«Должны мы быть людьми» — это восклицание Альцеста было как бы ответом на фанатический вопль Оргона, называвшего «человеком» Тартюфа. В представлении «мизантропа» истинные люди — совсем иной породы:
Драматизм ситуации был тем большим, что одинокий и отчаянно протестующий человек становился в чем-то смешным. Его мизантропия делалась навязчивой страстью: презирая светское общество, он сгоряча клял уже все человечество, а неукоснительно сохраняя свою непримиримую позицию, приобретал славу неисправимого упрямца и хмурого человека.
В век рационализма и утонченной куртуазии такая пылкая и неуравновешенная натура в чем-то была даже комичной, и Мольер, сам исполнявший роль Альцеста, не скрывал этой стороны характера своего героя. Натуре Альцеста недоставало сдержанности: в любовных тирадах (он страстно любил умную, но холодную красавицу Селимену) и в литературных спорах (он критиковал светские вирши маркиза Оронта) чувства его перехлестывают через край, и он, оставаясь прав, сам легко попадал в смешное положение. Но не эти моменты определяли характер Альцеста, наделенный столь большой силой драматического напряжения, что именно на этом примере особенно заметно, что высокая комедия «нередко близко подходит к трагедии» (А. Пушкин). И это сближение происходит не только в силу драматического напряжения действия, но и в чисто театральном плане: динамика действия «Мизантропа» основана на тех же приемах острейших словесных столкновений, на борьбе противоположных идейных и нравственных концепций, что определяло театральный механизм жанра трагедии.
Вслед за «Мизантропом» Мольер пишет «Скупого» (1668), с центральным образом скряги Гарпагона, по силе сатирического накала сопоставимого только с фигурой Лицемера. Образ Скупого, созданный еще на заре классового общества римским комедиографом Плавтом и не раз повторенный в драматургии Возрождения, лишь под пером Мольера обрел наибольшую полноту: настало время, когда золотой кумир уже не нуждался в защитных масках и мог не считаться с моралью; пренебрегая сословной иерархией, он открыто и нагло господствовал над всем обществом. Одержимость Гарпагона вполне им осознана: он считает ее разумной и даже гордится ею, ибо может на деле испробовать могущество своего бога. Сознание Скупого целиком фетишизировано: не человек владеет золотом, а золото владеет человеком, его помыслами, чувствами, всей его жизнью. Отсюда и рождается комизм этой мрачной фигуры. Живя лишь для того, чтобы копить деньги, дрожа над каждым грошом, Гарпагон превращается в раба своей мелочной страсти. Он теряет всякий здравый смысл, становится маньяком скаредности и всеобщим посмешищем. Но при этом Скупой страшен, потому что в его руках сила всех сил буржуазного общества — деньги.
Отныне обличение уродующей силы денег становится важнейшей стороной творчества Мольера. В комедии-балете «Жорж Данден», завершающей рассматриваемое нами пятилетие, магической силой денег пытается воспользоваться зажиточный крестьянин Данден. Деньги позволяют ему обзавестись знатной женой и породниться с аристократами. И пусть он умней и честней новых родственников-дворян, все равно его человеческое достоинство унижено, потому что превосходство его определено не душевными качествами, а наличным капиталом. Доведенный до отчаяния цинизмом супруги и издевками аристократов, он готов броситься в колодец, а зал хоть и сочувствует бедняге, но одновременно и смеется над ним, приговаривая: «Tu l’as voulu, Georges Dandin»[10]. A театральные маски берут незадачливого крестьянина в свой веселый хоровод, и стихия карнавала тут не случайна: это остроумие площадной сцены, которое пускает свои стрелы в мужика, позорно утратившего свое человеческое достоинство и крестьянскую честь.
Наступил победный 1669 год — «Тартюф» с триумфом шел на парижской сцене Мольера; через год в Версале был показан со всей пышностью «Мещанин во дворянстве». В этой комедии-балете, как и в предсмертном «Мнимом больном», Мольер продолжал обличать новых хозяев жизни, самодовольных буржуа. Разжиревшие богатеи, Журден, возжелавший во что бы то ни стало быть аристократом, и Арган, помешавшийся на ценности здоровья своей особы, вдвойне комичны — и потому, что утеряв всякий разум, становятся «дойными коровами» для тех, кто потакает их причудам, и главным образом потому, что осмеяние страсти — у мещанина одворяниться, а у здоровяка излечиться, — остроумно использованы теми героями, которые выражают позицию автора и театра.
В обеих пьесах атмосферу комедийного действия разогревал раскатистый женский смех: служанка Николь громче всех хохотала над господином Журденом, а служанка Туанета, смеясь, дралась с господином Арганом подушками, им обеим веселым смехом отвечал зрительный зал. В театр врывалась стихия вольного веселья площади, и реальное действие комедии переходило в грандиозный розыгрыш ополоумевших мещан. Журден попадал в водоворот пародийного церемониала возведения в высший дворянский сан «мамамуши», а Арган становился центром «издевочного» посвящения в «мудриссими докт
В этих карнавальных импровизациях инициаторами розыгрышей, управителями игр и главными исполнителями пародийных ролей были слуги. Их действия в финалах мольеровских комедий становились акциями буффонной Немезиды. Бесстрашно высмеивая, укоряя и стыдя своих господ, они, может быть, нарушали бытовую правду взаимоотношений челяди и хозяев, но зато великолепно передавали дух боевого протеста, смелость и здравость народных суждений, насмешку и презрение к паразитирующим господам жизни. И совершать все это им было тем легче, что они сохраняли в себе двуединство реальных образов и персонажей народной сцены. И если эволюция характера слуги (и служанки) в комедиях Мольера шла по линии усиления реалистических элементов роли, то ни один из этих типов не терял своей первородной связи с карнавалом и фарсом.
Мольера всегда одушевлял принцип обнаженной театральности, открыто и увлеченно творимой игры, свойственной народной сцене. Знаменательно, что Маскариль, первый мольеровский слуга, по своей эстетической природе больше лицедей, чем реальный персонаж, находится в прямой связи с последним и самым современным творением Мольера этого рода — со Скапеном.
Герой «Плутней Скапена» (1671), помимо обычных черт слуги — остроты ума, энергии, знания жизни, оптимизма, наделен еще и чувством собственного достоинства. В своей критике господ Скапен вызывал открытое сочувствие зрителей, ибо действовал как разумный человек рядом с глупцами и простофилями старшего поколения и их беспомощными и легкомысленными отпрысками. Победы Скапена были особенно блистательны потому, что он был талантливейшим артистом, выдумщиком, острословом, нес в себе сакраментальный vis comica[11], унаследованный от далеких предков, зачинателей дерзкой и веселой плеяды театральных слуг — знаменитых дзани комедии дель арте.
Но существенно важным было и другое — в дерзновенных речах последнего мольеровского слуги можно предугадать следующий этап развития мировоззрения плебейского героя, когда начальные знания пороков дворянско-буржуазного общества приведут его к прямой потребности вступить в решительную борьбу с этими пороками. Доказательством тому служит Фигаро из комедий Бомарше, предтечей которого является деятельный, смелый и по-своему благородный и вольнолюбивый Скапен, сказавший о французском суде те слова суровой правды, которые Фигаро скажет о социальном строе дворянской Франции в целом.
Огромное историческое значение драматургической реформы Мольера выражено в том, что были сохранены главные силы народной сцены и на основе опыта классицистского театра создана комедия нового типа, определившая движение комедийного жанра на его пути к реализму.
Мольер больше, чем любой другой писатель XVII века, унаследовал опыт гуманистических традиций Возрождения, традиций Монтеня и Рабле, и одновременно обогатил свой творческий метод достижениями современной рационалистической мысли, а своим открытым демократизмом прокладывал французскому и мировому театру дорогу к самой широкой аудитории. Недаром о нем будет сказано: «Мольер едва ли не самый всенародный и поэтому прекрасный художник нового времени» (Л. Толстой)[12].
В таком же сложном сплетении унаследованного и вновь сотворенного складывались драматургические принципы театра Мольера. Он сохранил законы сгущенной характерности, идущей от маски, и насыщенный динамизм действия, свойственный народной сцене. Но рационализм и поэзия классицизма обуздывали комическую стихию, лишив ее самостийности и буффонной грубости и придав стремительно движущемуся сюжету строгую выверенность каждого его поворота. Гением Мольера гротеск был введен в систему новой эстетики, сделавшей комическую гиперболу условием типологического построения характера. Знаменитые сатирические типы Мольера содержали в себе данную, социально определенную страсть и открыто выраженное (отрицательное) отношение к этой страсти.
Но, возвысив комедию на уровень поэтического жанра классицизма, Мольер одновременно и выводил ее за пределы классицистской системы, обогатив ее значительным общественным содержанием, придав элементы драматизма, расковав строгую композиционную форму и добившись многообразия жанровых оттенков. Всем этим Мольер подготавливал дальнейшее сближение драмы с действительностью.
Драматургическая реформа Мольера была неотрывна и от реформы театрального аспекта новой комедии. Можно перечислить десятки комических приемов, заимствованных Мольером из арсенала народной клоунады. Причем веселые лацци существовали не только в фарсовых пьесах Мольера (к названным добавим еще «Господина де Пурсоньяка» и «Лекаря поневоле»), но и в его «высоких комедиях»; театральная игра могла врываться в самые драматические моменты действия. Но театральность мольеровских комедий не ограничивалась формами традиционного комизма, буффонной стилистикой. Комедия, обогащенная этической проблематикой, естественно сомкнулась с формами поэтического театра; создавая комедии для дворцового увеселения, Мольер порой хоть и отступал от завоеванных позиций, но эта его работа имела и свою положительную сторону[13]. Версаль еще сохранял свое «цивилизующее» влияние. Трагедия, пастораль, опера и балет пока что главным своим пристанищем имели двор. И комедия Мольера восприняла эту поэтическую культуру, найдя ей особый, слегка иронический оттенок, но сохранив самый язык, строй и ритм поэтического театра. Достаточно для этого вспомнить эпизоды любовных признаний молодых героев или полный сдержанной силы язык Альцеста или Селимены — и театральная природа этих сцен будет очевидной. Поэзия столь органично вошла в комедии Мольера, что они как элемент своей театральности вбирают в себя грациозные мелодии Люлли и пластические арабески Бошана, прославленных композитора и балетмейстера, именно в мольеровских спектаклях начавших свои поиски новых форм оперного и балетного театра.
Театральность комедий Мольера, осуществившая себя в синтезе буффонады и поэзии, имела своей основой жизненную правду — бытовую и психологическую, — отобранную и выраженную по строгим нормам рациональной эстетики. Собственно, в этом и было ядро органического для стиля Мольера реализма, и отсюда же протянутся нити, связывающие театральность мольеровских комедий с принципами современного нам синтетического театра.
Художественное богатство комедий Мольера огромно. На сцене середины XVII века в последний раз всеми своими красками сиял театр карнавала и площади, и в первый раз с подмостков была показана жизнь — семейная и общественная — в формах самой действительности. Такого рода единство свойственно только комедиям Мольера.
В прошлом — у Шекспира и Лопе де Вега — преобладала поэзия, она выражена была в героических или острокомедийных сюжетах, в душевном складе возвышенных или смешных персонажей, в патетике и острословии речи; поэзия была формой выражения правды.
Совсем по-другому будет строиться реалистическая драма; здесь возобладает правда: жизненно достоверные типические обстоятельства, правдиво очерченные характеры, выдержанная в прозаическом ключе речь — только так, через естественность, новая драма поднимется на свой высокий уровень, правда станет условием порождения поэзии.
И только у Мольера, повторяем, реализм и театральность, правда и поэзия равноправны: чем острей театральная форма комедий Мольера, тем сильней и ярче раскрыто их содержание.
Реформа Мольера свершила еще одно небывалое слияние: в единстве оказались гневная обличительная сатира и веселый жизнеутверждающий смех. И основа этого единства — оптимизм самого обличителя, непреклонная вера Мольера в нравственное здоровье народа, твердое знание того, что его комедии, показав современникам их недостатки и заставив людей смеяться над пороками общества, сделают их умней и лучше.
С этой верой Мольер прожил до последнего своего вздоха — и он умер фактически на сцене, через несколько часов после того, как снял с себя шутовской наряд «мнимого больного» Аргана, 17 февраля 1673 года.
Эта вера Мольера живет в его театре из века в век, живет как главный завет его гения.
Вот для какой великой цели Мольер совершил свою реформу. И посильной она была только гениальному художнику слова, одаренному еще и замечательным сценическим талантом, только «человеку театра» в самом полном и глубоком смысле этого слова.
Смешные жеманницы
Комедия в одном действии
Предисловие
Странное дело{3}: человека печатают без его согласия! По-моему, это высшая несправедливость; я готов простить любое другое насилие, только не это.
Я вовсе не собираюсь разыгрывать роль скромного автора и не за страх, а за совесть обливать презрением собственную комедию. Я бы ни с того ни с сего оскорбил весь Париж, обвинив его в том, что он аплодировал какой-то чепухе. Коль скоро публика является верховным судьей такого рода произведений, с моей стороны было бы дерзостью опорочить ее приговор. И будь я даже самого худшего мнения о своих
Боже милостивый! Сколь затруднителен выпуск книги в свет, и как неопытен автор, впервые печатающийся! Если бы мне дали хоть немного времени, я успел бы позаботиться о себе и принял бы все меры предосторожности, которые господа писатели (отныне мои собратья) принимают в подобных случаях. Не говоря уже о том, что в покровители своего творения я взял бы какого-нибудь вельможу, щедрость коего я попытался бы искусить цветистым посвящением, я бы еще потщился составить прекрасное и высокоученое предисловие: у меня нет недостатка в книгах, которые снабдили бы меня всем, что можно в ученом стиле сказать о трагедии и комедии, об этимологии их названий, об их происхождении, сущности и т. д. Я поговорил бы кой с кем из моих друзей, которые для препоручения публике моей пьесы не отказали бы мне ни во французских, ни в латинских стихотворениях. Есть у меня и такие, которые восхвалили бы меня по-гречески; ведь ни для кого не тайна, что греческая похвала в начале книги обладает чудодейственной силой. Но меня выпускают в свет, не дав мне времени оглядеться, и я даже не могу добиться права сказать несколько слов, почему я выбрал именно этот сюжет для своей комедии{5}. А между тем я хотел бы подчеркнуть, что она нигде не переступает границ сатиры пристойной и дозволенной; что наипохвальнейшие поступки подвергаются опасности подражания со стороны неумелых обезьян, которые вызывают смех; что скверные пародии на все, что есть самого совершенного, во все времена поставляли материал для комедии и что по той же причине истинно ученые и истинно мужественные люди еще ни разу не были в обиде на комедийного Доктора или Капитана, равно как судьи, князья и короли не оскорблялись, видя, как Тривелин{6} или другой лицедей выставляет в смешном виде судью, князя или короля. Точно так же истинные прециозницы напрасно вздумали бы обижаться, когда высмеивают их смешных и неловких подражательниц. Но, как я уже сказал, мне не дают вздохнуть, и г-н де Люин собирается немедля отдать меня в переплет. Ну, в добрый час, раз уж на то воля божья!
Действующие лица
Горжибюс — почтенный горожанин.
Мадлон{7} — дочь Горжибюса, жеманница.
Като — племянница Горжибюса, жеманница.
Лагранж, Дюкруази{8} — отвергнутые поклонники.
Маротта — служанка жеманниц.
Альманзор{9} — лакей жеманниц.
Маскариль{10} — слуга Лагранжа.
Жодле — слуга Дюкруази.
Два носильщика с портшезом.
Люсиль, Селимена — соседки.
Скрипачи.
Наемные драчуны.
Действие происходит в Париже, в доме Горжибюса.
Явление первое
Лагранж. Дюкруази.
Дюкруази. Господин Лагранж!
Лагранж. К вашим услугам.
Дюкруази. А ну-ка, поглядите на меня, только прошу не смеяться.
Лагранж. Что вам угодно?
Дюкруази. Какого вы мнения о нашем визите? Много ли вы им довольны?
Лагранж. Я бы желал слышать ваше мнение. Довольны ли им вы?
Дюкруази. Откровенно говоря, не очень.
Лагранж. Я, признаюсь, глубоко возмущен. Помилуйте! Какие-то чванливые провинциалки жеманятся сверх всякой меры, обходятся свысока с порядочными людьми! Как это они еще догадались предложить нам кресла! И позволительно ли в нашем присутствии все время перешептываться, зевать, протирать глаза, поминутно спрашивать: «А который теперь час?» И на все вопросы ответ один: «да» или «нет»! Согласитесь, что, будь мы самыми ничтожными людьми на свете, и тогда нельзя было бы нам оказать худший прием, не так ли?
Дюкруази. Полноте! Вы уж не в меру чувствительны!
Лагранж. И точно, чувствителен. Настолько чувствителен, что хочу проучить этих девиц за дерзость. Я догадываюсь, почему они нами пренебрегают. Духом жеманства заражен не только Париж, но и провинция, и наши вертушки пропитаны им насквозь. Короче говоря, эти девицы представляют собой смесь жеманства с кокетством. Я понял, как удостоиться их благосклонности. Доверьтесь мне, и мы сыграем с ними такую шутку, что жеманницы сразу поймут, как они глупы, и научатся лучше разбираться в людях.
Дюкруази. А в чем состоит шутка?
Лагранж. Маскариль, мой слуга, слывет острословом; в наше время нет ничего легче, как прослыть острословом{11}. У этого сумасброда мания строить из себя важного господина. Он воображает, что у него изящные манеры, он кропает стишки, а других слуг презирает и зовет их не иначе как скотами.
Дюкруази. Ну-ну, говорите! Что вы придумали?
Лагранж. Что я придумал? Вот видите ли… Нет, лучше поговорим об этом в другом месте.
"Смешные жеманницы"
Явление второе
Те же и Горжибюс.
Горжибюс. Ну что? Виделись вы с моей племянницей и дочкой? Дело идет на лад? Объяснились?
Лагранж. Спрашивайте об этом у них, а не у нас. Нам же остается только покорно поблагодарить вас за оказанную нам честь и уверить вас в нашей неизменной преданности.
Дюкруази. В нашей неизменной преданности.
Лагранж и Дюкруази уходят.
Горжибюс. (
Явление третье
Горжибюс, Маротта.
Маротта. Что прикажете, сударь?
Горжибюс. Где твои госпожи?
Маротта. У себя.
Горжибюс. Чем они заняты?
Маротта. Губной помадой.
Горжибюс. Довольно им помадиться. Позови-ка их сюда.
Явление четвертое
Горжибюс один.
Горжибюс. Негодницы со своей помадой, ей-ей, пустят меня по миру! Только и видишь, что яичные белки, девичье молоко и разные разности, — ума не приложу, на что им вся эта дрянь? За то время, что мы в Париже, они извели на сало, по крайней мере, дюжину поросят, а бараньими ножками, которые у них невесть на что идут, можно было бы прокормить четырех слуг.
Явление пятое
Горжибюс, Мадлон, Като.
Горжибюс. Нечего сказать, стоит изводить столько добра на то, чтобы вылоснить себе рожу! Скажите-ка лучше, как вы обошлись с этими господами? Отчего они ушли с такими надутыми лицами? Я же вам сказал, что прочу их вам в мужья, и велел принять как можно любезнее.
Мадлон. Помилуйте, отец! Как могли мы любезно отнестись к неучтивцам, которые с нами так невежливо обошлись?
Като. Ах, дядюшка! Неужели хоть сколько-нибудь рассудительная девушка может примириться с их дурными манерами?
Горжибюс. А чем же они вам не угодили?
Мадлон. Хороша тонкость обращения! Начинать прямо с законного брака!
Горжибюс. С чего же прикажешь начать? С незаконного сожительства? Разве их поведение не лестно как для вас обеих, так и для меня? Что же может быть приятнее? Уж если они предлагают священные узы, стало быть, у них намерения честные.
Мадлон. Фи, отец! Что вы говорите? Это такое мещанство! Мне стыдно за вас, — вам необходимо хоть немного поучиться хорошему тону.
Горжибюс. Не желаю я подлаживаться под ваш тон. Сказано тебе: брак есть установление священное, и кто сразу же предлагает руку и сердце, тот, стало быть, человек порядочный.
Мадлон. О боже! Если бы все думали, как вы, романы кончались бы на первой же странице. Вот было бы восхитительно, если бы Кир сразу женился на Мандане{12}, а Аронс без дальних размышлений обвенчался с Клелией{13}!