Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Декабристы. Актуальные направления исследований - wotti Сборник статей на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Начало 1860-х гг. стало для России временем «конституционного кризиса». Этому способствовал не только общий «кризис верхов», но и серьезные перемены политической карты Европы. С 1859 по 1862 г. былые цитадели абсолютизма в Италии и Австрии или прекратили свое существование, или были вынуждены ввести конституцию. Лишь Российская и Османская империи сохранили самодержавный строй, однако лишь немногие верили в его устойчивость. Даже министр внутренних дел России П. А. Валуев в конце 1861 г. в обширной записке на имя императора писал: «Меньшинство гражданских чинов и войско суть ныне единственные силы, на которые правительство может вполне опираться и которыми оно может вполне располагать»[94]. Император с глубокой печалью признал этот вывод «грустной истиной»[95].

Совсем с другим настроением воспринимали временную слабость русского абсолютизма приверженцы «перемены образа правления». Ведущий публицист русского конституционализма, находившийся в эмиграции П. В. Долгоруков торжествующе констатировал: «Без политических учреждений дельных, без конституции никакая страна в мире не может пользоваться благоденствием, ни даже безопасностью»[96]. Призывы к императору ввести представительное правление в России сопровождались аргументами о том, что только конституция может сохранить власть династии Романовых и спасти страну от кровавой революции:

«Великорусс» – 1861 г.:

Согласившись на введение конституционного устройства, вы <Александр II. – Л.Г.> только освободите себя от тяготеющего над вами владычества лжи, заменив нынешнее ваше подчинение чистой и полезной покорностью истине… Только правительство, опирающееся на свободную волю самой нации, может совершить те преобразования, без которых Россия подвергнется страшному перевороту. Благоволите, государь, созвать в одной из столиц нашей русской родины… представителей русской нации, чтобы они составили конституцию для России[97].

Долгоруков П. В. – 1862 г.: Государь! Подобный порядок вещей не может устоять; он ведет нас к переворотам; он ведет нас, русских, к бедствиям; он ведет Вашу династию к падению и к изгнанию! От Вас зависит, Государь, спасти нас и спасти себя от этих опасностей. <…> Созовите Земскую Думу из выборных людей всего земства; учредите в России представительный образ правления; составьте сообща с Думою Земскою мудрый Государственный Устав… и Вы, Государь, сделаетесь благодетелем России  [98].

Проект адреса петербургского Шахматного клуба (наиболее вероятный автор – Б. И. Утин) – 1862 г.: Дарование России конституции спасет Россию от тяжких смут и волнений и вместо раздора даст мир и новую жизнь [99].

Содержание этих заявлений вполне гармонировало с сутью античного анекдота о Феопомпе: ограниченная власть монарха более устойчива, чем самодержавие.

Этой мысли не были чужды и революционеры-народовольцы. В передовой статье их органа, газеты «Народная воля», было напечатано: «Ограничение власти монарха вовсе не есть обессиление власти вообще, как уверяют наши кулацкие публицисты. Напротив, ограничение монархии – это единственное средство для того, чтобы дать власти надлежащую силу и авторитет»[100]. В данной цитате нетрудно увидеть пересказ, вероятно, опосредованный, античной сентенции о большей долговечности ограниченной монархии в сравнении с абсолютизмом.

И если даже народовольцы оказались под влиянием этой идеи, то еще больший интерес к ней проявили конституционалисты, изучавшие древнегреческую политическую мысль. И в конце 1860-х – 1870-е гг. мы вновь встречаем в либеральной публицистике и исторических сочинениях, явно адресованных современности, имя спартанского царя Феопомпа.

В 1869 г. вышла в свет книга В. Г. Васильевского, в будущем знаменитого византиниста, посвященная кризису древнегреческой полисной системы. Несмотря на внешнюю академичность темы, автор воспользовался ею для либеральных высказываний по актуальным вопросам современности. Главным идейным лейтмотивом работы стал призыв к своевременным реформам, способным предотвратить революцию: «Крайняя и упорная неподвижность ведет в политической жизни к крайним и разрушительным переворотам»[101]. Доказательством этого тезиса стал уже известный нам пример: «Сами цари спартанские понимали и прямо высказывали, что, сделав свою власть менее обширною, они сделали ее тем более прочною и долговечною. Было бы большим благом для спартанского государства, если бы в нем всегда господствовал только такой мудрый и умеренный консерватизм. Но этого не было»[102].

Итак, «мудрый и умеренный консерватизм» Феопомпа противопоставлен крайнему консерватизму, в итоге, по мнению В. Г. Васильевского, погубившему Спарту. Сочувствие к конституционализму и обобщенный характер суждений о сути подлинного консерватизма, выходящий за рамки антиковедения, очевидны.

В 1875 г. к теме Феопомпа обратился маститый историк-античник М. С. Куторга. Итоги своих исследований формирования древнегреческого полиса он поместил на страницах «Русского вестника» – авторитетного журнала, издававшегося М. Н. Катковым. Хотя редактор издания и отказался от своих прежних конституционалистских воззрений, всё же, в отличие от ежедневных «Московских ведомостей», в объемистом «Русском вестнике» допускалось определенное разнообразие мнений. Этим и воспользовался М. С. Куторга, чтобы на нескольких страницах статьи выразить восхищение мудростью спартанского преобразователя[103]. Подобно предшественникам, обращавшимся к данному историческому сюжету, историк указывал на необыкновенную дальновидность Феопомпа, спасшего своей реформой Спарту от революции: «Едва ли можно сомневаться, что Феопомп не только спас, но и возвысил свое отечество, сделав вовремя уступку при виде грозившей опасности»[104]. Куторга не скрывал восторга перед Феопомпом и впадал в апологетический тон, явно намекая на политическую ситуацию в России середины 1870-х гг.: «Феопомп, знаменитый своими победами над мессенцами, покорением всей Мессении, оказывается не менее знаменитым государственным мужем, ибо своею мудростью и своею дальновидностью он водворил спокойствие в Спарте и приготовил ей первенство между всеми республиками Пелопоннеса»[105]. Весьма вероятно, что исследователь тем самым выражал надежду на продолжение «великих реформ» и «увенчание» их здания центральным выборным представительством. Феопомп, таким образом, выглядел как назидательный пример для правителей Российской империи.

Но еще более актуальным оказалось использование имени Феопомпа выдающимся историком-юристом Б. Н. Чичериным. К началу 1870-х гг. он уже во многом расстался со своей былой верой в реформаторский потенциал самодержавия и в университетском курсе «История политических учений» подробно пересказал рассказ Аристотеля о спартанском царе[106]. Заметим, что, несмотря на, казалось бы, академичный и подцензурный характер курса, в нем встречались следующие недвусмысленные заявления: «Политическая наука требует свободы. <…> Поэтому государства, в которых утвердилась неограниченная власть, представляют мало пищи для политического мышления»[107]. Неслучайно поэтому свидетельство известного экономиста и студента Московского университета И. И. Янжула: «Мы довольно рано в университете знакомились тогда от Чичерина со всеми выгодными сторонами и важностью для государства представительных учреждений; Чичерин своими серьезными и спокойными лекциями… сделал гораздо больше для пропаганды и популярности среди тогдашних студентов конституционализма, чем все остальные в университете»[108]. И среди героев этой чичеринской антисамодержавной пропаганды был царь Феопомп.

В одном из своих неподцензурных сочинений 1870-х гг. уже к тому времени бывший профессор прямо связал легенду о Феопомпе с требованием введения русской конституции. Написанная Б. Н. Чичериным в 1876 г. и не опубликованная при жизни автора статья «Конституционный вопрос в России» завершалась следующим образом: «В истории народа не может быть более торжественной минуты, как та, когда власть, управлявшая им в течение веков, сросшаяся со всей его жизнью, сознает наконец, что времена переменились, что созрели новые исторические плоды и что пришла пора себе самой положить границы и призвать подданных к участию в государственном управлении. Наступила ли для нас эта пора? Мы убеждены, что мы к этому идем и не теряем надежды видеть воочию то, что доселе представлялось только в смутных мечтаниях. Закончим анекдотом из классической древности. Известно, что спартанский царь Феопомп сам предложил и провел ограничение царской власти эфорами. Когда его жена укоряла его за то, что он власть, завещанную предками, передает умаленной потомкам, царь отвечал: “Не умаленной, ибо более прочной”»[109]. Очевидна аллюзионность этого текста. Чичерин надеялся, что Александр II последует примеру спартанского царя, поскольку ученый считал реформы сверху самым оптимальным и безболезненным путем развития для страны, и в годы правления Царя-освободителя такие расчеты могли казаться хоть отчасти обоснованными.

К середине 1890-х гг. вера Б. Н. Чичерина в способность русского абсолютизма к самоограничению значительно ослабла. Политика Александра III и его окружения не могла выглядеть как подготовка страны к конституционным преобразованиям. Историк всё больше и больше страшился за чреватое катаклизмами будущее страны. В конце XIX в. Чичерин издал 3-томный монументальный «Курс государственной науки» – итог эволюции взглядов ученого. В историографии уже анализировалось значение этого труда для пропаганды либерально-конституционалистской политической программы[110]. Особенно же подробные и конкретные рекомендации по важнейшим вопросам российской жизни содержались в 3-й части «Курса…», которая так и называлась: «Политика» и вышла в свет в 1898 г., за 6 лет до смерти ее автора. Именно тогда Чичерин вновь обратился к легенде о Феопомпе. Глубоким пессимизмом и скепсисом веяло от нового обращения к спартанской теме: «Обаяние власти и сопряженные с нею преимущества так велики, интересы лиц, окружающих престол и управляющих государственными делами, так сильны, что решимость изменить существующий порядок вещей составляет весьма редкое исключение. Аристотель в своей “Политике” повествует о спартанском царе Феопомпе, который сам предложил ограничение царской власти эфорами, и когда жена его упрекала за то, что он передает своим детям власть умаленною против той, которую он получил от предков, он с спартанским лаконизмом отвечал: нет, ибо более прочною. Но это именно приводится как пример, выходящий из ряда вон. Обыкновенно же подбираются всевозможные доводы для сохранения удобного положения»[111].

Очевидно, что Чичерин очень желал увидеть на престоле «русского Феопомпа», но не мог отождествить с ним реально царствующего Николая II, уже произнесшего речь о «бессмысленных мечтаниях». Последствия же нежелания власти уступить необходимую долю полномочий обществу и подражать легендарному Феопомпу были для Чичерина очевидны: «На деле такого рода политика, недоверчиво смотрящая на всякого рода общественную самостоятельность, в конце концов может породить только смуту. Подготовляемые жизнью перемены ускоряются ошибками правительств»[112]. Чичерин, таким образом, уже в третий раз обращался к примеру Феопомпа и умер за год до начала первой русской революции, которая стала проверкой его предсказаний. Таково было эффектное завершение темы «Феопомп и русский конституционализм», поскольку постепенно античные реминисценции стали всё меньше и меньше использоваться в политической борьбе, особенно в левооппозиционной публицистике.

Итак, мы выявили устойчивое использование на протяжении столетия в русских конституционалистских сочинениях – от А. Н. Радищева до Б. Н. Чичерина – рассказа Плутарха и особенно Аристотеля о политических реформах Феопомпа. При этом публицистов совершенно не интересовала конкретно-историческая ситуация в Спарте архаического и раннеклассичекого периода, однако им нравился эффектный и запоминающийся афоризм, приписывавшийся Феопомпу традицией. Суть этой сентенции – большая прочность ограниченной монархии по сравнению с самодержавием – полностью соответствовала идеологии русского конституционализма. Именно поэтому не самый известный спартанский царь и стал одним из героев российской либерально-конституционной оппозиции. Отметим, что публицисты использовали рассказ о Феопомпе совершенно независимо друг от друга. Изложение П. А. Вяземским диалога Феопомпа с женой совершенно не похоже на интерпретацию данного сюжета Г. Мабли, а В. Г. Васильевский и Б. Н. Чичерин не читали еще не опубликованных «Записных книжек» П. А. Вяземского. Все эти авторы самостоятельно обратились к анекдоту из спартанской истории, который удачно вписывался в их политическое мировоззрение.

С некоторыми оговорками можно сказать, что Феопомп Аристотеля, Валерия Максима и Плутарха (историчность которого немногим менее апокрифична, чем его диалог с женой) стал одним из основателей русского конституционалистского дискурса. Сложно сказать, кого именно из трех античных авторов, писавших о спартанском царе, использовали российские авторы, поскольку и Аристотель, и Валерий Максим, и Плутарх излагали этот сюжет совершенно идентично, делая тождественные выводы. Гораздо важнее, как нам представляется, выявить исторический контекст, в котором публицисты обращались к данному эпизоду.

Анекдот о Феопомпе цитировался в те периоды русской истории, когда усиливались конституционалистские настроения, а вера в незыблемость абсолютизма переживала кризис: А. Н. Радищев – начало 1770-х гг. – увлечение французскими просветителями и написание конституционного проекта Н. И. Панина – Д. И. Фонвизина; П. А. Вяземский – конец 1810-х гг. – эпоха расцвета правительственного и общественного конституционализма; Б. Н. Чичерин и В. Г. Васильевский – 1860-е – середина 1890-х гг., когда многим казалось, что вслед за отменой крепостного права последует и отказ от «политического крепостничества». Очевидно, что легенда о Феопомпе и русский конституционализм неразрывно связаны друг с другом.

В целом же нам представляется важным проследить судьбу различных древнегреческих и латинских политических сентенций в русской общественной мысли. Таким образом станет возможным установление круга чтения тех или иных публицистов, эволюции восприятия одних и тех же античных суждений в контексте постоянно меняющихся исторических условий. Идеализированные Древняя Греция и Рим явились, вопреки намерениям охранителей, возлагавших надежды на классическое образование, почвой для развития либеральной и республиканской идеологий Нового времени, в том числе и в России.

Политические идеи декабристов и традиции западного либерализма: проблемы сопоставления

Т. Н. Жуковская

При всем многообразии политических и идейных воздействий на русское общество в 1810-х – первой половине 1820-х гг., когда складывалась декабристская конспирация, одна тенденция кажется преобладающей: благодаря культурной открытости страны дворянская интеллигенция испытала в то время мощное влияние европейского либерализма.

Либерализм западного типа (английский, французский, в меньшей степени немецкий) стал мощным катализатором российской политической ментальности наравне с национально-освободительными движениями, активизировавшимися в то же время в странах Южной и Центральной Европы. Моментом зрелости идей конституционного/либерального преобразования в России стали программы декабристов. Само выступление 14 декабря 1825 г., которое готовилось как военная революция во избежание революции социальной, можно рассматривать как попытку повторить западный (испанский) опыт политических переворотов под либеральными лозунгами.

В исследовательской литературе до сих пор остается дискуссионным вопрос о характере идейно-политической поляризации русского общества 1810-х – начала 1820-х гг., результатом которой стало складывание первой массовой политической оппозиции власти в лице декабристского «тайного общества»[113]. Несмотря на появление серьезных обобщающих публикаций по истории политических понятий и политического языка в России XVIII – первой половины XIX в.[114], в современной историографии декабризма пока не сложилось единства мнений о том, в каких понятийных, идейных, политических рамках развивалась «идеология декабристов» до момента их выступления на Сенатской площади. Сам конструкт «идеология декабристов» то смешивается исследователями с формами конспирации и практической деятельности, апробированными в 1816–1825 гг., то отождествляется со взглядами отдельных участников тайных обществ, высказанными десятилетия спустя. Еще и сейчас понятие «декабристы» ассоциируется с клише «дворянские революционеры». Причем «революционность» декабристов, которая выразилась в их готовности к политическому перевороту и выборе тактики военной революции, часто прямо проецируется на политические идеалы[115] и тем самым противопоставляется либеральной программе «тайного общества». Соотнесение исследователями революционной тактики и либеральной программы декабристов порождает взаимоисключающие выводы о природе движения тайных обществ как российского «пронунсиаменто» или российской политической оппозиции.

Данная статья – лишь попытка обозначить основные проблемы интерпретации феномена декабризма в России в контексте современных ему европейских политических идей. Задача системного изучения разнонаправленных идейных и политических влияний на русское общество, а значит, изучения генезиса декабризма как идеологии не может считаться решенной, пока нет ясного представления о том, как усваивались и какое место в конечном счете заняли идеи классического либерализма в сознании декабристов, как они сосуществовали с консервативными идеями, национально-патриотическими, сословными, корпоративными ценностями. В сущности, смешение всех этих идейно-политических конструкций и поведенческих моделей образует то, что принято именовать «идеологией декабристов».

При колоссальном количестве литературы, написанной в последнее столетие и обслуживающей эту проблему, ощущается недостаток квалифицированных компаративных исследований, которые бы показали степень и характер воздействия на декабристов западных политических идей и практик[116].

В этой связи нас интересует именно идеология декабристов, а не вопрос о форме воплощения ожидаемого идеала (тактике переворота), который не решался ими однозначно, предполагал в разное время и мирное содействие власти, и ненасильственное давление, и военную революцию. Рассмотрение декабризма через призму только событий 14 декабря, либо отождествление его с «дворянской революционностью» или только с «дворянским либерализмом» ведет к неразрешимым историографическим спорам[117].

Очевидна зависимость мировоззрения декабристов от официального курса Александра I с его либеральным идеологическим обрамлением, с одной стороны, а с другой – от различных национальных моделей действующих конституционных учреждений и наиболее привлекательных либеральных доктрин второй половины XVIII – первой четверти XIX в.

Еще в 1909 г. В. И. Семевский детально охарактеризовал источники политической идеологии декабристов, среди которых определяющим было названо чтение классиков просветительской и либеральной мысли и наблюдение за развитием конституционных учреждений в странах Европы и США[118]. В историографии последних десятилетий произошел переход от рассмотрения национальных моделей либерализма через призму узкоклассовых оценок к многостороннему и объективному его анализу. Исходя из того, что ранний российский либерализм первой четверти XIX в. был производным от западного (если не сказать подражательным), представляется важным исследовать источники заимствований, особенности восприятия и степень трансформации и приспособления западных идей к потребностям воспринимающей среды.

Важно отметить, что современные декабризму западные наблюдатели уверенно соотносили декабристов с европейской политической традицией. Это прозвучало как во французской, так и в английской политической публицистике 1825–1826 гг., в виде отклика на события 14 декабря. В английской печати декабристов изображали как просвещенных офицеров из дворян, воодушевленных идеями западного конституционализма. В стране, достигшей более высокой степени политической зрелости, полагали английские публицисты, выступление декабристов приняло бы характер не вооруженного восстания, а парламентской петиции или обращения к монарху[119]. Сами декабристы тоже так считали. Эта мысль развернута у Н. И. Тургенева, для которого Англия стала местом политического убежища.

Что касается условий существования либеральных идей в русском обществе, то в первые два десятилетия царствования Александра I они были исключительно благоприятны. Мягкость цензуры, европоцентричность общественных дискуссий в период войн с Наполеоном и послевоенного переустройства Европы провоцировали повышенное внимание к западному политическому опыту. У постоянного читателя политической публицистики и газет создавалась иллюзия «присутствия» при строительстве новой парламентской системы во Франции. Дебаты в английском парламенте или французской Палате депутатов были предметом живейшего обсуждения. «Восходя постепенно от одного мнения к другому, пристрастился к чтению публицистов французских и английских до того, что речи в Палате депутатов и House of commons занимали меня, как француза или англичанина», – признавался А. А. Бестужев[120]. Усложнение политического языка и проблематики публикаций коснулось русскоязычной периодики, периодических изданий, выходивших на других языках, в том числе польских газет и журналов[121].

Недолгая и довольно относительная «свобода мнений» порождала в 1816–1820 гг. иллюзию сближения общественных условий России и Франции. Политизированная молодежь после войны, следя за успехами конституционного правления в других странах, строила иллюзии на счет того, что и в России достигнута свобода общественного мнения. «Мы говорим с полной свободой и рассуждаем так же, как говорят в парижской Палате депутатов или в императорском парламенте Лондона», – писал весной 1816 г. о петербургских делах С. Р. Воронцову в Лондон арзамасец П. И. Полетика[122].

Н. И. Тургенев в своих воспоминаниях пишет о том, что печать, в том числе российская, содействовала политическому воспитанию молодежи: «Пресса больше прежнего занималась тем, что происходило в других странах, и особенно во Франции, где производился опыт введения новых учреждений. Имена знаменитых французских публицистов были в России так же популярны, как у себя на родине, и русские офицеры… сроднились с именами Бенжамена Констана и некоторых других ораторов и писателей, которые как будто предприняли политическое воспитание европейского континента»[123]. Конечно, мемуарист имеет в виду товарищей по тайному обществу, «сроднившихся» с сочинениями либеральных писателей. Но так ли был широк круг читателей и приверженцев доктрины Б. Констана среди декабристов?

Кого в контексте данной статьи можно считать объектом изучения? Это в первую очередь «идеологи» декабризма, лидеры движения, авторы программных документов или их критики, участники дискуссий в тайном обществе 1820–1821 гг., декабристы с высоким «образовательным цензом» (по определению В. И. Семевского), постоянные читатели политической литературы, публицистики и периодики. С другой стороны, это те, кого можно назвать «средним» или «рядовым» декабристом из числа младших офицеров, имевших незначительный опыт деятельности в рамках конспирации, не выдвигавшихся на первые роли. Однако сам тип политического мышления «идеологов» вполне может быть сопоставлен с представлениями «декабристской массы»: быть может, менее образованной, менее начитанной, но также видевшей основные политические цели тайного общества в установлении конституционного правления, правовых и социальных свобод. Нюансы в восприятии либеральных идей определялись как раз уровнем политической культуры и обычной начитанности, которая не могла быть обширной у многих «рядовых» декабристов, с 16 лет бывших «в огне» или «во фрунте». Из числа тех, кто имел огромное влияние в тайном обществе, также не все были глубокими «идеологами». О публицистических выступлениях М. Ф. Орлова П. А. Вяземский был, например, невысокого мнения, говоря, что нельзя требовать многого «от пера, очиненного шпагою».

Есть смысл предварительно обсудить и вопрос о политической терминологии, которая использовалась декабристами и их современниками. Для начала XIX в. она далеко не универсальна, хотя можно говорить о переносе терминов вместе с определяемыми ими значениями. Эффект переноса значений способствовал усложнению российского политического языка.

Например, русскоязычное выражение «общество» существенно меняло свою модальность между XVIII и XIX вв., приобретая множественность значений вслед за изменением французской кальки société, но в его значениях XVIII в. еще не было социально-политического оттенка. Во Франции первой половины XVIII в. слово société обозначало всякий союз людей, объединенных для общего дела. Во времена «Энциклопедии» оно приобрело второе значение: совокупность всех людей в их правоотношениях, экономических и иных взаимодействиях (т. е. в данном случае сливалось с понятием «народ», «подданные»), но еще не понималось как особый элемент социальной структуры, элита, способная озвучить общенациональные потребности и противостоять власти[124]. В этом третьем значении société начинает использоваться после Великой французской революции, в России – не ранее 1810-х гг.[125]

В русских текстах первой четверти XIX в. мы сталкиваемся с множественностью значений или размытостью русскоязычных аналогов французских политических терминов. Французское conspiration (заговор против государства, имеет то же значение и звучание в английском, итальянском, испанском языках) обозначалось в русскоязычном лексиконе 1810-х – 1820-х гг. термином «тайное общество» (или просто «общество») и теряло свою негативную коннотацию. Слова «либеральный», «республиканский», «конституционный» присутствовали в словаре языка А. С. Пушкина, эти понятия – из активного политического словаря декабристов. При этом слово «либерал» чаще всего употребляется как синоним слова «свободомыслящий», не приобретая более конкретного значения.

Понятие «конституция» (от фр. constitution) – не менее размытое в декабристских текстах, хотя частотность его употребления самая высокая. Контекст его использования открывает ряд значений: 1) текст, содержащий развернутое описание новой модели государственного устройства; 2) собственно «перемена правления» (переворот), без уточнения характера преобразований; 3) документ, которым открывается эта «перемена правления». В последнем значении, например, понимался «Манифест…», обнаруженный в бумагах С. П. Трубецкого после его ареста[126], как мог пониматься и любой документ, исходящий от власти и обещающий «перемену правления» и описание нового политического устройства. Политические ожидания членов тайного общества сводились к тому, чтобы Александр I «объявил конституцию», «дал конституцию». По представлению П. М. Лемана, знавшего о конституции П. И. Пестеля и даже слышавшего ее отрывки в чтении, принятия конституции можно было «требовать от Сената». Содержание самого понятия «конституция» в голове полковника П. М. Лемана размывается до «непонятного слова», и неудивительно: о подобных вещах он до разговоров с Пестелем «не имел ни малейшего понятия», но, как видно, не получил его и позже[127]. Свидетельства таких «малосведущих» о содержании их взглядов и планов общества поразительно однообразны, что, однако, может быть, в первую очередь, связано с тактикой защиты, примененной в условиях следствия: «…никогда не думал о чем-нибудь подобном… оные мысли совсем не укоренились в уме моем»[128].

В программных документах и текстах личного происхождения как синхронных существованию декабристской конспирации, так и ретроспективных, контекст употребления и значения одних и тех же терминов весьма вариативен. Ю. М. Лотман отмечал абстрактность содержания таких понятий, как «монархия», «республика», «демократия», «деспотия», которые могли нести различную эмоциональную нагрузку, а следовательно, менять свою модальность в зависимости от контекста[129]. Семиотическое значение их поддается реконструкции только в отношении конкретных лиц, ситуаций, событий. Поэтому, на наш взгляд, обобщающая формула «либерализм декабристов» столь же абстрактна, как и формула «дворянская революционность», и следовательно – антиисторична. Можно доказательно проследить лишь направления возможных влияний конкретных идей европейского либерализма на систему взглядов отдельных представителей декабризма[130].

Прежде всего, перспективен системный анализ персональных влияний западных либеральных мыслителей на декабристов. Можно зафиксировать как прямое влияние на них таких авторов, как Ш. Монтескье, И. Бентам, А. Смит, так и влияния второго порядка – через тексты действующих европейских конституций, которые обслуживали несколько моделей «представительства» и разделения властей.

Если говорить о «списке чтения», то у декабристов он мало чем отличался от того, что вообще читала политизированная молодежь, остававшаяся вне тайных обществ. Более того, сам император Александр I и его «друзья» (Н. Н. Новосильцев, П. А. Строганов, А. Чарторыйский) читали книги из того же «списка»[131]. В 1800-х – 1810-х гг. при содействии правительства в Россию проникают труды не только теоретиков либеральной и консервативной мысли, но почти всех сколь-нибудь значимых политических публицистов того времени[132]. Первые запреты на распространение либеральных сочинений Б. Констана, Г. Филанджиери («Комментарии к “Духу законов” Монтескье»), Ж. де Сталь («10 лет в изгнании», «Записки об Англии») последовали в 1819–1821 гг., затем режим допуска политической литературы в Россию всё более усложняется. Запрет распространяется и на либеральную периодику, запрещается журнал “Le Constitutionel”, орган французской либеральной партии, редактируемый Б. Констаном, а также журналы “Minerve”, “Le Nain Jaune”[133] и др. Однако эти ограничения, во‑первых, не привели к тотальному изъятию запрещенных изданий из обихода, а во‑вторых, носили частный характер и не лишили российского читателя доступа к либеральной литературе и публицистике как таковой.

Западная литература и периодика отражала все оттенки либеральных и консервативных течений, существовавших во Франции, Англии, других странах. Даже после запрета в России тайных обществ в 1822 г. свобода чтения весьма мало ограничивалась: по крайней мере, полное собрание сочинений Б. Констана представлено в составе библиотек Н. М. Муравьева, П. Я. Чаадаева. Констана читал и А. С. Пушкин. В 1823–1824 гг. в Париже было выпущено и немедленно появилось в России многотомное собрание всех существующих конституций, включая латиноамериканские, и описание государственного устройства «неконституционных» государств, изданное Дюфу, Дювержье и Годе[134]. Таким образом, возможности политического образования и самообразования у российского читателя были почти неограниченными. Российский читатель узнавал содержание дебатов не только в английском парламенте, французской палате депутатов, но и в польском сейме[135], что создавало эффект приобщения к политической жизни Европы и приводило к возрастанию ожиданий относительно присоединения России к числу «политических» государств, т. е. обладающих теми же институтами и свободами.

Разумеется, не номенклатура прочитанных авторов и текстов, а характер их усвоения делает человека либералом или консерватором, теоретиком или практиком политического действия.

Многие декабристы начали свое политическое самообразование с чтения Монтескье. Это вывод можно сделать на основании их ответов на вопросные пункты следствия, в частности, пункт 7 известной «анкеты», с которой следователи обращались к большинству декабристов: «С какого времени и под чьим влиянием заимствовали вы свободный образ мыслей?» Монтескье упоминается гораздо чаще других авторов XVIII в. Но что именно усваивалось из классических текстов Монтескье?

У Монтескье в «Духе законов» развернута идея представительного правления как политического механизма, позволяющего каждому гражданину участвовать в делах государства через своих представителей. О необходимости политической свободы и сравнительных достоинствах национальных моделей представительства многие декабристы рассуждают довольно свободно. Гораздо труднее им было спроецировать организацию представительного правления в России. Эта проблема недостаточно проработана даже в конституционных проектах П. И. Пестеля и Н. М. Муравьева, где, к примеру, не был окончательно решен вопрос об имущественном цензе, механизме выборов на местах и в центре (прямые, ступенчатые, соотношение территориального и куриального принципа выборности и т. п.).

Штабс-капитан лейб-гвардии Конно-пионерного эскадрона М. А. Назимов показывал на следствии: «…чтение прав, Монтескю, статистики и политической экономии, развернув моему неопытному уму возможность и средства государственного благосостояния, доказывало мне, что законная свобода[136] есть ближайший к оному путь, и я преклонялся в сторону сего мнения…»[137] Назимов, «образовавшись» сам, способствовал просвещению товарищей, давал офицерам Измайловского полка Н. П. Кожевникову и М. Д. Лаппе для снятия копии некий «Проект исправления российского судопроизводства» и вместе с ними, а также с еще одним офицером-измайловцем А. С. Гангебловым, устраивал лекции друг для друга по всеобщей истории, которые «оканчивались толками о Соединенных штатах, о Греции и проч.»[138].

Цель такого рода чтений, однако, ставилась очень неопределенно: «…чтобы уметь приложить [образование] <…> со временем на общеполезное, к чему надо приготовлять себя внимательным чтением подобных авторов, как Беккариа, Филанжери, Махиавеля, Вольтера, Гельвеция, Цея, Смита и прочих в сем роде, политической экономии и философии, якобы рассуждающих о возвышенных обязанностях человека-гражданина… таким образом понемногу и исподволь начинали водворяться в Главной квартире вечера чтения, суждений и разных толков», – писал в своих показаниях, уже в ретроспективном смысле, полковник Н. И. Комаров[139].

Чтение в целом было довольно беспорядочным. Ничего удивительного, что о европейских тайных обществах декабристы узнавали из антиконспирологической литературы. В. Н. Лихарев сообщает, что, «как и некоторые другие», узнал о «чужестранных» обществах из книги “Des Société Secrètes en Europe”[140], написанной О. Баррюэлем[141].

Толкование прочитанного тем более отличалось эклектичностью. Д. А. Искрицкий показывал: принявший его в общество Г. А. Перетц «…все мое внимание обращал к политическим наукам, давал мне читать конституции разных государств, приводил из Библии какие-то законы Моисея в доказательство, что Бог покровительствует таким постановлениям»[142]. Не нужно говорить, что одни и те же тексты интерпретировались читателями с различной подготовкой совершенно по-разному. Видимо, Искрицкий так и не смог одолеть «конституций разных государств», принесенных Перетцом. У других чрезмерное увлечение текстами конституций вызывало отторжение. Так, С. Н. Кашкин в своих показаниях назвал Н. М. Муравьева человеком, чрезмерно увлекшимся страстью к писанию конституций, и добавил, что не считал, «чтобы общество обязано было рассматривать подобные сочинения; вот почему я не любопытствовал читать этот вздор»[143].

Заметки самого Н. М. Муравьева по поводу прочитанных сочинений – от Монтескье до Констана – и характер заимствований в текстах конституции Муравьева подробно проанализированы Н. М. Дружининым[144]. К сожалению, состояние источников о политическом самообразовании декабристов таково, что записные книжки Н. М. Муравьева, дневники Н. И. Тургенева представляют собой редкие документы, дающие пример «организованного» и эффективного чтения человека декабристского круга.

Трудности в восприятии и усвоении многими из декабристов идеологии либерализма можно связать не только с недостатком образования, но и с отсутствием опыта личного знакомства с Европой. Старшее поколение членов общества, участвовавшее в европейских походах, было в целом более открытым к западным идеям и более подготовленным теоретически. Еще более последовательным было отношение к доктрине европейского либерализма тех немногих из декабристов, кто имел с французскими либеральными писателями и политиками личное знакомство.

М. А. Фонвизин относит свои знакомства с западными политиками еще ко времени заграничных походов, но это выглядит некоторым преувеличением[145]. В послевоенные годы сближение с ними строилось уже целенаправленно во время заграничных путешествий декабристов. Поездки за границу и продолжительное там пребывание С. П. Трубецкого, Н. М. Муравьева, Н. И. Тургенева и др. значили гораздо больше для их политического развития, чем «европейский поход». С. П. Трубецкой во время пребывания в Париже в 1819–1820 гг. слушал в Сорбонне «почти всех известных профессоров по нескольку раз из любопытства», а курс естественных наук – более подробно[146]. Неслучайно уже после суда и отправления в Сибирь В. Л. Давыдова и Н. М. Муравьева повторно допрашивали об их связях с европейскими карбонариями[147].

В то же время автохарактеристика декабристами своих взглядов как либеральных в качестве аргументации рассматривает влияние не определенных идей и текстов, а европейских «происшествий». В показаниях декабристов, а позже в их мемуаристике перечисляется стандартный ряд таких «происшествий»: дарование конституций европейским государствам и Царству Польскому, восстание в Греции, европейские революции 1820–1821 гг., убийства герцога Беррийского и А. Коцебу и т. д.[148] Эти события пробуждали интерес к политике, который мотивировал декабристов углубиться в чтение и разобраться в сути «европейских происшествий».

Кроме авторитетных писателей декабристы изучали законодательные памятники и действующее законодательство европейских стран. Хотя часто в поиске заимствований различения между писаным законом, проектом или публицистическим сочинением того или иного автора не делалось. Причина этого в том, что «политическое самообразование» большинства декабристов приобретало эрудитскую форму и не имело практического выхода, за исключением немногих авторов политических сочинений и проектов. Но масштабы их усилий по выработке мировоззрения нельзя недооценивать, самообразование для многих становилось главной формой «деятельности» в тайном обществе.

По словам М. Ф. Орлова, в Союзе благоденствия «изучение конституционного права всех других народов составляли все их [членов общества] занятия»[149]. М. А. Фонвизин, «читая разные теории политические, дерзал в мечтаниях моих желать приноровить их к России»[150]. Принимая в общество Д. А. Искрицкого, Г. А. Перетц предложил ему обширную программу политического самообразования: давал читать тексты польской хартии и испанской конституции Кортесов[151], сочинение Ланжюинэ “Constitution des peoples de l’Europe”, не считая исторических сочинений.

Системному анализу должен быть подвергнут материал об отношении декабристов к действующим конституциям разных стран, не исключая конституцию Царства Польского, а также к известным им проектам политического переустройства, написанным для России. Эта работа, начатая еще В. И. Семевским, далеко не окончена.

Неотъемлемой частью всех действующих конституций конца XVIII – первой четверти XIX в., авторы которых развивали идеи Монтескье, является гарантия прав и свобод человека и гражданина. Права человека – основа конституционализма Нового времени. Главный смысл создания конституций виделся в обеспечении свободы и безопасности человека, защиты от произвола, в том числе, произвола государственной власти. Однако концепция гражданской свободы остается не выделенной большинством реципиентов из учения французских просветителей и конституционного законодательства европейских государств. Часто понятие гражданской свободы подменялось понятием свободы политической и сводилось к дискуссиям о форме правления. И это неслучайно, поскольку правовая традиция и культура отношений власти и личности в России затрудняла усвоение принципиального положения классического либерализма о свободе личности как отправной точке идеального политического и социального устройства.

Определение рамок гражданских прав и свобод было непременным условием всех конституционных актов и проектов первой четверти XIX в. По этому пути идут авторы Польской хартии 1815 г. (ПХ) и Уставной грамоты Российской империи 1820 г. (УГ), последнего и наиболее консервативного конституционного проекта Александра I. Здесь данному объекту конституционного регулирования посвящена специальная III глава: «Ручательства державной власти» (ст. 78–98), заимствованная почти полностью из II главы польской хартии: «Общие гарантии» (ст. 11–34). Уже в самом названии главы УГ изменен смысл понимания прав граждан, которые рассматриваются не как естественные, присущие изначально каждому российскому гражданину, а как «ручательства», установленные носителем государственного суверенитета – монархом. Налицо, таким образом, наложение монархического принципа, особенно ярко отличающего УГ, на определение прав граждан.

Еще одна оговорка об ограниченном толковании политических понятий в УГ состоит в следующем. Принадлежность к нации обеспечивала гражданину конституционного государства (французу, баденцу, поляку) всю полноту гражданских прав, то есть понятие «француз» и «гражданин» по хартии 1814 г., например, уже в названии главы определялись как синонимы. В УГ не существует понятия, которое отражало бы принадлежность к нации, например, «российские граждане», зато используется определение «российские подданные». Это определение использует и проект Жалованной грамоты российскому народу 1801 г., о существовании которого декабристы не знали.

На первое место среди прав граждан и ПХ, и УГ ставят свободу вероисповедания (ст. 78, 79 УГ ст. 11–15 ПХ). На втором месте в УГ стоит равенство всех граждан перед законом (ст. 80) – воспроизведение ст. 17 ПХ, которая заимствована в свою очередь из ст. 4 конституционного статута Герцогства Варшавского. Этот принцип выражен и в южнонемецких конституциях (§ 25 вюртембергской конституции 1819 г.; § 6 – баварской и § 11 – баденской)[152]. То есть здесь речь идет о гражданской свободе, к которой большинство декабристских идеологов были менее восприимчивы, чем к свободе политической. В ПХ на втором месте среди декларируемых прав стоит свобода печати (ст. 16), а лишь затем равенство перед законом (ст. 17). Г. В. Вернадский объясняет такой порядок политической конъюнктурой первых лет сосуществования Царства Польского и империи и понятным желанием Александра I произвести наиболее благоприятное впечатление на литераторов и журналистов как в самой Польше, так и в других странах Европы[153]. В УГ свобода печати (ст. 89) провозглашается после объявления о неприкосновенности личности (ст. 81–89) и занимает четвертое место в перечне свобод. Неприкосновенность личности обеспечивается в УГ рядом статей, повторяющих соответствующие статьи ПХ (ст. 18–23). Ст. 81 УГ при этом ссылается на «коренной Российский закон»: «без суда никто да не накажется» – и на правило (§ 401 Учреждения о губерниях), «чтобы никто без объявления ему вины и снятия с него допроса, в течение трех дней по задержании, не лишался свободы и не содержался в тюрьме». Интересна статья, посвященная свободе перемещения (ст. 90 УГ, ст. 24 ПХ), находящаяся на пятом месте. Ст. 90 дает подданным Российской империи право без всяких препятствий и со всем имуществом эмигрировать из России, а ст. 93 разрешает всем иностранцам приезжать в Россию, покидать ее и приобретать в стране недвижимое имущество.

Статьи 97, 98 УГ, подобно статьям 26, 27 ПХ, устанавливают неприкосновенность собственности, допуская в исключительных случаях отчуждение ее правительством «на общественную пользу». Данные статьи заимствованы из французской хартии 1814 г. (ст. 9, 10), которые в свою очередь восходят к ст. 17 «Декларации прав человека и гражданина» 1789 г.[154], а если вспомнить российскую законодательную традицию, то к двум Жалованным грамотам – дворянству и городам (1785 г.). Однако в УГ этот принцип имеет не сословное, а общегражданское применение.

Таким образом, вопрос о гражданской свободе, ее рамках и гарантиях в мировоззрении декабристов неразрывно связан с представлениями о реформировании социальной структуры общества. Представления о направлениях и рамках такого реформирования даже в программных документах декабризма (конституция Н. М. Муравьева, «Русская Правда» П. И. Пестеля) изложены непоследовательно, декабристские проекты уступают в этом смысле памятникам «официального конституционализма». Декабристы остаются идеологами политического, но не социального реформирования, представляя его рамки весьма общо в качестве идеальной модели. Декабристы, по всей видимости, не знали текста УГ, но явно недооценивали общедоступный (в том числе во французском переводе) текст польской конституции – ссылки на него, как свидетельство знакомства с ним, практически не встречаются в показаниях декабристов. Прямое использование польской конституции отмечается лишь в проекте Н. М. Муравьева.

К сфере гарантий прав личности против насилия со стороны государства относится во французском революционном законодательстве право «сопротивления насилию» (“la resistanse a l’oppression”). В конституции 1793 г. оно было распространено и на отношения личности и государства. Здесь законодатель рассматривает народ как коллективную личность и провозглашает право на восстание против государства, нарушающего общественный договор (§ 35 Конституции 1793 г.). Здесь налицо зависимость от радикального принципа «суверенитета народа», сформулированного Ж.-Ж. Руссо. Здесь можно добавить, что декабристы, конечно, читали Руссо, но концепция народного суверенитета, как нам представляется, осталась не востребованной ими, иначе не был бы избран сценарий военной революции без участия «народа».

В историографии, например, в работах 1920-х гг., при объяснении необычайно противоречивых и в целом умеренных политических взглядов декабристов использовалась формула «политического реализма», как если бы декабристам пришлось взять власть и начать реализацию своей программы[155].

Дело, разумеется, не в «реализме», а именно в умеренности конкретного политического идеала, который сложился в мировоззрении абсолютного большинства декабристов (исключая Пестеля и его окружение, а также идеологов Общества соединенных славян). Это идеал конституционной монархии. При этом важно определить, насколько отчетливо представлял себе конституционную монархию «средний декабрист» и насколько конкретным было конституционное мышление «идеологов» (авторов конституционных проектов Н. М. Муравьева и П. И. Пестеля, Н. И. Тургенева, С. П. Трубецкого).

Декабристы представляли собой либеральную оппозицию в том смысле, что оппонировали власти, отказавшейся с начала 1820-х гг. от реформаторского курса. Что касается программы этой оппозиции, то она была достаточно эклектична хотя бы потому, что основные программные документы (конституции Пестеля и Муравьева), оппонировали друг другу концептуально, не были окончены и не стали достоянием большинства членов тайных обществ. Кроме того, как представляется, идейной платформой «декабристского большинства» стало ограниченное, толкуемое исключительно в рамках конституции понимание свободы. Многие из представителей «декабристской молодежи», не имевшие опыта длительного членства в тайном обществе, в следственных показаниях упоминали лишь общие разговоры о «введении конституции в России» – конституции, понимаемой предельно абстрактно. Много повредила дворянским интеллектуалам и фетишизация самого понятия конституции, восходящая, несомненно, к традициям XVIII в.

Для конституционалистов XVIII века было характерно весьма расширенное и двойственное толкование этого понятия. Во-первых, под конституцией понималась система любых «писаных» условий, гарантий, исключающая злоупотребления верховной власти. (В этом смысле проекты «верховников» 1730 г. и Н. И. Панина 1762 г. тоже имеют значение конституций.) Во-вторых, под конституцией понималась, собственно, система представительного правления, идущая на смену политическим институтам абсолютизма. Впрочем, можно полагать, как считает Е. В. Анисимов, что и в законодательной деятельности Екатерины II отчетливо выражается конституционная основа, т. е. взятое в совокупности позитивное право. Объективно российское законодательство 60–80-х гг. XVIII в. носило упорядочивающий характер (одно из значений французского constitution – учреждение, составление), способствовало модернизации не только системы управления, но и сословной структуры общества, вносило в нее начала гражданской организации.

Анализ взглядов наиболее либерально ориентированных мыслителей из декабристов, таких как Н. М. Муравьев[156], показывает, что либеральная программа была продуманной и авторитетной, она зреет и детализируется на протяжении всей истории декабристских тайных обществ и представляет в декабризме линию магистральную. И всё же последовательными либералами даже лидеров декабризма назвать нельзя. Фетишизация «конституции» (о конституции на следствии упоминает почти каждый допрашиваемый, наделяя понятие собственным смыслом) с точки зрения их позитивной программы раскрывается лишь как требование ограничения монархии. Лишь немногие, разделяя свободу политическую и свободу гражданскую, предлагали развернутую аргументацию в защиту той и другой и представляли оптимальную последовательность их реализации в России (Н. И. Тургенев).

Уходя от приблизительного толкования декабризма как идейного феномена, попытаемся провести сравнительные параллели и определить, какие из принципов классического либерализма были усвоены декабристами, в каком виде, а какие не востребованы вообще.

Классическая либеральная доктрина, как известно, сложилась и нашла практическое выражение у французских либералов 1810-х гг. (Б. Констан, Ж. де Сталь, П. Ройе-Коллар, Ф. Гизо, Ж.-Д. Ланжюинэ и др.), по своей популярности в 1810-х – начале 1820-х гг. затмивших английских и немецких теоретиков благодаря их деятельности в Палате депутатов, наличию собственных периодических изданий, литературному влиянию[157].

Здесь необходимо уточнение того, насколько вообще декабристам была известна доктрина либерализма. Анализ круга чтения не только идеологов, но и других подготовленных к серьезному чтению членов общества, говорит о достаточно хорошем знакомстве с новейшей политической литературой. В следственных показаниях на вопросный пункт «С какого времени и из каких источников заимствовали вы свободный образ мыслей?» декабристы давали ответы весьма содержательные. Многие прямо называли имена теоретиков либерализма и комментировали произведенное чтением впечатление. Так, М. А. Назимов сообщает о чтении «прав, Монтескю, статистики и политической экономии», а также о том, что «господин полковник Нарышкин, от которого я был принят, давал мне политические увражи Бенжамен Констана, Бентама и записки о необходимости законов фон-Визена, равно как и другие книги, которых авторов не упомню»[158]. Заметим, что ссылка на плохую память – не признак невнимательного чтения, а, возможно, обычная уловка, принятая для того, чтобы не входить в дальнейшие объяснения со следователями.

Специально занявшись определением меры популярности «увражей» Б. Констана, можно насчитать в следственных показаниях более двадцати активных и постоянных членов тайного общества прямые указания на чтение этого автора (не считая тех подследственных, которые, не называя имен, говорят вообще о «либеральных публицистах»). Б. Констан в показаниях о круге чтения упоминается чаще, чем Ш. Монтескье и И. Бентам. Важно заметить по существу подобных признаний, что в них концепт «преступления» минимизирован. Само чтение литературы, даже запрещенной, которую читали многие, не предусматривало наказания российскими законами, в отличие от нарушения присяги, военного заговора, вступления в тайное (с 1822 г. – противозаконное) общество. Называя того или иного автора из числа свободно переводившихся и распространявшихся в России в 1800-х – 1810-х гг., декабристам не было нужды осторожничать. То есть следственные показания об источниках политических взглядов гораздо более объективно отражают политические взгляды декабристов, чем, например, свидетельства об обстоятельствах вступления в тайное общество, отношении к замыслам цареубийства и планам выступления 14 декабря.

«Манюэль занимает многих, а парады почти всех», – с долей иронии пишет А. А. Бестужев П. А. Вяземскому в марте 1823 г.[159] Отвлеченность подобного чтения осуждалась «практиками». На следствии М. Ф. Орлов (до отхода от тайного общества – сторонник решительных действий) называл увлечения товарищей по обществу «метафизическо-политическими бреднями»[160].

Внимательное чтение источников убеждает в том, что избирательное, неполное, искаженное восприятие декабристами идей классического либерализма нельзя объяснить их незнанием, а приходится объяснять сознательными политическими предпочтениями/исключениями.

Рассмотрим более подробно отношение декабристов к различным элементам либеральной доктрины по степени их значимости в декабристских текстах, что далеко не адекватно значимости этих принципов в структуре либерального учения.

1. Отношение к государству, в том числе в контексте предполагаемых преобразований. Б. Констан и В. Гумбольдт как выразители двух национальных моделей либерализма отводили в реформах активную роль обществу. Государство, по мысли В. Гумбольдта, должно заботиться лишь об устранении препятствий для такого развития личности, устанавливая общую безопасность. Прогрессу внешних государственных форм Гумбольдт придает весьма мало значения, однако всякое насилие над правом человека на самореализацию и всякое наступление на его индивидуальную свободу со стороны государства Гумбольдт считает абсолютно вредным, даже если оно осуществляется с самыми благими целями[161]. Государство нужно только для поддержания баланса политических сил в обществе и предотвращения злоупотреблений. Представители классического либерализма – антигосударственники. Б. Констан доводит противопоставление интересов индивидуальности и интересов государства до nec plus ultra в трактате «Об узурпации» (1814), широко известном в России. Декабристы же в значительной своей массе остаются государственниками. Претендуя на замену действующей власти «революционным правительством» («Временное верховное правление» у П. И. Пестеля), многие из них тем самым сохраняют за государством неограниченные возможности. В проекте Н. М. Муравьева предлагается другая модель – федеративного государства, но и она далека от принципов минимализации функций государства, выраженных у Б. Констана.

Четкого представления о будущем государстве у «среднего декабриста» не было, а о структуре и возможностях тайного общества, наоборот, говорилось чрезвычайно много. Многие просто подменяли будущее идеальное устройство моделью тайного общества. Его разветвленная структура, которая поглотит в идеале само «общество», – это и есть идеальное государство в представлении участников Союза благоденствия. Позднее задачи и возможности тайного общества были сужены: оно представлялось лишь инструментом захвата власти.

2. Свобода печати и роль общественного мнения. Этому положению отводилась важная роль в уставе Союза благоденствия. Тайное общество как бы лишь «подготовляет общественное мнение» к предстоящим реформам сверху, инициатива которых передоверяется правительству (до 1821 г.), а затем узурпируется тайным обществом. Но для успеха реформ важны и свобода печати, и свобода слова, поскольку сила «мнения общего» оказывает влияние на власть. М. А. Фонвизин так говорил о целях Союза спасения: «Достижение… конституции, представительства народного, свободы книгопечатания, одним словом, всего того, что составляет сущность правления в Англии и других землях»[162]. В «Манифесте» С. П. Трубецкого «свободное тиснение и поэтому уничтожение цензуры» провозглашается первой из всех свобод[163].

3. Свобода экономической деятельности и собственности. Этот принцип, положенный в основу учения А. Смита и включенный Б. Констаном в ряд основ либеральной доктрины, воспринимался декабристами весьма отстраненно. Далеко не все имели личные убеждения в необходимости отмены крепостного права в России, или же их суждения о «зле крепостничества» основывались на этических и правовых, но не на экономических аргументах. Большинство не имело опыта хозяйствования и мало интересовалось экономической литературой, даже выходящей в России. Материалы биографического справочника декабристов говорят о том, что примерно две трети из них не имели земли и крестьян в личном владении, так как еще не вступили в права наследования. Имения их находились в так называемом «неразделенном владении» с родственниками или числились за родителями. То есть хозяйствовать им самим еще не пришлось, и вопрос о сравнительных достоинствах свободного труда и свободного предпринимательства обсуждался ими в отвлеченной, а не в практической плоскости. Те же, для кого доходы с имения представляли значимую часть необходимого дохода, кто взял в свои руки управление имениями (М. С. Лунин, братья Тургеневы), за некоторыми исключениями не спешили перенести теоретическое отрицание крепостничества на практические отношения с собственными крестьянами. «Смитианство», распространившееся в послевоенные годы, осталось в значительной мере теоретическим увлечением.

4. Свобода ассоциаций. Направления общественной активности, предусмотренные в «Зеленой книге», говорят о весьма небольшом списке форм публичности, которые члены тайного общества считали допустимыми и эффективными: журналистика, благотворительность, образование, воспитание подчиненных и вербовка новых членов общества. Зато формой отрицания принципа свободы ассоциаций можно считать разнообразные проекты «истребления» враждебных тайных обществ, в союзе с правительством или отдельно от него. Этим увлекались многие – от М. Ф. Орлова до Д. И. Завалишина.

5. Свобода получения образования как принцип не отразилась в декабристских проектах. Правда, декабристы – участники Вольного общества учреждения училищ взаимного обучения вели активную практическую деятельность в ланкастерских школах. П. И. Пестель в своем проекте настаивает на государственном контроле за образованием, говорит о ликвидации частных пансионов и пр. Н. М. Муравьев в первом варианте конституции предусматривает жесткий образовательный ценз, «руководствуясь принципами испанской и португальской конституций»[164].

6. Свобода вероисповедания. В «Манифесте» С. П. Трубецкого четвертым пунктом объявляется «свободное отправление богослужения всем верам»[165]. Такие мыслители, как М. С. Лунин или М. Ф. Орлов, захваченные индивидуальным религиозным чувством, рассуждали о близости принципов раннего христианства идеям либерализма. Однако в массе своей декабристы остались равнодушны к религиозной составляющей реформирования общества.

7. Национальное самоопределение. В проектах П. И. Пестеля можно найти противоречивые идеи о переселении евреев из России (правда, с перспективой создания национального еврейского государства на исторической территории), лишении политических преимуществ поляков, в случае если они не поддержат дело «тайного общества», псевдорусские языковые опыты, которые придают политической терминологии «Русской Правды» националистический окрас. Зато идеи федерализма, переведенные в практическую плоскость, питают проект Н. М. Муравьева и отражаются в документах Общества соединенных славян. Но и «славяне», и даже Муравьев в последних редакциях своего проекта не понимают федерализм как право на свободу для национальных меньшинств. У Н. М. Муравьева развернута вполне утилитарная конструкция 14 самоуправляющихся «держав», в основу которой положен не национальный, а территориально-административный принцип, заимствованный из государственного устройства США.

8. Представление о необходимости индивидуальной (личной) свободы. Обоснование нераздельности индивидуальной (гражданской) и политической свободы при подчиненном значении последней приобрело завершенность в публицистических выступлениях Б. Констана. В центре политической философии Констана – интересы отдельной личности, индивидуальности, и это составляет центральную идею либерализма. Преимущество, определенное либеральными институтами для отдельной личности в современных условиях, – это обеспеченное гарантиями преимущество быть представленным в государственных делах, участвовать в них, производя свой выбор[166]. И. Д. Якушкин вспоминал, что в откровенных разговорах многие члены тайного общества стремились порицать не только политические «язвы Отечества», но и «явное неуважение к человеку вообще»[167]. Вместе с тем, несмотря на подобные суждения, индивидуальная свобода не понималась как самостоятельная цель политических реформ.

Некоторое невнимание к этой стержневой идее либерализма, возможно, объясняется имевшимся ощущением громадного культурного разрыва между Россией и Европой. «Противоположность нашего государственного быта, ничтожество наших народных прав, – писал С. Г. Волконский о времени окончания заграничных походов и возвращения русских офицеров на родину, – резко выказались уму и сердцу многих»[168]. Отсюда – выдвижение либеральной программы-минимум: как можно быстрее приблизить «государственный быт» (т. е. политическое устройство) к идеалу, чтобы потом, быть может, в течение десятилетий, Россия двигалась к подлинному «гражданскому быту». Именно поэтому в области политических форм (монархия или республика) различия толкований, столь удивлявшие декабристоведов, не столь важны. Для России речь идет не о реальном уравнении всех в гражданских правах с соответствующими гарантиями, и даже не о реальных выборах «президента республики», а о создании механизма политического представительства, ускоряющего гражданское развитие, социальную унификацию.

Декабристы оказались восприимчивы в основном к политической программе либералов, и то очень избирательно, применительно к российским условиям, готовы были вводить ее элементы. «Гражданская свобода», которая уже в проектах М. М. Сперанского не смешивается с политической (вернее, политическая устанавливается как условие гражданской), ее формы и ее гарантии специально декабристами не обсуждаются.

Исключения в декабризме, конечно, были: не все принимали приоритет конституционных реформ перед социальными. О позиции Н. И. Тургенева, горячего сторонника программы освобождения крестьян раньше установления представительного правления, написано достаточно[169]. А. А. Тучков, бывший член Союза благоденствия, в 1825 г. на совещании в Москве заявил: «Мы говорим о конституции для России, но не видим еще примера фермы для возделывания земли свободными людьми и способа управления оными»[170].

Отмечая нечеткость представлений декабристов о том, установление каких свобод приоритетно для России, в сравнении с классической либеральной доктриной идеального политического устройства легче понять механизм деформации либеральных настроений членов тайных обществ в 1818–1821 гг. (время Союза благоденствия) в настроения политического заговора. Для большинства вышедших на площадь 14 декабря серьезным побудительным мотивом этой акции оказалась перспектива «в один день» решить проблему «конституции», то есть нового государственного устройства, путем давления на правительство или путем его устранения. Эта тактика совершенно противоположна тактике французских либералов, мастеров парламентской борьбы и литературной полемики. Однако она близка тактике участников военных заговоров во Франции 1820–1823 гг., избравших путь радикального политического действия под либеральными лозунгами, но потерпевших поражение. Революционные «клубы» в разных городах Франции, преследуемые правительством, представляли собой радикальное крыло во французском либерализме, но размежевались с парламентской оппозицией[171].

В то же время, выясняя отношение декабристов к политической доктрине французского либерализма, их нельзя выделить из массы образованных, либерально мыслящих дворян, «русских европейцев», «либералистов» (П. А. Вяземский, братья Тургеневы, П. Б. Козловский, десятки других). Поэтому, характеризуя политическую программу декабристов, мы говорим об общей «либералистской» платформе, подобно тому, как во Франции у либералов парламентских и непарламентских (заговорщиков), как и у деятелей испанской «либеральной революции» 1821–1823 гг. была общая политическая база. Другое дело, что приверженность тех и других идеям либерализма могла быть более и менее последовательной. Мы пытаемся показать, что участники российских тайных обществ не были последовательными либералами даже не в силу приверженности тактике революционного (радикального) действия, а по системе воззрений, недостаточно последовательных.

Почти для всех названных «либералистов» этого «тургеневского круга» характерно преклонение перед английской политической системой, обеспечивающей человеку максимальное благосостояние. Английская конституция представлялась Н. И. Тургеневу «шедевром… рассудка человеческого»[172]. Однако вопрос о возможности использования английского опыта при преобразованиях в России почти всегда решался отрицательно. К. Ф. Рылеев в разговоре с П. И. Пестелем заявлял, что английская политическая система устарела: «Английская конституция имеет множество пороков, обольщает только слепую чернь, лордов, купцов…». «Да близоруких англоманов», – подхватил Пестель[173].

В печати, как и в обществе, до 1821 г. широко обсуждался вопрос о сравнительных достоинствах политических систем европейских государств. В российской печати появились тексты почти всех действующих европейских конституций[174], что давало основания для внимательного сравнения и формирования представлений о возможных направлениях переноса в Россию западного политического опыта.

В конечном счете большая часть «либералистов» и декабристов оказались «франкоманами», считая английский опыт исключительным, а Россию – слишком далекой от возможности его усвоения. Политическая жизнь послевоенной Франции, наоборот, была предельно актуализирована. Н. И. Тургенев в 1820 г. пишет очень глубокий политический трактат о сравнении политических систем Англии и Франции, защищая конституционные преимущества Британии, но считая опыт Франции более пригодным для заимствования[175].

П. А. Вяземский, как и Н. И. Тургенев, считал, что политический опыт и текущая политическая жизнь Франции полезнее «в приноровлении» к предстоящим в России преобразованиям, чем идеальный опыт Англии. «Надобно непременно ехать в Париж, – пишет он в 1818 г. А. И. Тургеневу, – теперь метафизическая философия уступила место метаполитической философии, и родимый край – все тот же Париж… Ступайте учиться там, где только начали пахать, и следуйте постепенно за шагами земледельца»[176]. Можно предположить, что трактат Н. И. Тургенева, написанный идеологом и политиком высокого уровня, стремится популяризировать изложение политических систем двух государств с точки зрения представлений об идеальном политическом устройстве в духе классического либерализма. Скорее всего, он был написан для печати, но о мере его распространения в обществе и даже в среде товарищей по конспирации говорить трудно.

В целом представления о действующих политических системах большинства декабристов, недостаточно знакомых с историческими условиями их появления, механизмом их существования, современной политической литературой, оставались довольно схематичными. При этом во время «политбесед» в тайном обществе часто использовался примененный Н. И. Тургеневым прием сравнения существующих систем правления – для заключения об идеальной для России модели государственности и возможных заимствованиях. Так, на встречах в Каменке В. Л. Давыдов, по показаниям В. Н. Лихарева, сравнивал системы европейских государств и США, эмоционально защищая последнюю[177].

Переписка М. Ф. Орлова и П. А. Вяземского 1820 г. открывает безусловный интерес первого к Констану, Бентаму и «прочим писателям сего рода»[178]. Однако над «софизмами Вилеля» (Ж. Виллеля, главы кабинета министров) и «логикой Мануэля» (Ж.-А. Манюэля, либерального депутата и публициста) Орлов одинаково иронизирует, считая, что интерес к политике несет угрозу гонений, без различия оттенков[179]. Он просит Вяземского прислать «журнал» польского сейма 1818 г., однако лишь для того, чтобы получить материал для составляемого им «Протеста против учреждений, дарованных Польше».

Чем индивидуальнее и глубже политические взгляды того или иного из декабристов, тем более они выдаются за грань общих мест раннего либерализма, тем отчетливее личность наблюдателя и налагаемая особенностями восприятия граница между областью «чужого» и «своего». На этих отзывах и суждениях лежит отчетливая «печать национального», печать принадлежности к определенному поколению и культурному горизонту, уровня образования, наличия или отсутствия опыта государственной деятельности. Чем разительнее представлялся контраст между Россией и Европой, тем интенсивнее была работа сознания в направлении конкретизации собственно российских потребностей и путей реформирования страны.

Фиксация смещенного, избирательного восприятия русскими «либералистами» 1810-х гг. (и декабристами в том числе) политических реалий и идей Запада не закрывает того факта, что эта небольшая общественная группа внесла свою посильную лепту в процесс идейного и культурного сближения России и Западной Европы, который после 1825 г. был приостановлен на десятилетия.

С одной стороны, именно либеральные идеи, накладываясь на российскую специфику, подтолкнули выступление 14 декабря. С другой стороны, это был антилиберальный способ приближения к идеализированной свободе. События 14 декабря в Петербурге и выступление Черниговского пехотного полка на юге красноречиво свидетельствует о соединении либеральной идеологии и нелиберальной (революционной) тактики. Это – не знак политической ограниченности декабристов, а исторически обусловленный выбор, подобно тому, как левые либералы во Франции, не допущенные в парламент, занимались организацией революционных клубов и готовили военный переворот по испанскому сценарию. При этом никто из упомянутых теоретиков французского либерализма, властителей дум военной молодежи поколения декабристов, в военных заговорах 1816–1817, 1821–1823 гг. участия не принимал. Но, кстати сказать, и практически все идеологи декабризма, представители старшего поколения участников тайных обществ по разным обстоятельствам и в силу разных причин не участвовали в попытке революционного переворота 14 декабря. На Сенатской площади фактически оказались только молодые «действователи», без идеологов, – и большинство нюансов политических программ и их теоретические источники в тот момент уже не имели большого значения.

Пытаясь определить глубину политических взглядов и отчетливость политических понятий декабристов, мы всё же должны отличать идейных лидеров (идеологов) от массы «рядовых членов» тайных обществ и участников выступления 14 декабря. Многими из последних нюансы либеральной доктрины и детали ее возможного приложения к России попросту «не прочитывались». На наш взгляд, если судить по показаниям на следствии и мемуарам тех, кого правомерно отнести к «рядовым» декабристам, можно заметить, что неопределенный контекст употребления понятий «конституция», «либеральный», нечеткие и слишком краткие объяснения по поводу своих воззрений, – всё это говорит о том, что часто мы имеем дело не с либеральной системой взглядов, а с паралиберализмом, псевдолиберализмом, когда за либерализм принимается и выдается (часто неосознанно) нечто иное.

Так, распространенным является утверждение декабристов на следствии о всеобщей моде на либерализм как причине их собственного интереса к нему. Так, майор Вятского пехотного полка Н. И. Лорер, активный член Северного и Южного обществ, на вопрос следствия «Каким образом революционные мысли возрастали и укоренялись в умах», отвечал: когда наступили «времена смутные, в 1821 и 22 году, тогда всякий молодой человек желал слыть либералом»[180]. Лорер имеет в виду известия о европейских революциях, не называя точных событий. Будучи сторонником активного действия тайного общества «через людей значащих», ближайший помощник Пестеля, Лорер не делает различия между понятиями «либеральный», «вольнодумческий», «революционный»[181]. Он этих тонкостей не различает.

Вместе с тем эта отмечаемая нами неотчетливость и размытость суждений не мешает отнести декабристов к приверженцам либерального переустройства политических и социальных отношений в стране, конституционалистам и реформаторам в самом широком смысле.



Поделиться книгой:

На главную
Назад