Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Избранное - Николай Петрович Майоров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Николай Майоров

Избранное

Мы никогда не прочтём того, что Коля написал бы о войне, о нашей победе. Но он сказал своё честное и точное слово о том, что думали и чувствовали люди его поколения за день, за год до войны. О буре истории, ревевшей за окнами наших студенческих общежитий. И о том, как …были высоки, русоволосы те, кто шагнул навстречу буре. Победа начинается с решимости её добиться, с уверенности в правоте нашего дела. Об этой решимости, об этой правоте — всё, что написал Майоров.

Борис Слуцкий

Его считало своим сверстником поколение 40-х годов. Сегодня он — наш товарищ. А потом будет ровесником наших детей… Ему на долю выпала молодость, которая бесконечна. Мальчишки и девчонки будут вновь и вновь читать его стихи, удивительно мускулистые и молодые, и будут учиться любить этот мир глубоко и беспредельно, ловить сердцем все его боли и радости — как это умел поэт. Николай Майоров будет учить молодых не только стихами, но и своей жизнью — короткой, но ёмкой, удивительно устремлённой к самому святому подвигу на земле — который называется коротко: пал, защищая Родину…

Геннадий Серебряков

Николай Голубев

«Когда б не бой…»

Что главное в этой биографии: поэтический дар или смерть за Родину? Первое можно оценивать, второе — однозначно.

Николай Петрович Майоров ушёл на фронт осенью 1941 года, когда большинство его сокурсников по истфаку МГУ уезжало на археологические раскопки в спокойный Ашхабад. Чемодан со своими стихами Майоров оставил кому-то из московских товарищей — не сохранили. На передовую он прибыл в самом начале 1942-го, а 8 февраля рядовой пулемётной роты, двадцатидвухлетний поэт Николай Майоров был убит у деревни Баранцево Гжатского (Гагаринского) района Смоленской области. Свидетельств о том бое не осталось. Сражение шло за маленькую деревушку, где из жителей оставалась одна старуха.

О стихах Николая Майорова после войны вспомнили не сразу. При жизни поэт почти не печатался, были лишь публикации в университетской многотиражке, да известность в кругу талантливых сверстников. Сергей Наровчатов позже вспоминал: «Мне запомнилось, как он читал стихи на встрече двух литкружков — университетского и гослитиздатовского. Николай представлял МГУ и был как бы центрфорвардом своего коллектива (употребляя футбольную терминологию). Мы — П. Коган, А. Яшин, М. Кульчицкий, Б. Слуцкий и я — знали о Майорове понаслышке, отдельные строки были нам знакомы, но общего впечатления ещё не было. И мы с ревнивой насторожённостью встретили его появление: мол, бахвалятся МГУвцы или впрямь заполучили хорошего поэта?

И вот на середину комнаты вышел угловатый паренёк, обвёл нас деловито-сумрачным взглядом и, как гвоздями, вколотил в тишину три слова: „Что — значит — любить“. А затем на нас обрушился такой безостановочный императив — и грамматический, и душевный, — что мы, вполне привыкшие и к своим собственным императивам, чуть не растерялись».

Описываемое знакомство состоялось, вероятно, до осени 1938 года — когда Майоров, не оставляя учёбы на истфаке, поступил в Литературный институт. До войны было написано и самое известное стихотворение поэта «о людях, что ушли, не долюбив, не докурив последней папиросы». В рукописи было сравнение «и костыли, как знамя, пронесли». При издании первого посмертного сборника в 1962 году костыли пришлось заменить на мужество — тогда Майорова позиционировали прежде всего как «поэта-комсомольца», «поэта-воина», «поэта-фронтовика». Книга вышла стараниями П. Г. Антокольского, В. Н. Болховитинова, В. С. Жукова, И. В. Пташниковой.

Молодой Майоров вольготно перебирал в стихах темы и образы — чего только у него не найдёшь: быт, история, биография, природа, любовь. Читатель может разглядеть, например, десятки женских типажей: институток и уличных кармен, дородных баб и недотрог-горожанок; особняком стоит условный образ возлюбленной поэта — своевольной, влекущей, не понимающей его. Это многообразие не от познания — от трудолюбия: Майоров с детства относился к творчеству как к серьёзному делу (сохранилось его письмо в Госиздат, написанное в тринадцать лет, с просьбой «дать несколько хороших тем»). Словно художник, набивающий руку, он делает десятки эскизов — с разных ракурсов, с разным освещением, на разной натуре и без неё.

Жизненного опыта и впечатлений начинающему поэту, конечно, не хватало. Что видел Майоров? В детстве — деревню Павликово, где жил до десяти лет (Гусь-Хрустальный район Владимирской области). Отец-плотник, мама, четверо братьев. Когда один из них поступил в Ивановский текстильный институт — вся семья перебралась в город, где «прямо в небо свои рога метят фабричные трубы». Переезжали со своей избой. Иваново 1930-х, как и стихи Николая Майорова, было разномастным, растущим — контуры будущих зданий-великанов только начинали проглядывать, деревенские улочки лучами расходились от центра. Потому вполне соответствуют действительности юношеские стихи Майорова, где сюжет разворачивается от трамвайной остановки до калитки деревянного дома. У молодого поэта нет противопоставления индустриального и крестьянского — мир один, он весь «произрастает / Из первозданной матери — воды». В будущем не появляется контраста между столицей и провинцией; а промежуточный (ставший постоянным в творчестве) образ железнодорожного вокзала символизирует не начало новой жизни, а горестное расставание, мучительный сердечный выбор.

…Сохранился снимок, на котором Майоров вместе со своими ближайшими школьными друзьями Николаем Шеберстовым и Константином Титовым. Первый впоследствии — успешный московский художник; второй, окончив Щукинское училище, стал ведущим актёром русского театра в Риге. Он и прислал сейчас эту фотокарточку.


Николай Майоров (в центре) с друзьями Н. Шеберстовым и К. Титовым

Предвоенное поколение — первое по-настоящему советское, рождённое в новой стране; оно многое обещало, искренне верило в себя. Поэт говорит в стихах от имени своих ровесников — студентов предвоенной Москвы. При этом у Майорова нет нарочитого пафоса, героизации. Его «мы» — это изначально он и она. Уже потом — лирическое единение близких друзей — романтиков, которые и «пиво пьют за мраморным столом», и «все уставы знают наизусть», и «даже смерти выше».

В 1940-м появляется противопоставление «мы» / «они» — но у молодого поэта это опять же получается не плакатно, а скорее с удивлением, с непониманием: как европейцы могли так просто отдать фашистам свои столицы?

…Сегодня исследователям доступны единичные майоровские рукописи, о двух поэмах известно лишь по коротким фрагментам. Многое потерялось во время войны, что-то неожиданно находилось и бесследно растворялось в последующие десятилетия — оставаясь лишь в перепечатках. Рукописи, как известно, живут своей жизнью.

Эта книга объединяет стихотворения из трёх посмертных сборников, материалы из личных и государственных архивов, строки, которые в послевоенные десятилетия по памяти воспроизводили друзья поэта. Представлены и ранние, ещё школьные, ивановские, стихотворения. Поэтический почерк в них часто неровный, но, тем не менее, эти безусые строчки имеют не только мемориальную ценность — в них запечатлён калейдоскоп литературных увлечений Майорова (не типичный для поколения): Северянин, Блок, Бунин, Есенин, Хлебников, Пастернак. Кроме стихов, публикуются армейские письма Николая Майорова к сокурснице Ирине Пташниковой и её воспоминания о поэте (точные и объективные, при этом деликатно нежные).

Долгое время оставалось неизвестным место захоронения Николая Майорова. Его удалось определить уже в 2010-е. Огромный мемориал в селе Карманово на Смоленщине объединяет десятки братских могил, тысячи имён. Над ними высится скульптура воина в развевающейся плащ-палатке, к губам прижата полковая труба. Поражающая иллюстрация к майоровским строкам:

Нам не дано спокойно сгнить в могиле — лежим навытяжку и, приоткрыв гробы, мы слышим гром предутренней пальбы, призыв охрипшей полковой трубы с больших дорог, которыми ходили. <…> …И пусть не думают, что мёртвые не слышат, когда о них потомки говорят.

Л. Юдин. В деревне

Стихотворения

«Мы любили жизнь, но больше жизни любили вас…»

Надпись на братской могиле в селе Карманово, где похоронен Н. Майоров

«Я не знаю, у какой заставы…»

Я не знаю, у какой заставы Вдруг умолкну в завтрашнем бою, Не коснувшись опоздавшей славы, Для которой песни я пою. Ширь России, дали Украины, Умирая, вспомню… и опять — Женщину, которую у тына Так и не посмел поцеловать.

1940

Тебе

Тебе, конечно, вспомнится несмелый и мешковатый юноша, когда ты надорвёшь конверт армейский белый с «осьмушкой» похоронного листа… Он был хороший парень и товарищ, такой наивный, с родинкой у рта. Но в нём тебе не нравилась    одна лишь для женщины обидная черта: он был поэт, хотя и малой силы, но был, любил и за строкой спешил. И как бы ты ни жгла    и ни любила, — так, как стихи, тебя он не любил. И в самый крайний миг перед атакой, самим собою жертвуя, любя, он за четыре строчки Пастернака в полубреду, но мог отдать тебя! Земля не обернётся мавзолеем… Прости ему: бывают чудаки, которые умрут, не пожалея, за правоту прихлынувшей строки.

1940–1941

Творчество

Есть жажда творчества, Уменье созидать, На камень камень класть, Вести леса строений. Не спать ночей, по суткам голодать, Вставать до звёзд и падать на колени. Остаться нищим и глухим навек, Идти с собой, с своей эпохой вровень И воду пить из тех целебных рек, К которым прикоснулся сам Бетховен. Брать в руки гипс, склоняться на подрамник, Весь мир вместить в дыхание одно, Одним мазком весь этот лес и камни Живыми положить на полотно. Не дописав, Оставить кисти сыну, Так передать цвета своей земли, Чтоб век спустя всё так же мяли глину И лучшего придумать не смогли.[1]

1940

На реке

Плыву вслепую. Многое не вижу, А где-то есть конец всему и дно. Плыву один. Всё ощутимей, ближе Земля и небо, слитые в одно. И только слышно, там, за поворотом Торчащих свай, за криками людей, Склонясь к воде с мостков дощатых, кто-то Сухой ладонью гладит по воде. И от запруд повадкой лебединой Пройдёт волна, и слышно, как тогда Обрушится серебряной лавиной На камни пожелтевшая вода. И хорошо, что берег так далёко. Когда взгляну в ту сторону, едва Его я вижу. Осторожно, боком Туда проходит стаями плотва. А зыбь воды приятна и легка мне… Плотва проходит рукавом реки И, обойдя сухой камыш и камни, Идёт за мост, где курят рыбаки. Я оглянусь, увижу только тело Таким, как есть, прозрачным, наяву, — То самое, которое хотело Касаться женщин, падать на траву, Тонуть в воде, лежать в песке у мола… Но знаю я — настанет день, когда Мне в первый раз покажется тяжёлой Доныне невесомая вода.[2]

1939

Детство

Я был влюблённым в лес и в воду, В простую радость, в игры на дворе. Курил табак. Крал тайно из комода Отцовский карабин, хранимый в кобуре. Друзья мои, — владельцы птичьих клеток, Невинных снов, диковинных гвоздей, — В часы нужды курили листья с веток, Дрались у игрищ, крали голубей. На всё был спрос, к любой покупке повод. Превыше всех коллекций старины Ценились карабин и книжка «Овод», Для них, казалось, не было цены. Мир был предельно прост и ясен. И за пригоршню пятаков Мы покупали мыслимое счастье, Закованное в тяжести подков.[3]

1937


Д. Цуп. Иваново после дождя

Апрель

Ту улицу Московской называли. Она была, пожалуй, не пряма, Но как-то по-особому стояли Её простые, крепкие дома, И был там дом с узорчатым карнизом. Купалась в стёклах окон бирюза. Он был насквозь распахнут и пронизан Лучами солнца, бьющими в глаза. По вечерам — тягуче, неумело Из-под шершавой выгнутой руки Шарманка что-то жалостное пела — И женщины бросали пятаки. Так детство шло. А рядом, на базаре, Народ кричал. И фокусник слепой Проглатывал ножи за раз по паре. Вокруг — зеваки грудились толпой. Весна плыла по вздыбившимся лужам. Последний снег — темнее всяких саж — Вдруг показался лишним и ненужным И портившим весь уличный пейзаж. Его сгребли. И дворники, в холстовых Передниках, его свезли туда, Где третий день неистово, со стоном Ломала льдины полая вода.[4]

1937

На родине

Там не ждут меня сегодня и не помнят. Пьют чаи. Стареют. Свято чтут Тесноту пропахших пылью комнат, Где мои ровесники растут, Где, почти плечом дверей касаясь, Рослые заходят мужики И на стол клеёнчатый бросают Красные, в прожилках, кулаки. В дымных, словно баня, плошках Мать им щи с наваром подаёт. Мухи бьют с налёта об окошко. Кочет песни ранние поёт. Только в полдень отлетевшим залпом, Клочьями оборванного сна, Будто снег на голову, внезапно Падает на окна тишина. Пахнут руки лёгкою ромашкой. Спишь в траве и слышишь: от руки Выползают стайкой на рубашку С крохотными лапками жуки. Мир встаёт такой неторопливый, Весь в цветах, глубокий, как вода. Даже слышно вечером, как в нивы Первая срывается звезда. Людям не приснится душный город, Крик базара, ржанье лошадей, Ровное теченье разговора… Люди спят. Распахнут резко ворот. Мерное дыхание грудей. Спят они, раскинув руки-плети, Как колосья без зерна, легки. Густо лиловеют на рассвете Вскинутые кверху кадыки. Видят сны до самого рассвета И по снам гадают — Так верней — Много ль предстоящим летом Благодатных выпадет дождей? Я запомнил жёлтый подоконник, Рад тому, что видеть привелось, Как старик, изверившись в иконе, Полщепотки соли на ладони Медленно и бережно пронёс. Будет дождь: роняют птицы перья Из пустой, далёкой синевы. Он войдёт в косые ваши двери Запахом немолкнущей травы, Полноводьем, отдыхом в работе, С каждым часом громче и свежей. Вы его узнаете в полёте Небо отвергающих стрижей, В бликах молний и в гуденье стёкол, В цвете неба, в сухости ракит, Даже в том, как торопливо сокол Мимо ваших окон пролетит.

1938

Солнце

Ходят, стонут половицы. И опять от косяка Тянет мне испить водицы Чья-то белая рука. Я стучал в окно, не чая, Что оттуда,    полоня, В белом теле отсвечая, Хлынет солнце на меня.

1936

Август

Ты для меня и музыка, и сон, Последний снег, осенняя прохлада, И всплеск последний града, И ночь, что подступает под балкон Великолепьем августовским сада. Я весь в тебе. Давай поговорим, Пока мы здесь вдвоём, неотделимы. Как дышим мы дыханием одним И не живём, а медленно горим И даже уловляем запах дыма. Так навсегда меж нами повелось: Считать обидой лёгкое участье, Над чувствами не ставить выше власти, С ума сходить от бронзовых волос И шёпотом рассказывать о счастье. Будь для меня постылою простудой, Будь горною тропою до небес. Я не спрошу, — зачем ты и откуда? Будь для меня одним великим чудом Из тех семи прославленных чудес! Будь для меня и небом и землёй, Пошли на смерть, корми тяжёлым хлебом! Я всем плачу тебе: собой, Словами лучшими и славой ветровой, За эти руки, пахнущие небом![5]

1940

«Я был её. Она ещё всё помнит…»

Я был её. Она ещё всё помнит И скрип двери, и поворот ключа, Как на руках носил её вдоль комнат, Стихи про что-то злое бормоча. Как ни хитри, Она ещё не смела Забыть тот шёпот, Неземную блажь, И как бы зло она ни поглядела, Ты за неё не раз ещё отдашь И сон, и музыку, И книги с полок, И даже верность будущей жены. Она твоя, пока ещё ты молод И нет в твоём уюте тишины.

1940

«Ты мне о том не говори…»

Ты мне о том не говори — Я это слышал, слышал, слышал… Ты лучше встань да отвори Окно, Ты слышишь, как по крышам Ползут лавинами дожди…

1937

Зов жизни

Был долог бабий блуд на сеновале. Пока чернело небо без стрижей, — ворочались, потели, целовали в тупые переносицы мужей. А мужики лежали как пласты, — дневная ноша плечи им растёрла. Тяжёлые нательные кресты, как тараканы, выбились на горло. Сквозь крышу шёл густой полынный запах, и прежде чем отдаться вдоволь сну, не торопясь, кузнец в тяжёлых лапах сжимал и тешил глупую жену. Так мнёт горшечник розовую глину, склонясь над ней, как древний ворожей. Так парни тащат за полночь к овину бесстыжих хуторянок от мужей. …Дорога шла вразвалку от села за рожь, в кусты, в душистые осины. Там девка парня статного вела, в глаза глядела, за виски брала и рассказать о звёздах не просила. А ночь кружила их заросшей сечей, глухим оврагом, спутанной травой — в такую ночь нельзя было не лечь им вблизи берёзы старой и кривой. А что услышишь в тишь такую: то ли влага бьёт в суку? То ль тетерева токуют в ночь такую на току?..[6]

Рембрандт

В таверне дым, в кармане ни флорина. Рембрандт ногтями стукает о стол, Любуясь переливами графина, Косым лучом, упавшим на подол Красотки местной. Пиво на исходе. Матросы просят рома, ну, а ром Теперь у бургомистров только в моде, А моряки привыкли пить ведром. Они сидят, нахохлившись, сутулясь, В своём углу и вспоминают вслух Вакханок с амстердамских улиц, Пустых жеманниц, безыскусных шлюх. А старый штурман, отойдя к окошку, Едва держась, как будто невзначай, Красотке, несшей на подносе чай, Жмёт с вожделеньем пухленькую ножку. Глухой маньяк, желающий не меньше, Чем этот штурман, в давке, на лету За полфлорина амстердамских женщин Ловить, как птиц, порхающих в порту, Глядит, трезвея, зло на моряка… Меж тем Рембрандт, взобравшись на подмостки, Двумя-тремя штрихами с маньяка Сухим огрызком делает наброски. Потом идёт. Теперь проспаться где бы? Уснув, как грузчик, видит на заре Матросами заплёванное небо И слышит грусть шарманки во дворе.

1939


Д. Цуп. Интерьер

«Всё к лучшему. Когда прошла гроза…»

Всё к лучшему. Когда прошла гроза, Когда я в сотый раз тебе покаюсь, Мне не страшны ни плечи, ни глаза, Я даже губ твоих не опасаюсь. Начнёшь злословить? Пригрозишь отравой? Про нашу быль расскажешь людям ложь? Иль пронесёшь за мной худую славу И подлецом последним назовёшь? Мне кажется, что не пройдёт и года, Как в сумерки придёшь ко мне опять Зачем-то долго медлить у комода И пепельницей в зеркало бросать. Почто даётся буйство милым людям? Когда пройдёт оно и, наконец, Мы всё поймём и больше бить не будем Ни пепельниц, ни стёкол, ни сердец?

1940

Как я любил

Как я любил, о том расскажут после. Но ведь искусство жить совсем не в том, Чтоб ловко, мать, уметь казаться взрослым И женщину любить с красивым ртом. Всё это было и давно минуло. Любовь коверкала, ломала, жгла И — кончилось. И наша Мариула С бродячими цыганами ушла. Нам песни петь, а ей сквозь снег и слякоть Водить медведя на цепи, навзрыд Кричать в лицо прохожим, но не плакать, Мир и от слёз не вздрогнет, устоит.

Монолог старого актёра

Я представлял Отелло в провинциальном театре, И местные жители, которым было всё в диковинку, Вплоть до жёлтой рампы, сходили с ума    от моей игры. Возможно, это было искренно.    Но мне больше нравился Бюст той женщины, которая    от имени местных театралов Принесла мне на сцену цветы. Я уже тогда знал, что умею нравиться    полным женщинам, И вёл себя вызывающе, а женщины любят грубость. Жизнь всегда опасна, и особенно    для людей с темпераментом. В лучшие годы моей славы, когда меня Уже приглашали в одну столичную труппу, Я влюбился в актрису, которая играла Эмилию, Верную служанку Дездемоны. Из-за неё я отказался от приглашения    в столичную труппу, И шёл, кажется, сотый спектакль, Когда проклятый мавр, оставив Дездемону, Погнался за Эмилией,    и пальцы его крепкой руки Легли на горло неверной жены Яго. Здесь зрители вмешались в пьесу И унесли Эмилию мою… Она жива ещё, Лишь горло чуть помято да Голос хриплый выдаёт её. После этого я не видел больше сцены, И моими новыми зрителями, Правда, не всегда внимательными, Стали мои сотоварищи    по больнице душевнобольных. Да простит мне старик Шекспир, Что я нарушил действие великой Правдивейшей трагедии земли!

1940


Б. Лукин. Улица

Отелло

Пусть люди думают, что я трамвая жду, В конце концов, кому какое дело, Что девушка сидит в шестом ряду И равнодушно слушает «Отелло». От жёлтой рампы люди сатанеют. Кто может девушке напомнить там, Что целый год ищу её, за нею, Как этот мавр, гоняясь по пятам. Когда актёры позабыли роли И — нет игры, осталась лишь душа, Партер затих, закрыл глаза от боли И оставался дальше, не дыша. Как передать то содроганье зала, Когда не вскрикнуть было бы нельзя. Одна она с достоинством зевала, Глазами вверх на занавес скользя. Ей не понять Шекспира и меня! Вот крылья смерть над сценой распростёрла. И, Кассио с дороги устраня, Кровавый мавр берёт жену за горло. Сейчас в железы закуют его, Простится он со славой генерала, А девушка глядела на него И ничего в игре не понимала. Когда ж конец трагедии? Я снова К дверям театра ждать её иду. И там стою до полчаса второго. А люди думают, что я трамвая жду.

1939

«Я лирикой пропах, как табаком…»

Я лирикой пропах, как табаком, и знаю — до последнего дыханья просить её я буду под окном, как нищий просит подаянья. Мне надо б только: сумрак капал, и у рассвета на краю ночь, словно зверь большой,    на лапы бросала голову свою…

1938

Что значит любить

Идти сквозь вьюгу напролом. Ползти ползком. Бежать вслепую. Идти и падать. Бить челом. И всё ж любить её — такую! Забыть про дом и сон, Про то, что Твоим обидам нет числа, Что мимо утренняя почта Чужое счастье пронесла. Забыть последние потери, Вокзальный свет, Её «прости» И кое-как до старой двери, Почти не помня, добрести, Войти, как новых драм зачатье. Нащупать стены, холод плит… Швырнуть пальто на выключатель, Забыв, где вешалка висит. И свет включить. И сдвинуть полог Крамольной тьмы. Потом опять Достать конверты с дальних полок, По строчкам письма разбирать. Искать слова, сверяя числа, Не помнить снов. Хотя б крича, Любой ценой дойти до смысла. Понять и сызнова начать. Не спать ночей, гнать тишину из комнат, Сдвигать столы, последний взять редут, И женщин тех, которые не помнят, Обратно звать и знать, что не придут. Не спать ночей, не досчитаться писем, Не чтить посулов, доводов, похвал И видеть те неснившиеся выси, Которых прежде глаз не достигал, — Найти вещей извечные основы, Вдруг вспомнить жизнь. В лицо узнать её. Прийти к тебе и, не сказав ни слова, Уйти, забыть и возвратиться снова. Моя любовь — могущество моё!

1939

На востоке

Здесь всё пропахло выцветшим и древним, Нагоняло смертную тоску… Тощие монгольские деревни Тесно жались    к красному песку.

1938

Взгляд в древность

Там — гул и мрак, обломки мифа, Но ветер сказку окрылил: Кровавыми руками скифа Хватали зори край земли. Скакали взмыленные кони, Ордой сменялася орда — И в этой бешеной погоне Боялись отставать года. И чудилось — в палящем зное Коней и тел под солнцем медь Не уставали под землёю В века событьями греметь. Менялось всё: язык, эпоха, Колчан, кольчуга и копьё, И степь травой-чертополохом Позарастала до краёв. …Остались тухлые курганы, В которых спят богатыри, Да дней седые караваны В холодных отблесках зари. Ветра шумят в высоких травах, И низко клонится ковыль, Когда про удаль Святослава Ручей журчит степную быль. Выходят витязи в шеломах, Скликая воинов в набег… И долго в княжеских хоромах С дружиной празднует Олег. А в полночь скифские курганы Вздымают в тень седую грудь, Им снится, будто караваны С востока держат дальний путь. Им снятся смелые набеги, Стенанья, смерть, победный рёв, Что где-то рядом печенеги Справляют тризны у костров. …Там гул и мрак, обломки мифа, Простор бескрайний, ковыли… Глухой и мёртвой хваткой скифа Хватали зори край земли.[7]

1938

«Как жил, кого любил, кому руки не подал…»

Как жил, кого любил, кому руки не подал, С кем дружбу вёл и должен был кому — Узнают всё, Раскроют все комоды, Разложат дни твои по одному.

1939



Поделиться книгой:

На главную
Назад