– Не бранись, бабушка! Вот уйду в монахи, тогда и за тебя буду Богу молиться.
– Э, пес, пес! Уж тебе ли быть монахом! – ворчала на него бабушка, – такому-то озорнику, шалаборнику, девушнику!
– Ай, бабушка, бабушка! – со смехом отзывался на бабушкино ворчание «озорник». – Не такие еще, да и то попадали в рай, а в монастырь-то попасть легче… Тогда, бабушка, я за тебя буду молиться, а пока ты за меня молись, чтобы Бог помог мне исправиться.
Только долго не исправлялся «озорник», и бабушка все ворчала и гневалась, хотя, я уверен, втайне за него молилась… И вот настал день, пришел «озорник» к моей бабушке и, весело улыбаясь, объявил ей:
– Вот что, бабушка! Пришел я тебя благодарить за все твои выговоры и благие пожелания. Благослови меня теперь, вместо матери, идти в монастырь – час мой настал, и я желаю порешить с миром. Не забуду я никогда твоей брани и добрых советов и буду, пока жив, за тебя молиться, а ты молись за меня, окаянного грешника!
Надо ли говорить, как таким речам обрадовалась бабушка? Она благословила «озорника», обняла своей старческой рукой, как мать родная…
– А деньги-то у тебя, «озорника», на дорогу есть? – спросила бабушка.
– Ни копейки, бабушка, нет!
Она пошла его провожать за город и, сняв с себя крест, благословила его еще раз, надела свой крест ему на грудь и дала ему на дорогу пятьдесят копеек старыми пятаками. Поклонился «озорник» бабушке до земли уже не с улыбкой, а со слезами, и направил свой путь к Троице-Сергиевой лавре… Потом дошли до бабушки слухи, что Костенков поступил послушником к преподобному Сергию, обратил своей даровитостью и ревностным послушанием на себя внимание лаврского начальства, лет через восемь после своего поступления в обитель был посвящен во иеромонахи и неоднократно сопутствовал митрополиту Филарету в его поездках в Петербург… Потом, как я слышал, он был строителем Давыдовской пустыни. Имя его в монашестве было Герасим.
XVII
Вот об этом-то Герасиме я вспомнил и решил из Воронежа идти к нему в Троице-Сергиеву лавру, а там, подумал я, видно будет, как Господь устроит мое желание…
Отправился я из Воронежа, конечно, пешком на Задонск. Тогда еще не были открыты мощи святителя Тихона. Из Задонска, помолясь Богу и отслужив панихиду в пещерке, я пошел на Москву и оттуда, уже не помню на какой день, во время вечерни пришел в Троице-Сергиеву лавру. Войдя в ограду обители, подошел к книжной лавочке и спросил монаха, как мне найти иеромонаха Герасима.
– Подождите немного здесь, – ответил мне монах, – отец Герасим – служащий. Вот отойдет вечерня, он пойдет тут мимо нас в свою келью – тогда вы и подойдите к нему.
И точно: не прошло и получаса, стал народ выходить из храма, вскоре вышел и отец Герасим: роста великого, с прекрасными, длинными и волнистыми волосами, с небольшой бородой и необыкновенно величественной, прекрасной наружностью.
На него мне указал лавочный монах и сказал:
– Вот он – иди к нему под благословение!
Я подошел и, поклонившись до земли, принял его благословение.
– Ты откуда, мальчик? – спросил меня отец Герасим.
– Из города Балашова, – отвечал я, – внук известной вам бабушки Василисы Семеновны. Она вам кланяется и просит ваших святых молитв.
Бабушка моя еще тогда была жива… Радостной улыбкой осветилось лицо отца Герасима, и с любовью он переспросил:
– Так ты ее внук? Сын Афанасия Родионовича?… Давно ль ты здесь?… Идем же со мной в мою келью!
С какой теплой радостью обнял меня и вновь благословил отец Герасим, когда мы вошли с ним в его келью. На столе уже был приготовлен чай, и за чаем он прямо засыпал меня вопросами: о бабушке, о родителях, о всем нашем житье-бытье… Любовь и добрая память о прошлом чувствовались в этих расспросах – я едва успевал отвечать на них отцу Герасиму…
– С кем же ты сюда приехал? – спросил батюшка.
Пришлось тут рассказать ему все о моем тайном побеге из родительского дома и о моем стремлении поступить в монастырь.
– В какой же ты монастырь желал бы поступить? – спросил меня отец Герасим.
– Да вот, – ответил ему я, – хотя бы к вам, в келейники.
– И с радостью я бы тебя оставил у себя, – сказал мне он, – но, видишь, друг, – выйдет твоему паспорту срок, тебе необходимо будет вернуться домой к родителям, а за год, что ты пробудешь у меня в многолюдной лавре, ты ничему не будешь в состоянии не только научиться, но даже увидеть как следует иноческую жизнь. Мой тебе совет: поживи здесь недельку-другую и отправляйся в Оптину пустынь, в скит, к отцу Макарию – поживешь в Оптиной год и увидишь истинных монахов-подвижников; а в твои лета здесь оставаться тебе будет не на пользу.
– А далеко ли эта Пустынь?
– Да верст двести с небольшим: от Калуги до Козельска и Оптиной верст около семидесяти… Вот там есть истинные подвижники монашеской жизни и старчество, а здесь, Фединька, бойкое место – слишком людно, в твои лета, без опыта монашеской жизни, говорю тебе, любя и из благодарности к твоей бабушке и родителям, здесь жить тебе будет не в пользу. В Оптиной все узнаешь, все поймешь: великий старец иеромонах Макарий и великие там подвижники.
Два дня прожил я у отца Герасима в Троице-Сергиевой лавре и, нежно, с любовью простившись с ним и получив его благословение, отправился обратно в Москву, а из Москвы – на Калугу и в Оптину.
XVIII
Был жаркий, ясный летний день, когда я, отмахав семьдесят верст от Калуги до Козельска, подходил к Оптиной. Солнце уже склонялось к закату, жара спадала… Я сильно устал – и то сказать: семьдесят верст пройти за один день – не шутка, впору и большому пешеходу постарше; не дойдя до перевоза через реку Жиздру[6], быстро несущую свои воды под самой Оптиной, я свернул около небольшого озера налево, в лесок. Мне захотелось есть. Я снял с плеч свой кожаный мешок, вынул оттуда хлеб, яички, соль… и в эту минуту вдруг вспомнил о матери, о родительском доме, о скорби, какую я причинил своим побегом матери, представил себе ее горе, безутешные слезы… и стало мне до боли жалко мать свою родную. Пал я на колени и горько-горько заплакал.
Жарко я молился тут Богу и Пречистой, моля Их избавить мою родимую от ее сердечной муки, внушить ей и всем близким надежду на мое благополучное возвращение… После молитвы я немножко успокоился и сел закусывать, а закусивши, опять заскорбел: куда я пришел? – Нет у меня здесь никого – не только близких, но даже и знакомых… Говорил мне, правда, отец Герасим, что в скиту есть два инока из Саратова – Никита и сын его Родион, но ведь они, с горечью думалось мне, люди мне совсем незнакомые… Что-то ждет меня в этом чужом для меня месте?… Между тем солнце уже закатывалось: надо было решаться, и я со скорбью в сердце пошел к парому. Паром стоял под другим берегом на Оптинской стороне. У парома суетился перевозчик – старичок лет шестидесяти…
– Дедушка! – стал кричать я ему, – перевези меня на тот бок!
И он мне ответил протяжно, по-стариковски:
– Сей-час, род-но-ой! – и подтянул паром к моему берегу. Тихонько передвигал он старческими своими руками канат, и когда мы были уже на середине реки, вдруг зазвонили в Оптиной во все колокола. Шла всенощная, это был второй звон. Мой старичок-перевозчик осенил себя крестным знамением и, поглядев на меня пристально, сказал:
– Вот еще какого перевожу: в первый раз и со звоном!.. Да ты, мальчик, откудова?…
– Из Саратовской губернии!
– Из Саратовской? Эва, откуда! Издалека ж ты пришел. Что ж, есть у тебя тут родные, что ль?
– Нету, дедушка, нет никого.
– Да к кому ж ты идешь?
– Да старец тут у вас есть какой-то, отец Макарий!
– Есть, брат, есть – он в скиту живет – в скит ступай, там его и найдешь.
Переехал я через Жиздру и прямо пошел в церковь, где шла служба. Это был храм, как я потом узнал, во имя Введения во храм Пресвятой Богородицы. В церковь нельзя было пробраться – столько набралось народу, и я встал у двери направо… Ноги мои от усталости и от дорожной пыли, что набилась в обувь, горели, как в огне. Простоял я с полчаса, больше не мог уж и терпеть, и, выйдя из храма, сел на ступеньки паперти, разулся и стал из портянок выколачивать пыль… Ко мне подошел престарелый инок с седой бородой и спросил:
– Ты это, брат, откудова?
Я ответил. Он не удовлетворился моим ответом и продолжал:
– Эва, откуда! Далеко!.. А ныне-то откуда пришел?
– Из Калуги.
– Что ж, родственники у тебя, что ль, здесь есть?…
– Нет, батюшка, ровно никого – ни родственников, ни знакомых…
И с этими словами я заплакал… Старичок-монах с любовью и необыкновенно теплым участием опять обратился ко мне с вопросом:
– Что, аль к нам в обитель послужить пришел?
– Да, батюшка, – ответил я, – желаю быть монахом… Где, скажите мне, найти тут старца отца Макария – я про него слыхал в Сергиевой лавре?
– О, любезный мой! Так иди ж к нему скорее, а то кабы в скиту не заперли ворота.
И добрый старец проводил меня до самого скита и, прощаясь со мной у калитки, ласково сказал мне:
– Ну, теперь иди с Богом! Мне ведь все странники родные: я сам, брат, по-твоему, много прошел… Ну, ступай, иди с Богом. Мир тебе!
XIX
В те времена, когда со мной совершились эти события моей жизни, скитский лес был куда гуще и величественнее, чем теперь, и в вечном полусумраке его святой тайны Божьего девственного создания, догорающий день быстро сменялся мраком ночи, и ночная тень ложилась плотнее и гуще, чем на просторе обширного Оптинского монастырского двора. Дивно красив был в это время скитский лес, когда в благоговейном трепете подходил я со своим путеводителем к святым воротам, скрывавшим за собой, казалось мне, истинных небожителей, временно и только для назидания людям сошедших с горнего неба на грешную землю… Вспомнил я по дороге, что отец Герасим, прощаясь со мной в Сергиевой лавре, сказал:
– А ты постарайся найти, как придешь в Оптину, в скиту двух рясофорных монахов, отца с сыном – они ваши, саратовские. Зовут отца Никитой, а сына Родионом: они, наверное, тебе будут ближе других.
И вот, идя дорожкой по лесу в скит, я и думал: ах, если бы мне найти своих земляков – все бы было лучше…
Когда ушел мой старец-путеводитель, еще не входя в святые ворота, я бросился на колени перед изображениями святых отцов на стенах святого входа и слезно им помолился, чтобы они меня приняли в скитскую братию, и затем трепетно переступил порог скита, осенив себя крестным знамением… Меня сразу обдал густой, чудный запах резеды и всей благовонной роскоши скитских цветов на заре догоревшего знойного летнего дня… Прямо передо мною, пересекая мне дорогу, смотрю, идут два инока… В скитском храме зазвонили во все колокола…
Я поклонился инокам в землю…
– Откуда, брат?
Я назвал свою родину. Иноки переглянулись между собой…
– Не знаете ли, – спросил я, – где мне здесь найти двух монахов, отца с сыном из Саратовской губернии, по фамилии, кажется, Пономаревых?
– А что ж, они родственники тебе, что ли?
– Нет, – говорю, – не родственники, а как у меня здесь никого нет, то я и ищу хоть земляков.
– Ну, и слава Богу говори: твои земляки с тобой-то и разговаривают – я отец, а это – мой сын…
При этом они мне дали братское целование. Это были Никита и Родион Пономаревы, в монашестве Нифонт и Илларион. Сильно обрадовался я этой встрече, в которой не мог, конечно, не усмотреть промыслительного о мне, грешном, Божьего смотрения. Скит мне сразу сделался родным.
– А где мне увидать старца Макария? – спросил я земляков.
– Пойдем в церковь, – предложил отец Илларион, – он там, и я тебя подведу к нему под благословение.
Батюшку Макария мы действительно застали на молитве в церкви. Шло бдение.
Доложили ему обо мне:
– Какой-то странник, батюшка, вас спрашивает. Желает вас видеть и сказывает, что он наш с отцом земляк, – доложил старцу отец Илларион.
Надо сказать, что Пономаревым я при встрече не успел ничего другого объяснить, кроме того, что я ихний земляк: ни имени моего, ни фамилии они не знали, да и во всей Оптиной меня никто знать не мог.
– Где он? – спросил старец.
– Стоит у церкви.
– Приведи его ко мне.
…Отец Илларион ввел меня в церковь и подвел к старцу. С замирающим от волнения сердцем я упал ему в ноги, а когда встал, старец, благословляя меня, сказал:
– Э, да это, знать, Федор!.. Дивное прозрение…
– Откуда ты сегодня пришел?
– Прямо из Калуги, – ответил я, вне себя от изумленной радости, представ перед дивным старцем.
– Так веди ж его скорей в трапезу, – сказал батюшка отцу Иллариону, – да скажи повару, чтобы он хорошенько, чем Бог послал, его накормил… Да, ты уж после ужина-то не ходи ко бдению, – обратился ко мне старец, – ложись спать, а то ты устал, голодный!
Правду сказать, и голоден я был, да и было мне с чего устать, пройдя за день более шестидесяти верст.
В трапезе меня накормили досыта. Смотрю, отец Илларион тащит мне подушку…
– Это мне к чему ж? Я еще хочу пойти ко бдению, – сказал я отцу Иллариону.
– Старец не благословил, а велел спать ложиться, – возразил отец Илларион.
Пришлось умерить свое усердие. Ложась спать, я попросил отца Иллариона побудить меня к обедне и… заснул сном крепчайшим. Это была первая моя ночь в Оптинском скиту. Ни снов, ни видений: как лег, так и заснул беспробудно до следующего утра.
XX
Высоко стояло солнышко на небе, когда поутру тот же инок пришел в трапезную и разбудил меня. Был уже восьмой час утра.
– Ну, земляк, – сказал он мне, – батюшка отец Макарий прислал за тобой, чтобы шел к нему в келью чай пить.
– А как же обедня-то?
– Обедня? Обедня-то уж отошла, и батюшка за тобой послал, придя от обедни. Я у батюшки келейником, и будить тебя к обедне он меня не благословил. Не скорби о том, что проспал обедню – это так старцу было угодно, и послушание паче поста и молитвы. Вот завтра, живы будем и Господу будет угодно, разбудят тебя в два часа, тогда вставай, только не ленись!
При этих словах мы подошли к келье старца, отец Илларион мне сказал:
– А как взойдешь к старцу, будь посмелей и говори ему все откровенно, как отцу, да взойдя помолись и потом поклонись старцу до земли – такое у нас чиноположение.
А я не только готов был кланяться, но и ноги целовать старцу и землю, на которой следы стоп были его…
Когда мы взошли в прихожую старцевой кельи, батюшка отец Макарий сидел в белом холщовом балахончике с четками в руках. Встретил меня старец весьма ласково. Я поклонился земным поклоном, и он, благословив меня, с ангельской улыбкой сказал мне:
– Что, брат Федор, проспал? Выспался?
– Простите, батюшка, проспал.
– Что ж, приятный сон был у тебя?