Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Железная трава - Владимир Матвеевич Бахметьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Железная трава

ВОСКРЕСЕНЬЕ

Коммунистка, старая подпольная работница, героиня труда — вот кто такая Бармашева.

Аграфене Петровне за сорок, но глаза у нее по-молодому зоркие, с искринкою, походка проворная, пружинистая, речь пылкая и крепкая.

Бармашева — отличный работник среди женщин, мудрый советчик и чуткий товарищ, способный на незаурядные жертвы. В самое последнее время особенно охотно возится она с детьми, устраивая ясли, сады, приюты.

Встретил я Бармашеву на отдыхе в Крыму, в одном из санаториев.

— Сдавать начала!.. — посмеиваясь, жаловалась она. — Бывало, у ткацкого станка по двенадцати часов трубила, хоть бы хны! Ну, а теперь, чуть что, в поясницу вступает… Ребята приказывали подлечиться… Да вот, не знаю, выдержу ли: уж больно скучно тут без дела!.. Опять же вон какой повсеместный разворот в хозяйстве… Каждая пара рук на счету!..

Моря она не терпела.

— Силы в нем много, а толку мало: на манер барыни-баловницы с утра до утра плещется, регочет, а как обуздать — не придумано!..

И вовсе было забавно видеть ее в часы прогулок, когда, нахохлившись, шарила она глазами с отмели по неоглядной водной пустыне.

— Турбины бы, что ли, какие поставить? — раздумчиво говорила она спутникам. — Зря ведь силища-то пропадает, а?

Дворцы Ливадии и Массандры, роскошные, но в ту пору еще пустые, огорчали Бармашеву не менее, чем «безделье» моря.

— Ты понимаешь, — заметила она мне в одно из посещений нами Ливадии, — тут до двухсот комнат… Ведь это же — на целый город детворы!..

Раздражали ее мертвые бесшумные кипарисы, ленивые греки, часами лежавшие в тени своих дворов, табачники, обливающиеся потом, чтобы вырастить ядовитое зелье, и даже роскошные виноградные плантации не возбуждали особого сочувствия Бармашевой.

— Какой это край! — вздыхала она. — Винный да табачный… Все тут вроде как временное…

И она сбежала до срока, не закончив отдыха.

В один из последних вечеров у моря, пряных и черных, как деготь, с оглохшими звездами наверху, с тоскливым перекликом цикад, Бармашева потянула меня к берегу и здесь, усевшись на теплый осколок гранита, не спеша рассказала кое-что о себе.

— Ты попомни это да запиши: может, кому пригодится. Особливо молодежи нашей: пусть знает, какие муки нам в юности-то испытать довелось.

Начала она так:

— Не верь, милый, что человек только раз родится. Который посчастливей, тот и дважды и трижды на свет вылупится, и всякий раз человек тот новыми глазами на мир глядит.

ЮНОСТЬ

Впервые, как все, родилась я у матушки с батюшкой в селе Плющихе, в ста верстах от Москвы, на пятом году после расправы с царем Александром Вторым.

Ну, на место Второго сел тогда Третий, мужикам от того легче не стало, а мой батенька как раз тут землю свою побросал и в батраки подался к купцу, на мельницу.

Росла я, как мышка в норке, на корочке хлеба, и уж вовсе не думала, что когда-нибудь и мои мышьи зубы точить примутся под царем сиденье…

Девяти лет отдана была я в няньки к попу, и тут впервые поколебалось во мне почтение к богу, ко господу, к «господину» всего людского. Поп тот, хозяин мой, был лютый пьяница и охальник, бил свою попадью, прижил на стороне, с просвирней, ребенка и часто, разбушевавшись, крыл черным словом всех великомучеников.

Эх, и хватила же я у того попа горя! Сверстники мои жеребятами при родителях резвятся, а я, как окаянная, вечно в трудах: то белье детское постирай, то с кухаркой на речку съезди, то полы помой да убери скотину.

Сбежала я! Мать сколько-то дней угощала пинками меня и плакала, а потом сжалилась, гнев свой на попа повернула и даже в школу меня пустила. Захлебываясь, твердила тут я аз-буки и уж книжку читать стала… Однако ж недолго ученье мое продолжалось. В конце второй зимы, великим постом, взял меня батька из школы.

— Что тебе, в лавке сидеть али писарем быть? — говорил он. — Садись, девка, с матерью за куделю…

Поплакала я, села за пряжу, а там, чуть приобсохли дороги, отвел меня батенька в подмосковное село, в Семиполье, на поденщину.

Жители тамошние — староверы. Бог у них, как гляжу я теперь, обстоятельный был, крутой да хозяйственный, вовсе не похожий на поповского. У поповского жадность с разгулом уживалась, а тут только знай, что рупь на рупь в рундуки спускай… Оттого и свечки у кивотов Семиполья куда как толще нашенских, а жеребцы во дворе лютее и крепче.

Сразу невзлюбила я хозяев своих. Глаза хоть взять: этакие у всех ясные да умильные, ребячьи какие-то… А на сердце — что у бабы, что у мужика — булыжник. Скажет ежели старший, бородищей тряхнет: «Уходи, господня раба, не нужна ты нам», — баста! Тут уж хоть криком у ворот изойди, не впустят.

Ух, как ненавидела я их, а терпела. В поле, в садах — как каторжная. В будни и в праздники, в погоду и в ненастье — одна честь…

Бегала урывками за село на свалку я, копалась в назёме, собирала медянку, медные всякие обломки, платили тогда за фунт добра этого гривенник… Так что же? Проведал хозяин, всю выручку у меня отобрал. «На нашей, — говорит, — добывала земле…»

Каждое лето, четыре года подряд, выколачивала я в Семиполье по полсотне рублей, и отец за сорок верст приходил ко мне под осень за моим заработком.

Кажется, с тех самых пор научилась я ненавидеть деньги: через деньги, думалось мне, не живу я под родительской кровлей, через деньги стала я с детских лет вьючной скотиной, через деньги и отца своего родного разлюбила.

Помню, как бы даже обрадовалась я, когда не пришел он на пятую осень в Семиполье. Узнала потом, что сорвал на мельнице живот себе, полежал дома с неделю — преставился.

«Царствие, — думаю, — ему небесное, а я больше Семиполью не слуга».

Совсем было решилась уйти домой, да вдруг припожаловала мать моя самолично, сколько-то часов ревела, ласкалась, на нужду нашу жаловалась. И осталась опять я у своих богомольных хозяев на всю зиму.

Вот уж зима была! А к весне еще хуже мне стало… Встанешь, бывало, в три часа ночи — и прямо на свалку: за навозом для пашни. В поле мороз, в небушке звезды сосулями, а тут знай отгребай снега, навоз добывай, кидай наружу к саням. Выроешь этак ему саженей на пять в длину, аршина на два в глубину, и там вот на днище, как в чертовой шахте, буравишь под фонарем лопатой. А на ветер вылезешь, вонь от тебя, и на кого только похожа! Вся-то в навозе, пот льет ручьями, руки в кровавых подтеках.

Ездил со мной у саней паренек Васята — первая и оста́льная любовь моя. Сирота круглая, из себя вовсе невзрачный, а умом был пригож и досуж.

Говорит он мне однажды:

— Хочешь, Груняха, настоящей жизни? Бежим без отказу в Москву…

— А какой в том толк?.. — его я спрашиваю.

— А такой, что тут нам все равно погибель…

— Ладно, бежим!..

Шел мне семнадцатый год, и хотенье добиться настоящей, человеческой жизни, как опара на гуще, вздувало мое сердце.

— Ладно, Васята, бежим!..

НА ФАБРИКЕ

Довелось мне в Москве через того Васяту поступить на фабрику — шить шинели солдатские. Фабрика та возле Курского вокзала, зданье посейчас стоит там.

Проработала я здесь два года. Труд был нелегкий, дешевый, сдельно от шинели получала я всего-навсего пятиалтынный. Была попервоначалу ручной работницей я, позже надзирательница перевела меня на машину.

Все бы отлично, все бы хорошо, да смена моя ночная: от семи вечера до шести утра. Придешь на квартиру утром, голова-то трещит, глаза вон лезут, ноги мозжат, а отдыха тебе нет: снимала я койку на кухне, и днем вечный стоял здесь шум.

Так вот, в чаду каком-то, прожила я два года. И за эти годы восскорбела во мне душа. Людей вокруг много, и каждый такой же, как ты, горюн, а сладу в нас нет: будто свои, а чужие, будто и близкие, а мигни кому надзирательница — бежит человек, как услужливый пес, без оглядки, позабыв чужих и своих.

«Э, нет, — думаю, — нельзя так, сестрицы!»

Да и стала я на всех огрызаться, на начальство лаяться, а начальство у нас лютое: нишкни!

Рассчитали меня, и свались тут я вовсе: разломило меня всю, руки да ноги поскрючило. В больнице потом сказывали: от стали машинок, от пола асфальтового занедужилось мне.

Ходил на повиданье в больницу Васята ко мне, приносил мармеладу, и учуяла тут я, что не сахаром сладок гостинец — любовью горячей. Говорил мне Васята:

— Хожу, Груняшенька, на лесопилку, добываю трудами на двоих… Понимаешь ты это: на двоих!

Понимать-то я понимала, а про себя, дурная, такое думала:

«Люблю, а не скажу, слова не вымолвлю!»

Тревожилась я, что калекой из больницы-то выйду: нужна ли кому такая?

И молчала, дурная, а потом… никто уж никогда слов этих («на двоих») не говорил мне: так и осталась я холостою на всю жизнь…

Да я — ты не думай — не очень печалюсь об этом. Мудрость ткачихе иная положена: береги в основе каждую нитку…

Но об этом — подальше.

КАК В АДУ

Приключилась беда с сердечным моим, с Васяткой. Я — из больницы, а его — в тюрьму. Заточили крепко, а за что — неведомо мне было.

Одно знала — не за разбой, не за воровской поступок.

Долго печалилась я и потому, главное, что была у Васи своя, от меня в секрете, жизнь.

Пыталась от людей распознать, да толку у них настоящего не добилась. «Смутьян, — говорили мне, — за смуту и взяли».

А в чем эта смута, никто толком не знал. Про себя же решила: если Вася за смуту, значит, смута — дело хорошее.

Шел тогда тысяча девятьсот четвертый год, ералашный, злой. Плыли из деревень слухи худые: обижали мужика помещики, изголялись над ним урядники, табунились всюду казачишки да стражники.

И в Москве непогоже было. По заводам — хмурь, на улках студенты кучами ходят. А тут — еще новость: убили у царя самого главного министра… Дворник говорил: политики какие-то убили, а старый жестянщик (во дворе цибарки мастерил), так тот, подвыпивши, такое плел… аж жутко становилось… Порешили, вишь ты, министры Россию японцам продать, а царь хоть будто бы и против, а сделать ничего не может!

И война эта с японцами! Откуда, зачем, кому нужна?..

Многие тогда почуяли: сдвинулось что-то в Россиюшке, перепуталось, а что и к чему — не прощупать!

С утра до ночи ходила я в те поры по городу, работы искала, кажись, все мысли повымерли, одна только и жила: где бы пристроиться?..

Наконец, нанялась на Арбате в трактир я, судомойкой.

Вот уж работка! Начиналась с трех утра, кончалась в одиннадцать ночи, а оплата за эти двадцать часов — десять копеек. А пища какая! Не стали бы и свиньи кушать.

Понравилась я кассиру, устроил меня подавальщицей у прилавка. Теперь не десять выколачивала я, а двадцать, только… не стерпела тут и недели…

Шум, гам, пьяная шваль и каждый, окромя кассира того, норовят обласкать тебя: кто ущипнет, а кто и облапит…

Выручил один завсегдатай, рабочий с завода: был он пьянчужка, а сердцем услужлив, на других, здешних, непохожий.

Отвел он меня на завод, через кума на работу просунул. А завод тот не простой, снаряды выделывал.

Назначили меня в желтое отделение, мелинитом да порохом начиняли там гранатные стаканы.

Я бы тогда в самый ад пошла, только б долой из трактира! А и впрямь в ад попала… С первого утра началась беда. Вижу, снимают у ворот рабочие всю одежонку и идут в нутро, а внутри и бельишко прочь, на плечи — больничный халат, на рожи — маски, к ногам — деревянные колодки…

Кругом часовые!

Впихнулась я в цех, и сразу у меня голова кругом… Воздух тяжелый, станки да колеса, а как заработал мотор, как воскружились шестеренки всякие да поползли отовсюду привода змеями, так я и замлела…

В воздухе ветер, как от тысячи веялок, гвалт, крики, ругань… Стою я дурочкой, о маске забыла и вижу: всё на мне желтым становится, а прядки волос как в кровь опустили… Хотела закричать, да вдруг закашляла, зачихала, поднялась страшная рвота… Пробегал мимо табельщик, увидел — станок вхолостую гуляет, а я подле как чушка на полу валяюсь. Заорал на меня:

— Ишь ты, телячьи нежности! Живо на работу, а не то к чертовой матери!..

Прокопалась я, по указке соседей, кое-как до смены, а наутро в контору:

— Пожалуйте паспорт!..

Улыбнулся конторщик.

— Ну, нет, — говорит, — паспорта тебе не дам… Раньше месяца никого не пускаем…

Я так, я этак. Отослал к директору. Директор вроде бы как удивился, что самовольно к нему, расспросил. Говорит:

— По-нашему положению нельзя отпустить вас… Одно предлагаю: няней ко мне. В фартучке ходить будете, в кокошничке, в туфельках!..

А сам на меня из-под очков зарится.

«Ну, нет, — думаю, — знаю я, как чисто ходят!»

— Спасибо, — отвечаю. — Только уж вы не обессудьте… Отдайте мне паспорт!..

Вдруг, приподнявшись, заорал директор:

— Вон, паршивая! Смеешься?

Пошла я, заплакала. Куда без паспорта? Да и скройся куда, все равно по карточке сыщут, в дезертирах объявишься.

С месяц страдала я в «желтом» отделении, а там — комиссия: постучала, послушала, нашла биение сердца. Перевели в прессовальную, где прессовали гранаты.



Поделиться книгой:

На главную
Назад