной утопии, можно упомянуть кинематографистов А. Мачерета (фильм «Родина зовет»), А. Роома (фильм «Эскадрилья № 5»), Л. Анци-Половского (фильм «Неустрашимые»), М. Калатозова и Л. Трауберга (сценарий «Гибель богов»), режиссеров театра И. Берсенева (спектакль «Миноносец „Гневный“»), В. Мейерхольда (спектакль «Последний решительный»), А. Дикого (спектакль «Большой день»), писателей Л. Леонова (роман «Дорога на Океан»), А. Толстого (повесть «Это будет»), П. Павленко (роман «На Востоке»), М. Булгакова (пьеса «Адам и Ева»), А. Афиногенова (сценарий «Синее море»), М. Светлова (сценарий «Если завтра война»), С. Кирсанова (поэма «Робот»), Г. Гайдовского (пьеса «Завтра»), Е. Петрова (роман «Путешествие в страну коммунизма»), А. Новикова-Прибоя и А. Перегудова (сценарий «Преданность»). Список можно продолжать и продолжать: С. Вашинцев, В. Курочкин, С. Беляев, Б. Ласкин, Е. Помещиков, С. Э. Радлов, С. Ерубаев… (а ведь можно еще добавить тех, кто вынашивал замысел и не успел его реализовать: Н. Тихонов, В. Инбер, Я. Качура, Н. Вирта и М. Брагин…) Их совокупными усилиями и цензурным вмешательством были очерчены контуры пропагандистского образа будущей войны, который поэт А. Сурков позже окрестит «конфетной „идеологией“»[133].
Советская военная утопия, как было отмечено выше, была по преимуществу реалистичной. Будущая война возвещалась как завтрашний день, ее участники — подлинными лицами, противник имел конкретную географическую прописку. В своем развитии военная утопия преодолела условность и, в конце концов, поступившись дипломатической корректностью, стала «указывать пальцем — фашистская Германия, императорская Япония…»[134]. Реализм не препятствовал тому, чтобы антиципация фабриковала привлекательную, лишенную всякой полифоничности модель близкой войны, все составные части которой укладывались в официальную триаду «малой кровью, могучим ударом, на территории противника». Последнюю можно назвать базовым методологическим принципом советской антиципации применительно к будущей войне. Тезис о «могучем ударе» предполагал, что каждое сражение будущего ведет к сокрушительному поражению врага. Причем, во второй половине 30-х гг. разработчики мифа о победоносной войне отказались от тезиса о зависимости советской обороны от поддержки зарубежного пролетариата. Отпор Красной Армии признавался самодостаточным. В необычном выпуске «Комсомольской правды» (ноябрь 1938), который редакция датировала как «19… год. В один из дней будущей войны», была помещена воображаемая корреспонденция с фронта «политрука С.». В бодром обращении к читателю из будущего живописался эпизод войны с «некоей империей», чья армия вторжения попыталась нарушить границу в «районе высоты 112». Описание штурма вражеских позиций как раз соответствовало параметрам «могучего удара»:
«Используя складки местности, красные бойцы идут в обход левого фланга противника. Скопляемся для броска в атаку. Убежденные, видимо, в неприступности своих укреплений, фашисты сперва отвечают редким огнем на огонь наших артиллеристов и пулеметчиков. Но вот фашистские наблюдатели завидели нас. И сразу же противник открывает ураганный огонь. Несколько человек в наших рядах падают.
Громовое „ура“ сотрясает воздух. Мощной лавиной двинулись бойцы на врага. С гранатами и пистолетом в руках выбегает вперед комиссар. В атаку, бойцы! Коммунисты и комсомольцы, за мной! Бей фашистов! Бей до единого! За родного Сталина, за власть Советов вперед! — громко кричит Сизов и первым бросает гранаты в окоп врага.
Ошеломленные неожиданным натиском, фашистские солдаты, бросив винтовки, забегали, как мыши, по ходам сообщения. Не помогли ругань и крики офицеров. Вот один из них, выскочив из окопа, размахивая клинком и громко крича, бросился на комиссара. Но красноармеец Ванин метким ударом штыка сразил офицера.
Так снарядом и пулей, штыком и гранатой наши доблестные воины громили фашистов. Уцелевшие бандиты в панике бежали с высоты…»[135] и т. д.
Такие патетические параметры «могучего удара» как «неожиданный натиск», «громовое „ура“» и «мощная лавина», тщательно соблюдавшиеся советской антиципацией, превратили будущую войну в подобие активной формы времяпровождения. В небезупречной с нравственной точки зрения рецензии А. Гурвича «Фальшивка» о пьесе В. Киршона «Большой день» содержалось замечание, уместное для большинства произведений советской военной утопии: «Так побеждают обычно дети, когда играют в войну»[136].
Наступательный тезис «на территории противника» оберегал советскую страну от разрушений и обременительной эвакуации. В 1935/1936 г., в самый трезвомыслящий период развития советского военного искусства и кадрового благополучия, командир танковой бригады И. Дубинский приступил к работе над романом «Отпор» о будущей войне. По сюжету, как вспоминал Дубинский, несметные полчища немецких, венгерских, румынских, итальянских, финских солдат вторглись на советскую территорию. Вероломно напавший враг смог дойти лишь до приграничного украинского городка Проскурова. В момент написания «Отпора» Красная Армия, безусловно, обладала материальными и пока интеллектуальными ресурсами, чтобы задержать агрессора в пограничной полосе. Однако учету объективных факторов автор предпочел, как следует из мемуаров Дубинского, иррациональное обоснование. В романе дальнейшее продвижение противника вглубь Советского Союза было остановлено верой автора романа в основательность официальной доктрины («Ни пяди своей земли противнику. Навязанную нам войну будем вести на территории врага») и ворошиловскую риторику. Именно верой было продиктовано последующее развитие сюжета: «Наши воины вышибли проникнувшие на нашу территорию враждебные силы и с первых же дней войны, опровергая выкладки Свечина, заняли обширный плацдарм на чужой земле»[137]. Незначительное и, самое главное, кратковременное проникновение врага вглубь советской территории не исключал П. Павленко в романе «На Востоке». Такое допущение опротестовал в марте 1939 г. двадцатидвухлетний читатель Л. из Рославля: «Этого не будет. Действительность это оправдает. „Враг должен быть разбит и уничтожен на его же собственной территории и с наименьшими жертвами с нашей стороны“. В этом случае у меня с автором разногласия»[138]. Тактический успех противника в первые часы войны в ряде произведений лишь подчеркивал последующий триумф Красной Армии.
Идея «малокровной войны» была весьма основательно развита антиципацией. Во второй половине 30-х годов военная утопия дистанцировалась от живописания летального масштаба будущей фронтовой борьбы. Произведения, появившиеся после романа П. Павленко «На Востоке», завершили расставание с драматическим каноном пьесы Вс. Вишневского «Последний решительный» (1931), в финале которой погибали все персонажи. В Советском Союзе продолжали предупреждать, что будущая война потребует много жертв, однако в знаменателе смутного «много жертв» продолжало числиться привычное «малой кровью». Темы смерти касались эпизодически, ритуально напоминая о реализме военной утопии. Будущая война считалась областью героического. Подвиг утверждал цену человеческой жизни, и антиципация даровала современнику право не думать о смерти или же по-мессиански уверовать в то, что смерть одного человека должна сохранить жизнь тысячам других. Антиципация внедряла в массовое сознание рекомендуемые типы героического поведения на войне, например, авиационный таран или стоическую смерть в исключительных обстоятельствах — в плену. Этика предвоенного поколения, готового страдать в настоящем ради Будущего, предрасполагала к самопожертвованию. Нравственный императив эпохи был задолго до войны подмечен М. Пришвиным: «Одно будущее выходит, развиваясь из настоящего, другое — из жертвы собой»[139]. Последняя модель отношения к судьбе была присуща именно советскому обществу.
Антиципация подчеркивала «человеческий контраст» между советскими людьми и представителями капиталистического мира. Противник изображался убогим и недальновидным, физически немощным или трусоватым. Известный писатель Борис Лавренев, посмотревший спектакль «Большой день» в театре, вспоминал реакцию зрителей на сценическое изображение штаба противника («камеры ужасов провинциального паноптикума»): «В зале театра сидели в большом числе летчики. Они восторженно хохотали на каждом „проблемном“ месте пьесы, начиная с первой картины, но в картине немецкого штаба хохот их дошел до апогея и стал даже смущать артистов»[140]. В пьесе В. Азовского «Двойным ударом» (1939) даже при описании внешнего вида пленников враждующих сторон соблюдалась эстетическая дистанция. Согласно авторским ремаркам, пленный немецкий летчик, маленький и щуплый, отличался «бледным болезненным лицом и лихорадочно горящими глазами». Попавшие в плен советские бойцы выделялись «здоровым и свежим видом»[141]. Человеческая контрастность, помноженная на идейное и нравственное превосходство советского человека, была озвучена в качестве ведущего фактора будущей войны. По отношению к нему современная техника занимала подчиненное значение. Сталинское «золотое перо» публицист Д. Заславский уверял: «При равных арифметических данных самолет с пилотом-коммунистом в несколько раз сильнее, чем самолет с пилотом-фашистом или пилотом-наемником. Политика сидит внутри танков, и она действует даже тогда, когда отказывают бензиновые баки»[142].
Будущую войну антиципация предусматривала как часть «поступательного движения» советских пятилеток. Пафос созидания тридцатых годов дорисовывал лик грядущей войны. Созидательное начало будущей войны популяризировалось наиболее проницательным автором, каким можно назвать Эрнста Генри (С. Н. Ростовский): «Социалистическая и пацифистская армии ничего не разрушает и не подавляет, но везде появляется как избавитель»[143]. Например, П. Павленко наполнил свою книгу новой символикой и его роман завершался концептуально значимой главой: на фоне идущих сражений пленные японцы, китайцы и корейцы возводят в сопках Манчжурии город с идеологически выверенным названием — Сен-Катаяма. «Строительство в условиях повышенной смертности», когда все думают о «гвоздях и сражениях». Читательница из Ворошиловграда Е. Белинская с вдохновением прокомментировала: «Заключительная глава — прекрасный сказ о великом грядущем»[144]. Антиципация опротестовала тотальную войну во имя разрушения и ради истребления. Военная доктрина, как часть советской антиципации, также предписывала Красной Армии руководствоваться пролетарским альтруизмом и щадить своих братьев по классу и гражданское население в целом. По прочтению романа «На Востоке», в котором описывалась советская бомбардировка Токио, шестнадцатилетний ученик Дмитрий Филиппов согласится с Павленко: «Наше правительство не намерено посылать своих соколов на разгром мирного населения, наши соколы будут совершать ответные удары по банкам капиталистов в ответ на бомбардировку мирного населения»[145].
Была также вмонтирована в антиципацию коминтерновская мифология. Считалось, что будущая война автоматически вызовет противодействие зарубежного пролетариата, ожидающего своего освобождения от капиталистического рабства, и готового выступить на защиту своего социалистического отечества. В августе 1938 г. в московском Современном театре состоялась премьера спектакля «Победа» (по пьесе И. Вершинина и М. Рудермана). Полудетективное драматическое действие разворачивалось на вражеской территории. В крестьянском подвале взрывом снаряда оказались завалены два советских бойца и шесть вражеских солдат, взятых в плен. После четырех дней изоляции от внешнего мира большинство пленников, расправившись с собственным офицером, берут вновь в руки оружие, чтобы вместе с советскими товарищами принять смерть в бою, теперь уже против общего врага. Согласно антиципации, советские политические ценности и пролетарская солидарность были эффективным средством разложения вражеской армии и мобилизации классовых союзников. Коминтерновская мифология определяла будущую войну со стороны СССР как войну революционную. Самый сокровенный смысл грядущей войны состоял в окончательном уничтожении капиталистического окружения, которое привносило в жизнь советских людей столько зла. «Это была всеобщая мысль, — писал П. Павленко в романе „На Востоке“, — что война, которую принужден вести Советский Союз, будет борьбой за всемирный Октябрь»[146]. Война, как и революция, позволяла стереть с политических карт ненужные границы и суммировать народы в единое социалистическое целое.
Таким образом, советский пропагандистский образ будущей войны полностью соответствовал формуле оптимизма, однажды высказанной А. Толстым: «Оптимизм — это тот конечный вывод, то душевное состояние торжества, справедливости, конечной победы и ясно видимой дороги к счастью, вывод, который остается у читателя, когда он захлопывает прочитанную книгу, у зрителя, когда он уходит из театра…»[147].
Применительно к антиципации уместно говорить не только о том, что творцы военных утопий заблуждались, передоверяя риторике Власти, но также о том, что некоторые из них разбавили свой талант и способность предвидеть будущее значительной порцией конформизма. Например, знаменитый автор «Цусимы» А. Новиков-Прибой, человек, скептически относившийся к сталинским экспериментам и уподоблявший диктатора царскому адмиралу Рождественскому, в частных беседах критиковал «облегченные варианты» войны, как, например, в фильме «Если завтра война» и романе «На Востоке». В 1937 г. Новиков-Прибой получил предложение подготовить сценарий о флоте. К следующему году вместе с писателем А. Перегудовым им был подготовлен литературный сценарий «Преданность» о будущей войне. Заключительные сцены фильма, по мысли соавторов, должны были выглядеть как триумф Красной Армии: «Мчатся советские танки, сметая все препятствия на своем пути. Летят штурмовики-самолеты. Идет в атаку пехота. Сопротивление противника окончательно сломлено. Враг уничтожен и пленен»[148]. Предупреждая о вреде, который приносит изображение будущей войны в «облегченном варианте», Новиков-Прибой, тем не менее, следовал за режиссером Е. Дзиганом и писателем П. Павленко. Последний, кстати, признавался в том, что вынужден фальшивить и подстраивать собственное творчество под Сталина: «В литературе, не хочешь, а ври, только не так, как вздумается, а как хозяин велит»[149].
Жанр военной утопии в Советском Союзе культивировался с благословения Сталина, чью фигуру и деятельность современники, так или иначе, ассоциировали с Будущим («жестокий таран, пробивающий дверь будущего», «символ, означающий хлеб и будущее» и т. п.). Траектория сталинского воображения была более заземленной, чем у иных советских лидеров, однако Сталин, не менее других, был озабочен Будущим. Чтобы не ошибиться в политике, надо смотреть вперед, а не назад, — поучал советское общество Сталин[150]. Он скрупулезно калькулировал подчиненные ему ресурсы и просчитывал дистанцию, которая лежала между ним и целью. Идеология позволяла Сталину сконструировать грядущее, пятилетние планы — конкретизировать его контуры, искусство в духе антиципации — сделать будущее заманчивым. И, безусловно, роль и влияние Сталина на советскую антиципацию были решающими. Редактор «Правды» Л. Мехлис, знавший настроения «хозяина», призывал литераторов, того же Киршона, ответить собственными произведениями на японские романы, в которых описывался разгром русских войск в будущей войне[151]. По сталинскому совету драматург В. Киршон пишет пьесу о будущей войне («Большой день»). Не возразит Сталин против переориентации Киршоном пьесы с Японии на Германию, чью национальную характеристику, во избежание дипломатических осложнений, затушевали, обозначив врагов как фашистов. Видимо, не только благодаря меценатству наркома Г. Ягоды, с которым драматург был дружен, сколько при поддержке Сталина пьеса Киршона вопреки «традиции театральной медлительности» была оперативно поставлена в 68 ведущих театрах страны (по данным самого Киршона, пьеса шла в 100 городах). Только в Москве одна премьера следовала за другой: 6 января 1937 г. «Большой день» был показан зрителю в Центральном театре Красной Армии, 2 февраля — в Большом драматическом театре, 13 апреля — в Театре им. Е. Вахтангова. Газета «Правда», отражавшая нередко мнение высокопоставленных кремлевских зрителей, отмечала, что Киршон «хочет заглянуть вперед, показать тот страшный для наших врагов момент, когда они попытаются напасть на Советский Союз. Тогда, говорит пьеса, наступит Большой день расплаты с поджигателями войны»[152]. Предположительно, Сталин окажется той инстанцией, которая развеет сомнения литературного надзирателя А. Щербакова, опасавшегося, что по политическим соображениям могут возникнуть трудности с публикацией глав романа П. Павленко «На Востоке» о войне с японцами[153]. Роман вышел в авторской редакции, включая сцены советской бомбардировки Токио. Как однажды выразился Сталин, произведения о будущей войне должны быть «полезны для нас и
На предложение Б. Шумяцкого — руководителя советской киноиндустрии — изготовить два-три художественных фильма «на время военной мобилизации с тематикой мыслимого агрессора Японии, фашистской Германии и Польши», Сталин вместе с Ворошиловым посчитали необходимым «крепко вникнуть в суть этого важного дела, чтобы просмотреть, нельзя ли по этим сценариям дать фильмы даже теперь, а если нельзя, то сделать их и положить в предложенный Вами мобзапас»[156]. Общеизвестна привязанность Сталина к фильму «Если завтра война» (1938). Выход фильма на экраны будет предварен доброжелательной рецензией в «Правде»[157], которая носила предписывающий характер. Позже картина удостоится Сталинской премии.
В годы Великой Отечественной и, по свидетельству адмирала Н. Кузнецова, даже по ее завершению, Сталин любил смотреть фильм «Если завтра война»[158]. Подобный досуг диктатора был своеобразным сеансом терапии. Постфактум Сталин брал реванш за драматические месяцы 1941–1942 годов[159]. Несмотря на такую привязанность к фильму, Сталин еще до войны интуитивно угадывал заложенную в картине фальшь, однако относился к ней снисходительно. Один из участников совместного со Сталиным просмотра кинокартины «Если завтра война» вспоминал, как Сталин иронично комментировал сюжет Ворошилову: «Не так будет на войне, не так просто…»[160]. Погрешности жанра не отменяли его сверхзадачу. За военными утопиями Сталин закрепил особые функции — педагогическую и мобилизационную. Как однажды выразился Сталин, танки ничего не будут стоить, если души у них будут гнилыми, поэтому производство душ важнее производства танков[161]. Военные утопии должны были морально подготовить современников к будущим испытаниям, воспитать в них все необходимые для войны бойцовские качества. Одновременно жанр утопии напоминал современникам о близости войны и необходимости «держать порох сухим». Весной 1938 года в Москву поступит телеграмма от полпреда в Чехословакии Александровского, который сообщал, что в посольство поступают просьбы оказать содействие в получении хроникальных фильмов, показывающих мощь СССР и его Красную Армию: «Мотивируется прямо желанием мобилизовать волю к борьбе и дух чешского народа для отпора наступлению фашизма». Выбор таких фильмов был велик, однако Сталин отдаст предпочтение одному, о чем свидетельствовала его резолюция на телеграмме Александровского: «Послать „Если завтра война“»[162]. Эту ленту и картину «Глубокий рейд» Александровский отрекомендует как фильмы, сделанные «с намерением поддержать в широких слоях населения идею боеспособности и обороны государства, мужества и самоотверженности в интересах находящейся в опасности родины…».
Жанр военной утопии отчасти отражал степень компетентности Сталина в военных вопросах и некие сталинские константы 30-х годов, о которых можно судить на примерах романа Гельдерса «Воздушная война 1936 года» и повести Н. Шпанова «Первый удар»[163].
В 1932 г. в Берлине был напечатан роман некоего майора Гельдерса «Воздушная война 1936 года. Разрушение Парижа»[164]. Роман повествовал о будущем вооруженном конфликте между Великобританией и Францией. В течение четырех дней военных действий Франция, деморализованная бомбежками и охваченная пролетарскими восстаниями, потерпела поражение и на пятый день была вынуждена заключить мир на условиях Великобритании. Одним из важнейших ее эпизодов становится нападение английской авиации на Париж. «Немецкий автор майор Гельдерс в своей книге „Война 1936 года“ — писал известный советский военачальник Р. Эйдеман — цинично рисует картину гибнущего в первые же дни войны Парижа, картину гибели и деморализации его миллионного населения»![165]. Книга вызвала широкий резонанс в Европе и интенсивно обсуждалась в военных и журналистских кругах. Английский публицист Доротти Вудман считала, что под псевдонимом майора Гельдерса скрывался будущий фельдмаршал Мильх. В действительности автором романа был личный друг Мильха Роберт Кнаус. Он являлся участником Первой мировой войны, в последующем был одним из руководителей Люфтганзы. После прихода нацистов к власти Кнаус через Мильха направит имперскому министру авиации Герингу секретную записку об использовании ВВС Германии в будущей войне (в ней, кстати, среди возможных вариантов применения авиации предусматривался бомбовый удар всего немецкого воздушного флота по Парижу). Записка была благожелательно принята Герингом. Кнаус был призван на военную службу, получил чин полковника, а его взгляды на организацию и применение военно-воздушных сил в современной войне были учтены при создании нацистских Люфтваффе. Одно время он являлся начальником военно-воздушной академии в Берлине. Роберт Кнаус примет участие в планировании германских военных операций в годы второй мировой войны, которую завершит в чине генерала авиации.
Роман был замечен и в Советском Союзе и, видимо, благодаря Ворошилову с переводом книги Гельдерса ознакомился Сталин, о чем можно судить по сталинскому письму от 12 июня 1932 г.: «Книжку Эльдерса („Разрушение Парижа“) просмотрел. Занимательная книжка. Надо бы обязательно издать ее на русском языке. Она будет культивировать у нас дух хорошего боевизма среди летчиков, она облегчит воспитание дисциплинированных героев летного дела. А это нужно нам теперь, как никогда. Кроме того, книжка содержит ряд поучительных указаний, полезных нашим летчикам. Надо издать ее либо в виде отдельной книжечки, либо в виде фельетонов в „Красной звезде“. Обязательно!»[166] После такой рекомендации «Разрушение Парижа» из номера в номер печатает центральная военная газета «Красная звезда», а также оборонный журнал «Локаф»[167]. В 1932 г. роман Гельдерса был опубликован в СССР пятитысячным тиражом отдельной книгой и спустя два года повторно — Государственным военным издательством[168]. В предисловии от издательства к последнему изданию указывалось, что «мысли автора настоящей книги представят значительный интерес не только для наших „воздушников“, но и для более широких кругов Красной Армии»[169]. Книгу Гельдерса рекомендовали в списке литературы о современной авиации[170]. Один из рецензентов вполне справедливо писал об успехе романа у читателей[171]. По воспоминаниям современника, роман майора Гельдерса «Воздушная война 1936 года» ходил по рукам и заставлял думать о будущих войнах[172]. По прочтению книги, по признанию комкора Б. Фельдмана, не один десяток летчиков «из нашей пылкой молодежи видит себя в воздушном рейде над Варшавой..»[173]
Пока невозможно сказать, оказывал ли Сталин какое-либо влияние на полемику вокруг романа Гельдерса, или же вообще предпочел самоустраниться от нее. Среди многочисленных рецензентов (Я. Жигур, П. Незнамов, Н. Лебедев, Э. Биддер, А. Лапчинский и Д. Бухарцев, А. Головлев и Ф. Огородников и др.) не наблюдалось единодушия. Известный военный теоретик Александр Николаевич Лапчинский[174] в соавторстве с Д. Бухарцевым говорил о вредности «упрощенческих формул воздушной войны и упрощенческих организационных форм, предлагаемых Дуэ и Гельдерсом»[175]. «„Разрушение Парижа“» — писал Лапчинский в предисловии ко второму изданию книги, — это роман, «весьма поверхностно характеризующий воздушную войну»[176]. Другой военный специалист Я. Жигур, оговорив, что книга Гельдерса дает толчок к дальнейшему развитию творческой мысли, осудил авиационные преувеличения «Разрушения Парижа»: «Естественно, что такая концепция войны не имеет ничего общего с той действительностью, которая раскроется перед нами в будущей войне. Глупо думать, что будущая война будет скоротечной, что она может быть решена одной лишь авиацией, без серьезных, решительных и продолжительных действий миллионных машинизированных сухопутных армий и морского флота»[177]. Часть рецензентов, не имевших отношения к армии, писала о «трезвом стиле» Гельдерса, о том, что роман не лишен известной поучительности, а выводы А. Лапчинского слишком резки[178]. В наиболее развернутом виде настоящие взгляды были озвучены в «Полемическом варианте» П. Павленко[179]. Называя «Разрушение Парижа» скромным военно-техническим романом, Павленко, тем не менее, называл ее интересной и во многом очень дельной книгой[180]. К идеальной войне немецкого майора Павленко лишь присовокупил восстание европейского пролетариата. Другая часть рецензентов находила роман Гельдерса «произведением лубочно-барабанного стиля»[181]. Например, П. Незнамов писал: «Конечно, расправиться таким родом, как это делает немецкий майор, можно не столько с реальной страной, сколько с ее фанерной копией»[182]. Один из наиболее бескомпромиссных откликов поступил от драматурга В. Вишневского, который оценил вариант войны Гельдерса как насквозь проблематичный и слабый. Выступая против «всех гельдерсовских чепуховин», он возражал против внедрения приемов Гельдерса через советскую литературу[183]. Не ведая того, Вишневский задел своей критикой и противопоставил себя самому Сталину — популяризатору книги Гельдерса. Через несколько лет повесть Н. Шпанова «Первый удар» сделает Сталина и Вишневского единомышленниками. Именно Вишневский, обещавший «оценивать врага умнее», к сожалению, снизойдет в 1939 году до сталинского уровня понимания военных проблем.
В предновогоднем номере «Литературной газеты» за 1938 г. были помещены литературные мечтания писателей и пожелания читательской аудитории. Например, авиатору Б. Пивенштейну хотелось прочитать что-либо о воздушной войне будущего[184]. Именно в те дни редакция журнала «Знамя» готовила к печати повесть Николая Шпанова «Первый удар», которой предстояло стать апогеем военной антиципации, воплощением ее канонических принципов.
Автор повести, Шпанов Николай Николаевич, был уроженцем Приморского края[185]. В империалистическую войну Шпанов окончил офицерскую воздухоплавательную школу и продолжил службу в воздухоплавательных и авиационных частях действующей армии. С 1918 по 1922 гг. находился в рядах Красной Армии, в которую вступил добровольцем. С 1922 по 1938 гг. занимал должности заместителя ответственного редактора журналов «Вестник воздушного флота», «Самолет» и «Техника воздушного флота». С 1925 г. регулярно печатался в изданиях Добролета и Осовиахима по вопросам развития авиации. Перу Шпанова принадлежали учебник для авиационных училищ «Основы воздушных сообщений» (1930), а также написанная им совместно с М. А. Дзиганом работа «Советские авиационные моторы» (1931). С 1920-х гг. Шпанов являлся корреспондентом газеты «Известия». В 1928 г. в качестве журналиста «Известий» он участвовал в экспедиции по спасению экипажа итальянского дирижабля «Италия» (находился на ледоколе «Красин»). Авиационная тема уживается в творчестве Шпанова с арктической. Шпанов пишет первую фантастическую повесть «Лед и фраки» (1932) об экспедиции к Северному полюсу.
По признанию Шпанова, несколько раз он пробовал писать сценарии, но, будучи всякий раз приняты, они не доходили до постановки[186]. Наконец киностудия «Мостехфильм» приняла к производству сценарий Н. Шпанова, посвященный будущей войне. Только накануне в прокате появилась первая «ласточка» оборонного цикла второй половины 30-х гг., снятая в духе антиципации — фильм «Родина зовет» (Мосфильм, 1936) о разгроме фашистского воздушного флота. Один из рецензентов «Родины зовет» обнадеживал зрителя: «Фильм послужит толчком к дальнейшей творческой работе над созданием крупных произведений на тему о великой любви советского народа к своей родине»[187]. Следом, в феврале 1938 г. на экраны страны вышел художественный фильм «Глубокий рейд», поставленный режиссером П. Малаховым по сценарию Шпанова. Это был своеобразный кинематографический «черновик» будущей повести «Первый удар» (правда, еще до премьеры фильма газета «Комсомольская правда» в 1936 г. опубликовала отрывки из повести Шпанова «Двенадцать часов войны»)[188]. Фильм рассказывал о том, как в ответ на вражеское нападение три советских эскадрильи подвергали разрушительной бомбардировке столицу и военно-промышленные центры противника, включая город Форт. Советские самолеты преодолевают линии заградительных аэростатов и бомбардируют засекреченные подземные ангары противника. Командир одного из самолетов, израсходовав боеприпасы, приказывает экипажу выброситься на парашютах, а сам направляет машину в пролет последнего уцелевшего ангара. Советские сухопутные силы, используя успех авиации, прорывают фронт и наносят поражение вражеской армии. Газета «Правда» откликнулась весьма приветливой рецензией. Отмечалась правдивость «Глубокого рейда», правильное представление, которое она дает о роли и значении воздушных сил в современной войне. Несмотря на некоторые недочеты (например, показ противника «подчас слабым и чрезмерно растерянным»), рекомендовалось как можно скорее размножить картину массовым тиражом и выпустить на широкий экран[189]. В другой рецензии, опубликованной в газете «Кино», говорилось, что жизненно правдивый фильм повествует о событиях будущей войны «почти языком устава»[190]. Заместитель политрука артиллерийской части, депутат Верховного Совета РСФСР А. Попов отмечал, что фильм «Глубокий рейд» пользуется у бойцов и командиров Красной Армии большим успехом[191].
Радушный прием «Глубокого рейда» подвиг Шпанова опубликовать полный вариант повести «Двенадцать часов войны», послуживший основой киносценарию. Сюжетно повесть повторяла все основные перипетии фильма. Некий условный, однако, узнаваемый как нацистская Германия противник, нападает на Советский Союз. Разумеется, «сталинские соколы» и средства противовоздушной обороны отбивают вражеский налет. Военные действия навсегда переносятся в воздушное пространство противника. Советский воздушный флот наносит сокрушающий ответный удар по вражеским аэродромам и промышленным центрам. Первые двенадцать часов войны делают неизбежным поражение государства-агрессора. Из фильма в повесть переносятся название вражеского города Форт, бомбардируемого советской авиацией, сцены уничтожения неприятельского дирижабля и наземный таран, которым Шпанов закрывал тему смерти советских людей. В таком виде рукопись повести была предложена нескольким издательствам, и каждый раз неудачно. Издательство «Советский писатель» готовило «Двенадцать часов войны» к публикации, однако повесть была отклонена Главлитом как «беспомощная в художественном отношении»[192]. Тогда же, видимо, в «Советском писателе» типографский набор повести был рассыпан[193]. Рукопись была категорически отвергнута Воениздатом, и ее вернули Шпанову уже после того, как повесть была опубликована в журнале «Знамя»[194]. Всего, по подсчетам Шпанова, повесть подвергалась четырнадцатикратному запрещению[195].
В судьбу рукописи вмешался В. Вишневский, в недавнем прошлом один из самых сердитых критиков авиационного триллера Гельдерса. Как ни парадоксально, именно Вишневский, понимавший, по словам И. Кремлева-Свен, лживость концепции Шпанова[196], приложил максимум старания, чтобы опубликовать эту повесть, а потом яростно защищать ее, как выразился мемуарист Е. Долматовский, от «нападок всяких злыдней»[197]. Автор пьесы о будущей войне «Последний решительный» (более известный, правда, по классической пьесе «Оптимистическая трагедия»), Вишневский, прежде всего, жил предчувствием столкновения с капиталистическим миром. Вполне заслуженно современники называли Вишневского философом войны, обладавшим удивительной способностью предвидения. Иногда он торопил события и ошибался в сроках. Однако, ему удавалось предугадать масштаб и интенсивность будущего противоборства. За несколько лет до сентябрьской развязки 1939 г. он предрекал колоссальную, напряженную мировую войну, в ходе которой Польша будет разгромлена «в пыль», а ряд европейских городов уничтожены. Победа над нацизмом, предполагал Вишневский, будет оплачена гибелью 30–50 миллионов человек. В случае со Шпановым он руководствовался ощущением ответственности переживаемого международного момента («Тема взята нужнейшая. „Красная звезда“ не случайно дала на днях специальную передовую о характере будущей войны».)[198] и необходимости постоянного разговора с современниками о предстоящих испытаниях. «Понятно, что ряд военных товарищей может придраться к многим местам романа: и к обстановке, и к деталям и пр. и пр. — писал Вишневский. — Но писатель обязан смело идти вперед, — помня, что кроме военных товарищей есть еще массовый читатель, которому надо давать полезное чтение о будущей войне». Актуальность темы, тем не менее, не объясняет в полной мере позицию Вишневского. Следует признать, что ему также не удалось предохраниться от «конфетной» идеологии.
В ноябре 1938 г. Вишневский ознакомился с рукописью «Двенадцати часов войны» и выговорил автору за явное следование по стопам «фантастико-прогностических романов» Гельдерса, Фоулер-Райта и прочих. Во-вторых, Вишневскому претили условность рукописи и бутафорские географические названия Франкония (Франция), Словения (Чехословакия), Альбиония (Англия), Кировоград вместо Ленинграда. Излишними показались прозрачные намеки о противнике («имперцы»): «Пусть читатель будет по серьезному в курсе. Пусть задание будет описано точно: бомбежка Берлина, Рурского района. Взять из справочников, из энциклопедий точные данные 1938 г. о Берлине и Руре. Это обострит, обогатит роман. Все же эти „Пуллены“, „Форты“, игрушечные названия только раздражают»[199]. Дипломатическая корректность по отношению к Германии (и Польше) показалась Вишневскому не обязательной после того, как газета «Красная звезда» впервые с 1933 года поместила на своих страницах очерк-фантазию лейтенанта В. Агуреева о налете советской авиации на Варшаву и Берлин[200]. После такого официального демарша, считал Вишневский, можно было без всяких опасений дешифровать противника в художественном тексте (в результате Шпанов развернул воздушные баталии над Польшей и Германией). Соответственно Вишневский потребовал придать сюжету большую международную и военно-стратегическую достоверность, реализм и конкретность. В третьих, Вишневского возмутил рукописный образ врага: «…немцы даны плакатно, плохо. Вспоминаешь плохую пьесу „Большой день“ и т. п.». Авиацией противника командовал старичок-кавалерист, имели место обмороки, все вражеские мероприятия имели катастрофические для «обалделого и смятенного» врага последствия. «Вообще у автора немцам даны только поражения, — выговаривал он. — Это делает честь патриотическим чувствам автора, но литературно кренит вещь, получается перегиб в нарочность. На войне бывают всякие положения, временные неудачи, неудачи, победы». К врагу необходимо было отнестись серьезнее. Тем не менее, не обошлось без «конфетных» рекомендаций и комплиментов. Похвалу заслужила картина восстания немецкого пролетариата. Более того, Вишневский потребовал, чтобы Шпанов уточнил, каким образом антифашисты могут посодействовать советским самолетам в прицельном бомбометании (явно сказывалось влияние очерка-фантазии из «Красной звезды»). В духе пролетарского альтруизма Вишневский поучал Шпанова: «…надо быть аккуратнее с описанием гибели людей. Продумать как разграничить: где пролетарские районы и где прочие? Я бы дал разгром военных казарм, казарм СС и СА, которые здесь в большом количестве: для охраны заводов и пр. А затем показал бы мятеж в концлагерях. Только так все и надо строить. Ибо показ общей гибели под бомбежками читать тяжко. Это не пойдет. — А выделение неких буржуа неправдоподобно. В городах смешаны сотни тысяч людей. — Надо поэтому подчеркнуть именно расчет советской авиации: громить казармы, фашистские силы. Оговорить это в тексте, показывая поразительную точность бомбежки». В конце концов, воображаемая война, видимо, раззадорила и самого Вишневского, который был увлекающимся человеком: «Дать сведения: о мгновенном наступлении Красной Армии. Наши армии при первом провокационном ударе врага рушат укрепленные районы Польши. Смелее, шире!» Общее мнение Вишневского было благоприятным для Шпанова: рукопись необходимо «срочно чистить, править», профильтровать ее через писателей — оборонщиков А. Исбаха и С. Вашинцева, и с учетом замечаний «т. Болтина» направить в печать[201].
Отзыв «т. Болтина» интересен именно тем, что принадлежит военному специалисту. Майор Евгений Арсеньевич Болтин — «человек, как говорили, „светский“, сдержанный, в пенсне, слегка грассирующий»[202] — был незаменимым консультантом в литературных и издательских кругах. Образованный, начитанный, он также неравнодушно относился к попыткам заглянуть в ближайшее будущее. После рецензирования рукописи Шпанова, например, ему придется уже в чине полковника вместе с академиками О. Шмидтом, В. Образцовым и другими учеными и инженерами участвовать в подготовке необычного номера журнала «Техника-молодежи», посвященного тому, как СССР будет выглядеть в 1942 г.[203] Майор Болтин принадлежал к тому слою военной интеллигенции, которая решала сугубо пропагандистские и просветительские задачи.
В целом Болтин весьма скептически оценит рукопись Шпанова «Двенадцать часов войны»: