Молчал, долго молчал, потом отвечает:
— Чего он ко мне лезет? Знает, что я видеть его рожу не могу. Так чего же меня возле себя держит? Что же я, железный? Сырое дерево и то загорается, если его день и ночь огнем палить.
Накричал я на парня в тот раз, накричал и вскоре горько о том пожалел. И не потому только, что секретарю партбюро кричать не положено, а потому, что вскоре случилась тут вот какая история. Страшная, можно сказать, история.
Как-то раз, когда Стороженко со своей бригадой бетонировал по новому способу штрек, один его паренек заметил, что железная балка, поддерживавшая бетонное кольцо, вроде как бы прогнулась внутрь. Пригляделся — верно, балка толщиной рельсов в пять гнется.
Страшная это сила — вода. Ну, понятно, дали тревогу. Людей подняли на-гора. Кульков сам вниз спустился и разрешил под землей остаться только десяткам двум лучших забойщиков со Стороженкой, маркшейдеру Федору Григорьевичу, ну и мне, как партийному начальству. И велел он нам попытаться построить в устьях северного штрека перемычку, то есть, проще говоря, перехватить воду, изолировать, так сказать, пораженный участок.
Да а. А где тут изолируешь. Вода рекой уж хлещет, шахту заливает. До поверхности нам метров двести, а над нами озеро. Жуткое это дело. Однако шахтеры народ такой — в опасности все страхи позабывают. Возимся мы по колено в воде. Перетаскиваем мешки с цементом, камень, кирпичи. Огоньки шахтерок в темноте мечутся. Видно только пену на поверхности воды да бледные лица наши. И Кульков с нами.
Тут-то мы его в первый раз по-настоящему и разглядели. Ведь на опытном участке прорвало. Он знал — головой за это отвечает. Стороженко, тот вовсе убитый. Боится, подумают, что из-за его плохой кладки прорвало. Уж на что маркшейдер наш Федор Григорьевич бывалый горняк, десятки аварий на своем веку видел, — и тот растерялся. А этот черт Кульков ковыляет между нами по воде, и распоряжается, и мешки таскает, и бетон мешает, и все торопит:
— Скорей, еще не поздно!
Однако скоро поняли мы, что стараемся напрасно. Вода поднялась и перемычку нашу слизнула. Где ж незастывшим бетоном такую силу удержать! Тогда Кульков скомандовал:
— Все на-гора!
Стали нас наверх вытаскивать. А клеть восемь человек поднимает. Вода мне уже по пояс, а Кулькову — он росточка-то маленького — по грудь. Наконец, шлепнулась в воду последняя клеть. А нас девять человек. Кому-то, выходит, одному оставаться надо. Ну, мы — Стороженко и я — отошли прочь.
— Забойщик Стороженко и секретарь парткома Ильин, в клеть! — командует Кульков, именно командует.
Мы даже растерялись.
— А вы останетесь, да? Не сяду! — кричит Стороженко.
— Вы знаете, что значит аварийный приказ. Немедленно в клеть! — отвечает спокойно инженер.
Мы это знали. И пришлось подчиниться. Через минуту клеть пошла вверх. Внизу булькала вода. И где-то там один в этой воде остался человек. Понимаете наше состояние? Пока клеть опускали за инженером, Стороженко бегал вокруг ствола, как кошка у крысиной норы, а когда клеть поднялась, бросился прочь, пробился сквозь толпу, и до вечера его не видали.
А инженера я не узнал. Из клети его вывели под руки. Грязный, мокрый, зубы клацают. Постоял некоторое время над колодцем ствола, послушал, как внизу вода, прибывая, клокочет. Потом сел на землю, закрыл руками лицо, да так и сидел неподвижно до самой ночи.
Да-а. Тут сиди не сиди, а шахта затоплена. Первая шахта! Экспериментальная. Ну, работы остановили. Понаехали комиссии. Одни обвиняют инженера, дескать, рассчитал неправильно, другие — Стороженко, говорят, плохо бетонировал. А самое скверное — все сходятся на том, что шахту надо закрыть. В разговорах без протокола уж и довод появился — нигде в мире таких шахт не строят, стало быть невозможно. Ну, а под протокол, разумеется, другие доводы — расчеты, формулы, геология, физика, ссылки на разные заграничные авторитеты.
Потом приехал тот самый профессор, что был у нас вначале. Мы его лучшим другом нашего новорожденного бассейна считали, и очень мы на его заключение надеялись. Кулькова он знал по горному институту как своего ученика и к бассейну с восторгом относился. Он долго в делах копался. А потом и он развел руками — откачивать бесполезно. Шахта и озеро сейчас — два сообщающиеся сосуда. Ну-ка, осуши озеро. Словом, и он высказался если и не за полную ликвидацию дел, то за временную консервацию.
Ох, никогда не забыть мне этой самой консервации. Шахта заколочена. Каждый день под окном скрипят возы — наши горняки на станцию барахлишко отвозят. Из разных областных организаций люди к нам ездят, осматривают здания, дома, спорят, подо что их приспособить, чтобы не пустовали. Нас и не спрашивают, будто мы уже покойники. Каково все это нам, которые пришли сюда, когда тут еще голое поле было, которые тут все до последнего винтика своими руками сделали. Столько волнений, надежд, мечтаний, и все под откос. Ситуация!
А тут еще у меня сомнение — кто же виноват: Кульков со своими новыми конструкциями или Стороженко с негодной кладкой? Природа ли матушка, не захотев нам свои сокровища здесь отдавать, неожиданно нас ударила под девятое ребро, сами ли мы чего прохлопали, или, быть может, протянулась сюда злая вражья рука, а мы ее не разглядели? Кульков упорно утверждает, что расчет его верен. Стороженко говорит — бетон, как сталь, за бетон головой ручается. Однако поди проверь в затопленной шахте.
И не выходит у меня из головы последняя моя с Петро беседа, когда он отказываться от опытного участка приходил. Неужели, думаю, пошел парень из-за ревности на такое дело? Скверно. И — что ни день — уезжают люди, и каждый ко мне в партком прощаться заходит. Ах, думаю, будь вам не ладно с этими вашими прощаниями. Сердце вы у меня по пять раз на день вынимаете. Ехали бы уж так.
Потом говорят мне: Стороженко запил. Ходит будто по поселку опухший, небритый, мятый и песни поет. Кульков — тот еще больше ссутулился, похудел, в чем душа держится. Идет с утра, как лунатик, не разбирая дороги, прямо по целине на берег, садится на эту самую скамейку, что за городошной площадкой, засунет руки в рукава, уставится в одну точку, да так и сидит целый день, шевеля губами. Ему-то особенно лихо. Прямых обвинений ему никто не предъявляет. Однако все говорят — доэкспериментировался. А те, кому от полюбившегося дела уезжать больно, те на него особенно злы, в нем виновника всего несчастья видят…
Да-а-а, достались нам те дни! Я вот в гражданскую в разведке работал, потом в ЧК служил и все был черен, как жук. А тут видите — сивая голова. Это все консервация меня серебрила. Да разве меня одного?..
Как-то раз мы с маркшейдером Федором Григорьевичем с горя за шашки сели, чтоб маленько рассеяться на сон грядущий. Только мы разыгрались, вдруг дверь тихо открылась, и входит Кульков. Ни слова не говоря, наши шашки со стола смахнул и на доске раскладывает чертеж.
— Есть, говорит, выход. Нашел.
А глаза у него красные, как у кролика. Так и бегают. Мне даже не по себе стало. Однако слушаю.
И вы знаете, растолковывает он нам чертеж свой, и мы оживаем. Ведь что он надумал. По маркшейдерским планам точно определить по поверхности земли точку прорыва. Пробурить к ней скважину и с помощью специального насоса, а у нас такие были, под огромным давлением гнать под землю сначала битум, а потом бетонный раствор. Вроде бы там на глубине заткнуть прорыв бетонной пробкой.
Не знаю, понятен ли вам этот проект, но мы с маркшейдером, старые горняки, сразу дело в нем учуяли. Простая штука: пломба, как зуб запломбировать. Однако найди по поверхности земли с помощью одной только карты и вычислений, где этот проклятый зуб! Ох, тонкое это дело. Да и бурение тоже: по земле на сотую долю сантиметра отклонился — под землей на десяток метров в сторону забрел.
Все это мы прекрасно знали. Однако смотрим на чертеж, как малый ребенок фокуснику в шляпу: неужели спасение?
— Не взялись бы вы, Федор Григорьевич, по земле отыскать точку прорыва? — спрашивает инженер и с надеждой смотрит на маркшейдера.
— Боязно, — отвечает тот. — На сантиметр просчитался — все прахом… Сотни тысяч ведь, может быть и весь миллион.
— Ну, боязно, так и говорить не о чем. — Схватил чертеж свой, свернул. — Играйте в шашки, это для вас самое подходящее занятие, и простите, что помешал.
И хочет уйти. Тут вскакивает маркшейдер Федор Григорьевич. У него даже борода от обиды растопырилась как веник.
— Ладно, говорит, постараюсь отыскать этот проклятый прорыв. В лепешку расшибусь, а отыщу. А вам, говорит, весьма стыдно, молодой человек, этак-то вот с седыми горняками разговаривать.
Вот тут-то и началось. Маркшейдер наш со своими приборами лазит, и целая толпа за ним ходит. Отъезды сразу прекратились. Даже те, кто на другие бассейны завербовался и уж договоры в кармане имел, и те не едут. Мы никому ничего не говорим. Выйдет ли дело — неизвестно. Уж очень проект-то сам необычен. Но люди видят — Федор Григорьевич со своими приборами тут ползает. У них надежда. А надежда — могучая вещь. Да и то — легко ли человеку от своей шахты отрываться, коли он к ней сердцем прикипел. И Варюшка наша в те дни на шахте опять вдруг появилась. Баульчик свой у какой-то тетушки оставила, пристроилась к маркшейдеру приборы его таскать. Раньше бы об этом все поселковые кумы засудачили, а тут никто и не заметил. У всех на уме одно — жить или умереть шахте.
И вот через неделю является ко мне наш маркшейдер, измученный, еле ноги волочит.
— Отыскал, говорит, точку. Как раз на угол электростанции пришлось.
— Стало быть, если план Кулькова осуществить, надо еще и электростанцию сносить?
— Стало быть, отвечал, так.
Час от часу не легче. Ситуация!
А главный инженер жмет. Ему не терпится. От телефона день и ночь не отходит. Все ищет сторонников и в тресте, и в главке, и в наркомате.
Однако затопление шахты сильно ему авторитет подмочило. Одни говорят решительно «нет», другие — ни да, ни нет. «Да» только этот самый учитель его, профессор, сказал, да и тот с оговоркой, — дескать, очень уж смело, техника подобного не знала и ручаться ни за что нельзя.
Кульков не унимается. Дозвонился до самого наркома. Из парткома он от меня с народным комиссаром разговаривал, и я тут сидел, слушал разговор по второй трубке. Нарком наш говорит, что материал Кулькова читал, что проект смелый. Спрашивает Кулькова:
— А что говорят авторитеты?
— Авторитеты против. Трусят авторитеты, вот что. А у меня все рассчитано. Я за успех головой ручаюсь.
— Ручаетесь?
— Ручаюсь. Разрешите только.
Настала пауза. Нарком, должно быть, думал. И в трубке дыхание его было слышно. Мы затаились. Маркшейдер, тот от волнения свою бородищу в кулак сгреб и в рот засунул. А Кульков, этот тщедушный хромой парнишка, судьба которого решалась в эту минуту, стоял и смотрел в окно, за которым в ту пору как раз подвода со скарбом проезжала. И лицо у него было спокойное. Но я заметил, как в эти, может быть, несколько секунд весь он вспотел, точно из ведра его окатили.
— Ладно, действуйте, — сказал, наконец, нарком, — по только помните, товарищ Кульков, вы поручились, и я вам верю.
— Да, я ручаюсь, — подтвердил Кульков, положил трубку и улыбнулся нам. И тут только увидели мы, что рот у него полон белых зубов, а глаза у него голубые и даже, можно сказать, веселые.
Вот, оказывается, ты какой! Вот каким тебя Варюшка-то знает. Стоим мы этак-то, глядим друг на друга и улыбаемся.
И надо же так случиться, что в эту минуту вваливается в партком Стороженко — чисто выбритый, в фетровой своей шляпе, в романовской шубе и с сундучком в руках.
— Прощайте, говорит, Александр Ильич, уезжаю до дому, в родной Донбасс. Прощайте, говорит, и вы, Федор Григорьевич. Прощайте и не поминайте лихом.
А на инженера не поглядел, будто того и в комнате нет.
— Так, говорю ему, а куда именно едешь? По какому адресу тебя назад звать, если мы шахту откачаем?
Усмехнулся он.
— Где ж ее откачаешь? У меня по физике в вечерней школе всегда отлично. «В сообщающихся сосудах однородная жидкость устанавливается на одном уровне». Что, может быть, не так?
— Ну, а адрес-то, адрес-то все-таки какой?
— А адрес, дядя Саша, ищи в газетах. Я в эти дни по работе наголодался. На новом месте такой темп дам, что обо мне обязательно во всех газетах напишут. Ну, бывайте здоровеньки.
Пошел он к двери. Потом обернулся, брякнул об пол тяжелый свой сундучок.
— Ну, прощай коли и ты, товарищ Кульков. В душу ты мне плюнул. Ну ладно, прощай.
— А мне бы с вами не хотелось сейчас прощаться, товарищ Стороженко. Нарком вот разрешил осуществить мой проект ликвидации аварии, — сказал инженер, и мне показалось, что смотрит он на Петро даже просительно.
А тот схватил свой сундук и к двери пятится, точно боится, что его насильно оставят. А потом уже с улицы подошел к окну и сквозь стекло кричит:
— Нет уж, инженер. Проститься я с тобой простился, а здороваться не буду. Хватит с меня твоих проектов, сыт по горло. Через тебя, кричит, покидаю родную шахту не как герой и уважаемый человек, а как сезонник с сундучком под мышкой.
И тут качнуло его, и понял я, что опять выпивши парень, — и еще раз в душе шевельнулось нехорошее подозрение, и грустно мне стало; неужели так ошибался в человеке…
Так и ушел Стороженко. А мы в этот день собрали сколько было народу, — а остались все старожилы, те, что первыми в эти места пришли, — и принялись, так сказать, сквозь электростанцию скважину бурить. Содрали крышу, разворотили полы, фундамент толом даже рвануть пришлось, установили инструмент. Работаем, и в голове: «А вдруг впустую, вдруг зря и электростанцию губим?»
Ну, ладно. Работали в три смены, день и ночь, круглые сутки. И хоть от шахты до поселка рукой подать, тут же, на электростанции, многие и спали, и жены им обед сюда носили.
Работали без различия квалификаций. Бухгалтер за бурильщика, врач за канатчика, и даже известный наш аристократ и белоручка, управленческий шофер Володька, не признававший ничего, кроме своего «зиса», беспрекословно землю копал.
На третий день вдруг появился Стороженко со своим сундуком. С дороги ли он воротился, или вовсе не уезжал, а путался где-нибудь в станционном поселке, это мне неизвестно, только бросил он свой сундучок, скинул свою знаменитую романовскую шубу, которую когда-то купил на наркомовскую премию, и, ни слова не говоря, встал к буру. И все были так захвачены делом, что никто этому и не удивился, никто у него ничего и не спросил. Все личное, всякие там недовольства, неприязни, обиды, досады — все это в те дни за скобки было вынесено.
Ох, и работа была! За двенадцать дней кончили скважину, вбухали в землю бочек двести битума да сто двадцать кубиков бетона. Люди облик свой потеряли. У Стороженко вдруг закурчавилась этакая могучая мужицкая бородища рыжего цвета. У Кулькова завязались тоненькие усики, и все мы в те дни походили на робинзонов, а точнее говоря, на каторжников из какого-то старого кинофильма.
В последние дни подломил меня ревматизм. Я эту прелесть еще в восемнадцатом году на северном фронте завел, и каждый год она мне сюрпризы преподносит. А тут вовсе сшибла с ног. Да так, что и идти не могу. Свалился. Ну и отнес меня Стороженко на кошлах до дому. Сижу я целый день у окна, да, кроме высокого забора шахты да верхушек копров, ничего не вижу. А душа у меня там, с народом, и беспокойно этой моей душе.
Ну, понятно, вечером люди ко мне захаживают. Передо мной всегда полная картина. Пломбу загнали, насосы установили. Откачку начали. Но каково мне-то? Все там, а я дома. Все в деле кипят, а я в стороне.
Раз так у окна своего задремал и проснулся от крика. Гляжу в окно — от шахты в поселок во весь опор несется косматый какой-то человек в грязном ватнике, в резиновых сапогах, размахивает шахтеркой и кричит, а за ним целый табун мальчишек и тоже что-то такое кричат.
Подбежали поближе: батюшки мои, маркшейдер Федор Григорьевич! Борода у него развевается, и орет он что есть мочи. А что — не слыхать.
Я до форточки допялился, открыл. Слышно стало.
— Убывает, убывает, убывает! — кричит.
А мне сил нет в форточку высунуться, позвать его. Барабаню ему в стекло. Услышал, повернул к моей квартире, да так и ввалился вместе с мальчишечьей оравой ко мне.
— Ты что? — спрашиваю я и стараюсь скорее понять по его лицу, горе или радость.
— Да убывает, — говорит.
— Что убывает?
— Да как ты не поймешь? Вода, вода убывает в шахте.
И понял я: удалось! Запломбировали. Спасли шахту. Бассейн спасли!
Вы, случайно, детей не имеете? Жаль. Мне вот кажется, только с радостью папаши, узнавшего о появлении первого сынка, и сравнишь то, что я тогда почувствовал. Забыл я про свой ревматизм и про годы свои, ноги в валенки да на шахту. Федор Григорьевич меня почитай на руках несет, а с нами бегут женщины, ребятишки.
Приковылял я на место — стоит народ вокруг ствольного колодца и смотрит вниз, будто что-нибудь там, в этой темной дыре, и в самом деле увидеть можно. Насосы сипят. Вода из труб хлещет.
— Как дела?
— Убывает, — отвечают.
И все тут. Все, кто душу и сердце в это дело вкладывал. Все, а инженера Кулькова, Вадима Семеновича, нет. И от этого мне чего-то не по себе стало.
— Где Кульков?
Кто-то показал мне на электростанцию. Вхожу и вижу — лежит наш главный инженер в углу, скорчившись в комочек: как кутенок какой спит и даже сладко этак всхрапывает. А сверху покрыт он знаменитой романовской шубой Стороженки. И сам Петро тут в ватнике рабочем, задумчивый, хмурый, и Варя, да, и Варя…
Ну, как, входя-то, шумнули мы в дверях, Петро вздрогнул, оглянулся и вдруг двинулся навстречу нам на цыпочках, выставив вперед огромные свои руки.
— Ш-ш! — шипит. — Тихо! Не будите. Этот человек четверо суток глаз не сомкнул…
Да-а-а! Вот какие дела бывали у нас тут когда-то.
А как доведется вам теперь приехать на наш бассейн, не поленитесь из нового города на седьмом автобусе доехать до Парка культуры и отдыха, что сохранили мы за первой шахтой. Отыщите там скамеечку за городошной площадкой, присядьте на ней, полюбуйтесь на классический пейзаж. Он и сейчас такой же. Полюбуйтесь и вспомните, что произошло там, под озером, под вечным, так сказать, покоем, когда мы, большевики, к тамошнему, знаменитому теперь, антрациту еще только руки протягивали.