Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Война - Аркадий Аркадьевич Бабченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я неожиданно для себя вдруг хлюпаю носом, глаза мои становятся влажными. Хорошо, что они снова со мной.

Мы втроем идем к майору. Он все так же сидит на земле и раскладывает личные дела. Отдельно ото всех лежит еще одна маленькая стопка, дел пять, не больше, и я успеваю прочесть свою фамилию.

Я докладываю майору о прибытии. Он не поднимает головы, бросает коротко:

— Сформирована команда из пяти человек. Будете служить в Моздоке, как я и обещал. Стойте здесь, сейчас за вами придет сопровождающий офицер. Всё.

Раз — и поменял все майор местами. Теперь, оказывается, я остаюсь.

Мне начинает надоедать эта катавасия.

— Товарищ майор… — говорю я. — Товарищ майор, разрешите обратиться. Нас трое.

— Что? — спрашивает он.

— Нас трое. Я, Татаринцев и Киселев. — Я понимаю, что майор уже ничего менять не будет, ему нет до нас никакого дела. Ему все равно, кто полетит, а кто останется. Но вдруг он все же сжалится, вдруг заменит меня, я же не в тыл прошусь, наоборот.

— Товарищ майор, мы с самого начала вместе, с самой учебки, мы очень сильно сдружились за это время и хотим продолжить службу в одной части. Товарищ майор, я вас прошу отправить меня в Чечню, а вместо меня оставить здесь Киселева.

— Все это глупости, — говорит майор. — Я с солдатами много общаюсь и знаю, что дружба для вас ничего не значит. Для вас имеет значение только землячество, а земляков у вас, Бабченко, в этом эшелоне нет. Вы один. Поэтому вам все равно, где служить.

— Товарищ майор, ну пожалуйста.

— Солдат! Вы что, не поняли? Вы остаетесь здесь, в том составе, который я назначил! Свободны.

— Товарищ майор.

— Всё!

Кисель с Вовкой стоят на колючей траве, такие маленькие посреди этого поля. Они растеряны; наверное, впервые за все это время Киселю нечего сказать.

Я подхожу, обнимаю его:

— Пока, Кисель.

— Пока, — говорит он. — Хорошо, что я успел дать тебе аккорды. Хоть что–то останется на память.

Вовка свинчивает с груди значок классности — синего цвета щит с дубовым венком и цифрой три посередине — и протягивает мне:

— На, возьми. Пускай будет у тебя.

Я взамен отдаю Вовке свой значок.

— Жалко, что все так получилось, — говорю я.

— Да, — говорит Вовка.

— Да, — говорит Кисель.

Я остро чувствую свое одиночество. Как же я теперь без них?

Над нами снова пролетает вертушка. Мы задираем головы, провожаем ее взглядом. Наверное, это наша. Точнее, их. Сейчас они загрузятся и улетят.

А я остаюсь. Один.

Я ухожу и все время оборачиваюсь, смотрю, как они стоят на этом поле, засунув руки в карманы штанов и наклонив головы, — мясистый плотный Кисель и загорелый худощавый Вовка. Я знаю, что мы больше не увидимся.

Все это какое–то преступление.

Нас подводят к машине. Мы становимся перед кузовом в колонну по двое и ждем команду к погрузке.

— Это тот же «Урал», — вдруг говорит стоящий первым в колонне Андрюха Жих. — Парни, это тот же «Урал», в котором они трупы возят.

Он оборачивается и поочередно смотрит на каждого из нас вытаращенными глазами, как будто ждет, что мы взбунтуемся, или отменим поездку, или отправим его домой. Он еще не протрезвел, и его осоловелые глаза кажутся сейчас особенно большими.

— Откуда знаешь? — спрашивают его из задних рядов.

— Я дырку в брезенте запомнил. — Тренчик показывает на крупную прореху в форме морской звезды. Такую не спутаешь.

Мы смотрим на прореху и не знаем, что нам делать. Наши сомнения разрешает офицер сопровождения.

— По машинам! — коротко бросает он на ходу, и мы лезем в «Урал».

Мне кажется, что здесь пахнет, но это не так — обычный для машины запах солярки и масла, больше ничего нет.

Асфальт убегает из–под кузова, взлетка стремительно удаляется, ее закрывают деревья. Вдруг в просвете листвы я вроде бы вижу Вовку и Киселя — они все так же стоят посреди поля и машут мне руками. На всякий случай я машу им в ответ, но это уже мало беспокоит меня — они были моими друзьями, но их нет больше. Больше нет этой взлетки, этого ожидания, наступающего, хватающего за горло страха, войны. Все осталось там, все решено. Мне жалко Киселя с Вовкой, но жалость эта отстраненная, как в воспоминаниях о детстве, скорее даже не жалость, а тоска.

Я чувствую себя дезертиром, но на душе полегчало. Господи, меня не погрузят в вертушку! Теперь самое главное — уехать подальше отсюда, подальше от этой взлетки. Самое страшное уже позади. Я крепко держусь за дуги, стараясь не упасть на пол, на котором лежали мертвые люди.

Моздок‑7

Дверца кабины хлопнула. По гравию захрустели шаги водилы.

— Вылезайте, — откидывает он задний борт, — приехали.

Нас в кузове пятеро. Я, Андрюха Жих по кличке Тренчик, Осипов, Рыжий и маленький еврей Витька Зеликман. Мы пригрелись в темноте брезента, и вылезать нам не хочется.

— Ну чего расселись, пидоры! — орет водила. — Я, что ль, выкидывать вас буду?

Мы подчиняемся. Я выпрыгиваю первый.

Наш грузовик стоит на средних размеров плацу. Все как обычно — трибуна, казармы по периметру, столовая, несколько чахлых деревьев. Под козырьком подъезда курят несколько дембелей, разглядывают нас. И жара.

Вокруг плаца работают солдаты в болотного цвета гимнастерках и широченных галифе. Такую форму носили наши деды во времена Второй мировой. Солдат много, совковыми лопатами они раскидывают гравий. На их лицах — покорность и отупение. Пыль поднимается стеной и оседает на босых ногах солдат. У некоторых пальцы ног расчесаны в кровь, сгусточки крови стекают по пыльным ногам и свертываются на камнях. Но никто не отвлекается от работы. Слышен только шорох гравия. Солдаты работают безропотно, словно военнопленные в концлагере.

Мы стоим посреди плаца, и на нашу новую форму и блестящие сапоги оседает пыль. Я замечаю это краем глаза и думаю, что теперь мои сапоги всегда будут серыми.

— Почему они босиком, а? — спрашивает Рыжий. — Мужики, почему они босиком?

— Блин, куда мы попали! — шепчет Зеликман. — Это армия?

У Витьки Зеликмана близорукие глаза, больше всего он похож на маленькую забитую лошадку. Мы все боимся побоев, но образованный, начитанный Зюзик переносит тумаки особенно тяжело; за полгода учебки он так и не смог приучить себя к боли, не смог привыкнуть, что он — дерьмо бессловесное, чмо, тварь поганая. А ведь здесь нас будут избивать безбожно, дедовщина в этом полку просто махровая, это видно сразу. Там, за хребтом, происходит что–то страшное, до солдат никому дела нет.

— А чего ты хотел, это же не учебка, а линейная часть, — отвечает ему Жих. Он озирается по сторонам, ему тоже явно не по себе.

К нам подходит незнакомый капитан.

— Пошли, — коротко бросает он и ведет нас вдоль плаца.

Мы молча следуем за ним, построившись в колонну по двое. Босые солдаты кидают гравий.

Капитан отводит нас в штаб, который располагается за угловой казармой на пустыре. Восемь «бабочек», специальных штабных машин, накрытых маскировочной сетью, образуют короткую улицу.

Здесь людно. Много легкораненых в свежих бинтах. Слышны разговоры про боевые надбавки, командировочные и выплаты «смертных». Один лейтенант с висящей на перевязи забинтованной рукой все пытается выяснить насчет единовременного пособия по ранению. Он хватает каждого подошедшего за рукав, почти орет, сильно заикаясь из–за контузии (из уха торчит кусочек ватки с бурой запекшейся кровью), но никак не может закончить вопрос, машет рукой и отходит в сторону. Лейтенант похож на пьяного, у него очумелый жесткий взгляд, и иногда его вдруг резко качает в сторону. Из–под бинтов видны грязные пальцы с нестрижеными ногтями. Лейтенант растирает пальцы, иногда шевелит ими и морщится от боли.

Капитан подводит нашу группу к одной из «бабочек». Нас заносят в списки части и ставят на довольствие.

— Смотри, — вдруг трогает меня за рукав Тренчик.

На пустыре, между казармами и штабом, стоят две БМП, спрятанные под брезент. Одна укрыта не полностью, из–под тента свисает порванная гусеница и видна часть катка. Каток обгорелый, черная обуглившаяся резина закрутилась на нем шкварками. Башня у бэхи оторвана.

— Видел? — говорит Тренчик. — Ты думаешь, они…

Я ничего не думаю. Меня начинает тошнить.

Темнеет. Мы сидим на табуретках около открытого окна. Капитан привел нас из штаба в казарму и приказал ждать. Больше к нам никто не подошел. Мы и ждем. Чего — сами не знаем. Наверное, отбоя — уже половина десятого вечера. Кроме нас, в казарме никого нет, ни солдат, ни офицеров. Весь день мы провели на табуретках.

— Черт, жрать как хочется, — говорит Осипов. — Интересно, нас завтра утром кормить будут?

— Не положено, — отвечает ему всезнающий Тренчик. — Довольствие нам выпишут только через сутки, то есть завтра к ужину.

Мы и сами знаем, что не положено, но жрать хочется так, что пупок уже присох к позвоночнику.

Из окна сильно пахнет травой, стрекочут цикады. Степь начинается сразу за казармой и тянется до самого хребта, еле выделяющегося теперь на фоне черного неба. Днем туда парами уходили вертушки. Сейчас со взлетки на ночную бомбежку улетают тяжелые штурмовики. Чечню бомбят круглосуточно, гул разрывов докатывается даже до нас. Иногда видны и вспышки.

Тренчик впервые видит, как взлетают самолеты в темноте. Его завораживает это зрелище. Огонек сопла разгоняется по взлетке — все быстрее, быстрее, затем рев перекрывает все звуки, и вот уже самолет поднимается в небо, делает круг над Моздоком и, дождавшись ведомого, уходит на Чечню. Я думаю о том, что это взлетает чья–то смерть, каждый из этих летчиков уже убил хоть одного человека и непременно убьет еще. Может быть, даже сейчас, сегодня ночью.

В полку начинается вечерняя прогулка. Одинокая рота, очень плохо укомплектованная, человек сорок, не больше, выходит из казармы и строем ходит по плацу. Это те самые солдаты, которые сегодня босиком кидали гравий. Они все еще без сапог, им выдали солдатские тапочки — кусок резины на двух дерматиновых ремнях, пришитых крест–накрест. Эти тапки очень неудобные и не предназначены для маршировки, можно сильно стереть ноги.

— Рота! — командует выгуливающий молодняк сержант, и рота отзывается на команду тремя строевыми шагами. Тапочки хило шлепают по плацу, четкого шага не получается. У некоторых они срываются с ноги и отлетают к бордюрам. Солдаты маршируют босиком.

— Отставить! — орет сержант. — Вы что, пидоры, строем ходить не умеете? Я вас сейчас научу! Рота!

Снова три строевых шага, и снова ничего не получается. Теперь уже почти полроты босы, солдаты стучат по асфальту пятками.

— Рота! — еще раз командует сержант, и солдаты опять со всей силы долбят пятками плац, морщась от боли.

— Гад! Они же так ноги совсем разобьют! — говорит Осипов. — Кость загниет, потом же не залечишь.

Андрюха знает, что говорит. Ноги у него гниют уже полгода, и каждая смена белья для него мука. Кальсоны присыхают к мясу, и ему приходится их отдирать. К вечеру у него в сапогах накапливается по полстакана гноя с лимфой. Но в госпиталь Андрюху не кладут, потому что такая беда у всех — в армии гниет каждый. Обычное дело. Вечная солдатская напасть — стрептодермия. И у меня, и у Зюзика, и у Тренчика ноги покрыты гнойными язвами. Но у Андрюхи на обеих ногах кожи нет от колена до самой пятки.

— А чего их так мало? — спрашивает Витька.

— Скоро будет еще меньше, — мрачно бурчит Осипов. — Этот гад сейчас полроты в госпиталь отправит.

— Запевай! — командует сержант.

В строю запевают. Красивый высокий голос взлетает над марширующей ротой, парень поет здорово, у него явный талант, и странно слышать этот совершенный голос посреди мертвого плаца, по которому марширует полурота босых избитых солдат.

— Может, тоже пойдем на прогулку? — предлагает Витька. — Вдруг нас потеряли? Вдруг сейчас командир полка на вечернюю поверку придет?

Мы сильно сомневаемся, что кто–то заинтересуется нами, вряд ли сейчас в полку вообще есть хоть один офицер, но на всякий случай решаем спуститься на плац — авось за прогулкой все же кто–то наблюдает из штаба. Несколько минут маршируем впятером. На плацу уже никого нет, все разошлись, пехотная рота тоже ушла.

— Эй, бойцы, идите–ка сюда, — зовут нас от одного из подъездов.

— Догулялись! — шипит Тренчик на Зеликмана. — Сейчас нам навешают. Надо было сидеть и не высовываться! Не пойдем никуда, сворачивай в казарму.

Мы игнорируем крики и, делая вид, что они относятся не к нам, очень быстро идем в казарму. У подъезда ржут.

Мы влетаем на второй этаж, быстро умываемся, не зажигая света, и ложимся спать. Простыней под одеялами нет, наволочки на подушках тоже отсутствуют. В матрасах столько пыли, что руки и лицо моментально становятся грязными.

Мне снятся вертушки. Они неслышно кружат высоко в небе над Москвой, над Таганкой, над моим домом, и из них весело сыплются серебристые листовки. Люди радуются, тянут руки вверх и хватают эти листовки. Моя мама стоит на балконе и тоже протягивает руки в небо. Она хочет поймать листовку с моим портретом, но меня болтает туда–сюда, как бабочку–капустницу, и относит в сторону. Я улыбаюсь. «Мама, — говорю я, — что ты делаешь? Это же не листовки, это пакеты с трупами, разве ты не видишь? Разве вы все не видите, сколько нас, мертвых. Ведь там идет война, а вы ничего об этом не знаете. Почему?» «Я знаю, — говорит мама. — Тебя уже убило». «Нет, я пока еще живой. Помнишь, я писал тебе, что я живой и меня не убьет. Я пока еще в казарме, мама, и у меня все хорошо. Здесь много людей, я не один, у нас все в порядке. Вот, посмотри». Казарма наполняется шумом, гулом, хлопают двери, какие–то люди ходят по расположению, включают свет, бренчат оружием. Я осознаю это сквозь сон, думаю, что это мне все еще снится. «Вот видишь, мама, это все мертвые. Они были в Чечне. А я еще в Моздоке, я живой…»

В следующий момент меня спихивают ногой с кровати, и я лечу на пол. На меня сверху падает Осипов.

— Встать, сука!!! — орет кто–то над нами.

— Мы вскакиваем как ошалелые и вытягиваемся по стойке смирно. Осипов тут же получает удар в челюсть, меня бьют ногой в ухо. Падая, я еще успеваю заметить, как Зюзика метелят головой о дужку кровати, потом получаю пыром в солнечное сплетение и, ничего уже не соображая, лечу на пол, пытаясь глотнуть воздуха.

Первый раз меня избили девятого мая. Тогда в казарме творился сущий беспредел.

Нас спихивали ногами с кроватей и били всю ночь. Под утро, когда разведчики устали, они заставили нас приседать. «Длинный, считай», — сказал тогда Боксер, и я считал вслух. Мы с Осиповым присели больше всех — триста восемьдесят четыре раза. Мы приседали, плотно прижавшись друг к другу, а наш смешавшийся пот стекал по ногам и капал на некрашеные доски пола, и вскоре под ногами образовалась лужа. У Андрюхи по ногам тек еще и гной с кровью — открылись язвы. Мы приседали около часа. В конце концов Боксеру это надоело, и он свалил нас двумя короткими ударами.

С тех пор меня били все, начиная от рядового и заканчивая заместителем командира полка подполковником Пилипчуком. Или попросту Чаком. Меня не бил еще только генерал. Наверное, потому, что в нашем полку генералов нет.

Сейчас ночь. Я сижу на крыльце казармы, курю и смотрю, как на взлетке разгоняются и взлетают штурмовики. Возвращаться в казарму мне никак нельзя. Сегодня к вечеру я должен принести Тимохе шестьсот тысяч рублей, а у меня их нет и достать негде. Я получаю восемнадцать тысяч, но на эти деньги могу купить разве что десять пачек папирос. В стране инфляция, и деньги все время дешевеют. Как и наши жизни.

Якунин и Рыжий знают, где достать шестьсот штук, но никому не говорят. Они скоро сбегут, каждый, кому удается достать денег, сбегает из этого полка, с этой чертовой взлетки, на которую все время садятся закопченные вертушки. Мы неразделимы с этим полем, и рано или поздно все окажемся на нем. Я уже знаю это.

В нашей роте осталось всего восемь человек. Пятеро нас и трое местных — Мутный, Пиноккио, или Пинча и Харитон.

Мы живем вместе с разведротой, и разведчики считают нас своими личными рабами и дрочат почем зря.

Я сплевываю табачную крошку на асфальт. Слюна соленая, с кровью — зубы давно разбиты и качаются. Я не могу есть твердую пищу, с трудом жую хлеб. Когда в столовой вместо хлеба выдают сухари, я ем только суп. У нас у всех так. Мы не можем жевать, не можем вдохнуть во всю грудь — грудина намята дембельскими кулаками настолько, что превратилась в один сплошной синяк, и мы дышим по чуть–чуть — частыми короткими вдохами.

— В армии тяжело только первые полгода, — считает Пиноккио, — а потом просто не больно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад