15 Он шел по склону военным шагом, Все плечо выдвигая вперед; Он шел, высматривая по оврагам, Где какой олений народ — И в голубые струны усов Ловко цедил… изюбревый зов. 16 Милый! Умница! Он был охотник: Он применял, как мы, «манок». Рогатые дурни в десятках и сотнях Летели скрестить клинок о клинок, А он, подвывая с картавостью слабой, Целился пятизарядной лапой. 17 Как ему, бедному, было тяжко! Как он, должно быть, страдал, рыча: Иметь. Во рту. Призыв. Рогача — И не иметь в клыках его ляжки. Пожалуй, издавши изюбревый зык, Он первое время хватал свой язык. 18 Так, вероятно, китайский монах, Косу свою лаская, как девичью, Стонет… Но гольд вынимает манок. Теперь он суровей, чем давеча, Гольд выдувает возглас оленя, Тигр глянул — и нет умиленья. 19 С минуту насквозь прожигали меня Два золотых огня… Но вскинул винтовку товарищ Игорь, Вот уже мушка села под глаз, Ахнуло эхо! — секунда — и тигр Нехотя повалился в грязь. 20 Но миг — и он снова пред нами, как миф, Раскатом нас огромив, И вслед за октавой глубокой, как Гендель, Харкнув на нас горячо. Он ушел в туман. Величавой легендой. С красной лентой. Через плечо. 1932
Петр Семынин
Гроза
В начале тополь кинулся к окну, Прося пустить его, как деда, в кухню, Когда, в три неба молнию загнув, Косматый гром над самым домом ухнул. Потом и небо, и земля, и день, И все, что мчалось мглы и воя комом, Вдруг захлебнулось в яростной воде, Ударившей из медных трещин грома. И только старый тополь за окном, Один, как Ной, оставшись во вселенной, Едва прикрыт бобыльим зипуном, Просился в кухню, кланяясь смятенно. Оттуда пахло хлебной тишиной, И небоглазый — лет пяти — мальчонка, Бесштанный, перепачканный золой, На подоконнике сидел тихонько. Он улыбался смутно, как во сне. Потом привстал и тоненькой рукою Отдернул вниз задвижку на окне И распахнул его навстречу вою. Вот это было весело, когда Совсем-совсем озябший старый тополь Ввалился в кухню, испугав кота, И — весь в дожде — залопотал, захлопал. Но мальчика, промокшего до пят, Уже в постель тащила мать, ругая. А буря здесь, что хлещет невпопад, Над кухней грохотала, не смолкая. 1946
Николай Сидоренко
Белым-бело
Твержу задание свое: На карте есть деревня Эн, И нужно отыскать ее, Не угодить ни в смерть, ни в плен… Закат пургою замело — И тьма, и ни звезды взамен! Белым-бело, белым-бело… Все снег да снег, все снег да снег. Захлебываюсь, но иду. Я шел бы даже и в бреду — И целый час, и день, и век, Назло пурге, себе назло, — Так скроен русский человек. Белым-бело, белым-бело… Прошел заставу вражью я, И кто-то громко закричал, И в ногу мне свинец попал, И ногу мне насквозь прожгло. Спасла пурга-ворожея. Идти мне, братцы, тяжело. Белым-бело, белым-бело… Мороз и ветер. Я продрог. По горло снег, все снег да снег! Нет сил моих и нет дорог — Кружусь, наверно, целый век. Ползти мне, братцы, тяжело, Не вижу неба и земли. Ворчат орудия вдали. Белым-бело, белым-бело… Хочу, чтоб знал мой генерал, Что не попал солдат впросак, Что я не умер просто так — Что много раз я умирал, Что много раз я воскресал, Что я искал, искал, искал, Что вправду было тяжело… Белым-бело, белым-бело… 1945
Вадим Сикорский
«Как я люблю людей родной России!..»
Как я люблю людей родной России! Они тверды. Их вспять не повернешь! Они своею кровью оросили Те нивы, где сегодня всходит рожь. Их не согнули никакие беды. И славить вечно вся земля должна Простых людей, которым за победы Я б звезды перелил на ордена. 1945
Константин Симонов
«Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…»
А. Суркову
Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины, Как шли бесконечные злые дожди, Как кринки несли нам усталые женщины, Прижав, как детей, от дождя их к груди. Как слезы они вытирали украдкою, Как вслед нам шептали: «Господь вас спаси!» И снова себя называли солдатками, Как встарь повелось на великой Руси… Слезами измеренный чаще, чем верстами, Шел тракт, на пригорках скрываясь из глаз: Деревни, деревни, деревни с погостами, Как будто на них вся Россия сошлась. Как будто за каждою русской околицей, Крестом своих рук ограждая живых, Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся За в бога не верящих внуков своих. Ты знаешь, наверное, все-таки родина — Не дом городской, где я празднично жил, А эти поселки, что дедами пройдены, С простыми крестами их русских могил. Не знаю, как ты, а меня с деревенскою Дорожной тоской от села до села, Со вдовьей слезою и песнею женскою Впервые война на проселках свела. Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом, По мертвому плачущий девичий крик, Седая старуха в салопчике плисовом, Весь в белом, как на смерть одетый, старик. Ну что им сказать, чем утешить могли мы их? Но, горе поняв своим бабьим чутьем, Ты помнишь, старуха сказала: «Родимые, Покуда идите, мы вас подождем». «Мы вас подождем!» — говорили нам пажити. «Мы вас подождем!» — говорили леса. Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется, Что следом за мной их идут голоса. По русским обычаям, только пожарища На русской земле раскидав позади, На наших глазах умирают товарищи, По-русски рубаху рванув на груди. Нас пули с тобою пока еще милуют. Но, трижды поверив, что жизнь уже вся, Я все-таки горд был за самую милую, За русскую землю, где я родился. За то, что на ней умереть мне завещано, Что русская мать нас на свет родила, Что, в бой провожая нас, русская женщина По-русски три раза меня обняла. 1941
Борис Слуцкий
Баня
Вы не были в районной бане В периферийном городке? Там шайки с профилем кабаньим И плеск, как летом на реке. Там ордена сдают вахтерам, Зато приносят в мыльный зал Рубцы и шрамы — те, которым Я лично больше б доверял. Там двое одноруких спины Один другому бодро трут. Там тело всякого мужчины Отметили война и труд. Там на груди своей широкой Из дальных плаваний матрос Лиловые татуировки В наш сухопутный край занес. Там я, волнуясь и ликуя, Читал, забыв о кипятке: «Мы не оставим мать родную!» — У партизана на руке. Там чувство острого блаженства Переживается в парной. Там слышен визг и хохот женский За деревянною стеной. Там рассуждают о футболе, Там, с поднятою головой, Несет портной свои мозоли, Свои ожоги горновой. Там всяческих удобств — немножко И много всяческой воды. Там не с довольства — а с картошки Иным раздуло животы. Но бедствий и сражений годы Согнуть и сгорбить не смогли Ширококостную породу Сынов моей большой земли. Вы не были в раю районном, Что меж кино и стадионом? В райбане были вы иль нет? Там два рубля любой билет. 1947
Ярослав Смеляков
Земля
Тихо прожил я жизнь человечью, ни бурана, ни шторма не знал, по волнам океана не плавал, в облаках и во сне не летал. Но зато, словно юность вторую, полюбил я в просторном краю эту черную землю сырую, эту милую землю мою. Для нее, ничего не жалея, я лишался покоя и сна, стали руки большие темнее, но зато посветлела она. Чтоб ее не кручинились кручи и глядела она веселей, я возил ее в тачке скрипучей так, как женщины возят детей. Я себя признаю виноватым, но прощенья не требую в том, что ее подымал я лопатой и валил на колени кайлом. Ведь и сам я, от счастья бледнея, зажимая гранату свою, в полный рост поднимался над нею и, простреленный, падал в бою. Ты дала мне вершину и бездну, подарила свою широту. Стал я сильным, как терн, и железным, словно окиси привкус во рту. Даже жесткие эти морщины, что по лбу и по щекам прошли, как отцовские руки у сына — по наследству я взял у земли. Человек с голубыми глазами, не стыжусь и не радуюсь я, что осталась земля под ногтями и под сердцем осталась земля. Ты мне небом и волнами стала, колыбель и последний приют… Видно, значишь ты в жизни немало, если жизнь за тебя отдают. 1945
Сергей Смирнов
В теплушке
Дорога та уже неповторима. Примерно суток около семи Отец да я — мы ехали из Крыма С небритыми военными людьми. В теплушке с нами ехали матросы, Растягивая песню на версту, Про девушку, про пепельные косы, Про гибель кочегара на посту. На станциях мешочники галдели, В вагоны с треском втискивали жен. Ругались. Умоляюще глядели. Но поезд был и так перегружен. Он, отходя, кричал одноголосо И мчался вдаль на всех своих парах, И кто-то падал прямо под колеса, Окоченев на ржавых буферах. Но как-то раз, Когда стояли снова, При свете станционного огня, С пудовыми запасами съестного Уселась тетка около меня. Она неторопливо раскромсала Ковригу хлеба ножиком своим. Она жевала резаное сало И никого не потчевала им. А я сидел и ожидал сначала, Что тетка скажет: мол, Покушай, на! Она ж меня совсем не замечала И продолжала действовать одна. Тогда матрос Рванул ее поклажу За хвост из сыромятного ремня, Немое любопытство будоража, В нутро мешка нырнула пятерня. И мне матрос вручил кусище сала, Ковригу хлеба дал и пробасил: — Держи, сынок, чтоб вошь не так кусала! — И каблуком цигарку погасил. Я по другим дорогам ездил много — Уже заметно тронут сединой, — Но иногда проходит та дорога, Как слышанная песня, предо мной! И кажется, что вновь гремят колеса, Что мчимся мы под пенье непогод. И в правоте товарища матроса Я вижу девятьсот двадцатый год. 1938
Марк Соболь
Академик из Москвы
Над землею небо чистое, путь не близок, не далек, и трусил рысцой небыстрою пожилой гнедой конек. А вокруг поля зеленые, птичий гомон, звон травы… Ехал к нам в село районное академик из Москвы. Захмелев от ветра свежего, тихо радуясь весне, ехал гость в костюме бежевом, в шляпе фетровой, в пенсне. Эй, гнедой, стучи копытами!.. За рекой пойдут сады, где на практике испытаны академика труды. Как в ладонь, сбирает лучики ранним утром каждый лист… Надо ж было, чтоб в попутчики попросился гармонист. Молча гостя поприветствовал, сел в телегу, хмурит бровь… Ах, какое это бедствие — без взаимности любовь! И гармонь выводит тоненько про разлуку, про беду, да к тому ж еще гармоника с гармонистом не в ладу. Часто пальцы ошибаются, звук срывается шальной… и сидит ученый, мается, как от боли от зубной. А вокруг — поля зеленые, птичий гомон, звон травы… Тронул за руку влюбленного академик из Москвы. Шляпу снял, пригладил волосы, помолчал один момент и сказал суровым голосом: — Разрешите инструмент! Быстро сдернул с переносицы золоченое пенсне. …Ах, какой мотив разносится по округе, по весне, над проселками и селами, по угодьям и садам! Пальцы быстрые, веселые, так и пляшут по ладам. Зреют в поле зерна тучные, вдалеке скрипят воза, и глядят на мир научные, очень добрые глаза. А гармонь выводит ласково свой напев издалека. …Было так: пошли подпасками ребятишки батрака. В кабалу белоголовые уходили неспроста: позади кусты репьевые на погосте у креста. Впереди — года… И вскорости парень в бедах пообвык, больше всех изведал горести и назвался — большевик. И уже поет гармоника голосисто и светло про буденновского конника: «Хлопцы, сабли наголо!» И опять услышать хочется на привалах у дорог тихий голос пулеметчицы, украинский говорок. Дым над степью, речку синюю — все запомнила она — дорогой профессор химии, академика жена. Как живой, остался в памяти комиссар Иван Быстров, научивший первой грамоте будущих профессоров. И, богатые победами, чередой пошли года. …Вот о чем они поведали, белых клавиш три ряда. Песня, песня!.. Над просторами пролегли пути ее. Глянь на все четыре стороны: все родное, все твое! И глазами восхищенными оглядевши даль дорог, улыбается ученому тот влюбленный паренек. А вокруг — поля зеленые, птичий гомон, звон травы… Ехал к нам в село районное академик из Москвы. 1949
Владимир Соколов
Первый снег
Хоть глазами памяти Вновь тебя увижу, Хоть во сне непрошено Подойду поближе. В переулке узеньком Повстречаю снова, Да опять, как некогда, Не скажу ни слова. Были беды школьные, Детские печали, Были танцы бальные В физкультурном зале. Были сборы, лагери, И серьез, и шалость. Много снегом стаяло, Много и осталось. С первой парты девочка, Как тебя забуду? Что бы ты ни делала — Становилось чудом. Станешь перед картою — Не урок, а сказка. Мне волшебной палочкой Кажется указка. Ты бежишь, и лестница Отвечает пеньем, Будто мчишь по клавишам, А не по ступеням. Я копил слова твои, Собирал улыбки, И на русском письменном Допускал ошибки. Я молчал на чтении В роковой печали, И моих родителей В школу вызывали. Я решал забыть тебя, Принимал решенье, Полное великого Самоотреченья. Я его затверживал, Взгляд косил на стены, Только не выдерживал С третьей перемены. Помнишь детский утренник Для четвертых классов? Как на нем от ревности Не было мне спасу. Как сидела в сумраке От меня налево На последнем действии «Снежной королевы». Как потом на улице Снег летит, робея, Смелый от отчаянья, Подхожу к тебе я. Снег морозный сыплется, Руки обжигает, Но, коснувшись щек моих, Моментально тает. Искорками инея Вспыхивают косы. Очи удивляются, Задают вопросы. Только что отвечу им, Как все расскажу я? Снег сгребаю валенком, Слов не нахожу я. Ах, не мог бы, чувствую, Сочинить ответ свой, Если б и оставили На второе детство. Если б и заставили, — Объяснить не в силе, Ничего подобного Мы не проходили. В переулке кажется Под пургой взметенной Шубка горностаевой, А берет — короной. И бежишь ты в прошлое, Не простясь со мною, Королевна снежная, Сердце ледяное… 1950
Владимир Солоухин
Колодец
Колодец вырыт был давно. Все камнем выложено дно. А по бокам, пахуч и груб, Сработан плотниками сруб. Он сажен на семь в глубину И Уже видится ко дну. А там, у дна, вода видна, Как смоль густа, как смоль черна. Но опускаю я бадью, И слышен всплеск едва-едва, И ключевую воду пьют Со мной и солнце и трава. Вода нисколько не густа, Она, как стеклышко, чиста, Она нисколько не черна Ни здесь, в бадье, ни там, у дна. Я думал, как мне быть с душой С моей, не так уж и большой. Закрыть ли душу на замок, Чтоб я потом разумно мог За каплей каплю влагу брать Из темных кладезных глубин И скупо влагу отдавать Чуть-чуть стихам, чуть-чуть любви? И чтоб меня такой секрет Сберег на сотню долгих лет. Колодец вырыт был давно, Все камнем выложено дно, Но сруб осыпался и сгнил И дно подернул вязкий ил. Крапива выросла вокруг, И самый вход заткал паук. Сломав жилище паука, Трухлявый сруб задев слегка, Я опустил бадью туда, Где тускло брезжила вода, И зачерпнул — и был не рад: Какой-то тлен, какой-то смрад. У старожила я спросил: «Зачем такой колодец сгнил?» «А как не сгнить ему, сынок, Хоть он и к месту и глубок, Да из него который год Уже не черпает народ. Он доброй влагою налит, Но жив, пока народ поит». И понял я, что верен он, Колодца сгнившего закон: Кто доброй влагою налит, Тот жив, пока народ поит. И если светел твой родник, Пусть он не так уж и велик, Ты у истоков родника Не вешай от людей замка, Душевной влаги не таи, Но глубже черпай и пои! И, сберегая жизни дни, Ты от себя не прогони Ни вдохновенья, ни любви, Но глубже черпай и живи! 1949
Светлана Сомова
Чернильница
Чернильница теперь ушла из быта, При авторучках стала не нужна, Но хочется, чтоб не была забыта Старинная чернильница одна. Тюремной тесной камеры потемки, Стол, табурет, в железе дверь с «глазком». И Ленин пишет тайнописи строки, По старой книге пишет молоком. А сквозь решетку с пасмурного неба Звезда бросает тонкий луч в тюрьму. И в этот час чернильница из хлеба Была в труде помощницей ему. И меж строками справочных изданий, Где взгляд жандармский нечему привлечь, Таился пламень ленинских воззваний, Жила в подполье ленинская речь. Друзья держали над огнем страницы, И проступали в смутной белизне Летящих букв и строчек вереницы, Как стаи птиц, стремящихся к весне. И слово Ленина летело в небо, Навстречу солнцу будущего дня… Оно рождалось из ржаного хлеба, Оно являлось людям из огня. 1960
Анатолий Софронов
Бессмертник
Спустился на степь предвечерний покой, Багряное солнце за тучами меркнет… Растет на кургане над Доном-рекой Суровый цветок — бессмертник. Как будто из меди его лепестки, И стебель свинцового цвета… Стоит на кургане у самой реки Цветок, не сгибаемый ветром. С ним рядом на гребне кургана лежит Казак молодой, белозубый, И кровь его темною струйкой бежит Со лба на холодные губы. Хотел ухватиться за сизый ковыль Казак перед самою смертью, Да все было смято, развеяно в пыль. Один лишь остался бессмертник. С ним рядом казак на полоске земли С разбитым лежит пулеметом; И он не ушел, и они не ушли — Полроты фашистской пехоты. Чтоб смерть мог казак молодой пережить И в памяти вечной был светел, Остался бессмертник его сторожить — Суровой победы свидетель. Как будто из меди его лепестки, И стебель свинцового цвета… Стоит на кургане у самой реки Цветок, не сгибаемый ветром. 1942
Николай Старшинов
Матери
Никаких гимназий не кончала, Бога от попа не отличала. Лишь детей рожала да качала, Но жила, одну мечту тая: Вырастут, и в этой жизни серой Будут мерить самой строгой мерой, Будут верить самой светлой верой Дочери твои и сыновья. Чтобы каждый был из нас умытым, Сытым, С головы до ног обшитым. Ты всю жизнь склонялась над корытом, Над машинкой швейной и плитой. Всех ты удивляла добротою, Самой беспросветной темнотою, Самой ослепительной мечтою… Нет святых. Но ты была святой! 1958
Игорь Строганов
Шторм
Лишь повеет ветрами суровыми, — Подчиняясь закону морскому, Ненадежное все найтовами Закрепляем По-штормовому. Боцман сам встает у штурвала, Штурмана в трюмах и на юте Проверяют — готовы ль к авралу, Все ль в порядке: машины и люди? Знают — стоит морю нахмуриться, Грохнуть в палубу Лапой тяжкой, Как становится мокрою курицей Волк иной, облеченный в тельняшку. Шторм тряхнет, Обнажая начисто, Оставляя голым такого, Без шевронов И прочих всяческих Украшений места пустого. А другой — начальничьей миною На последнее место оттертый, Над разгневанною пучиною Возвышается твердо и гордо, — Против шторма Стоит Молодчиною, Молодчиною И мужчиною, Морячиною Первого сорта! Вот в такое-то Время грозное, Время грозное, Штормовое Отлетает за борт все наносное, Остается одно основное… 1955
Василий Субботин
Бранденбургские ворота
Не гремит колесница войны. Что же вы не ушли от погони, Наверху бранденбургской стены Боевые немецкие кони? Вот и арка. Проходим под ней, Суд свершив справедливый и строгий. У надменных державных коней Перебиты железные ноги. 1945–1946
Алексей Сурков
Слово будущему
Сталь кромсает ночную тьму, Человечью жизнь карауля. И никто не скажет, кому Завтра в поле встретится пуля. Беспокойный мы все народ. С нами всякое может статься. И желаем мы наперед Перед будущим отчитаться. И свою судьбу и мечту Огрубелыми голосами Мы потомкам начистоту, Без утайки, расскажем сами. Нам сулили в спину ножи Проклинающие кликуши, Не жалели яда ханжи, Чтобы ранить больнее души, — Все за то, что в годину бед Мы уверовали в человека И пошли за Лениным вслед Против ветра старого века; Что дорогу в кромешной мгле Мы нащупать сами сумели; Что о рае здесь, на земле, Мы всерьез помыслить посмели; Что от всех обуз и помех Мы сердца свои расковали; Что для общего счастья всех Личной радостью рисковали. Коммунизм — наша жизнь и честь. Нам не жить при иных режимах. Принимай нас таких, как есть, Неуживчивых, одержимых. Мы в бою познали себя, Продираясь сквозь холод смерти, Эту жизнь земную любя, За нее деремся как черти. С гордо поднятой головой Мы любой ураган встречаем И за каждый поступок свой На земном суде отвечаем. Тот не прячет стыдливо глаз, Кто для жизни презрел химеры. Ведь такой, какая у нас, Нет прочнее и чище веры. 1942
Александр Твардовский
Я убит подо Ржевом
Я убит подо Ржевом, В безыменном болоте, В пятой роте, На левом, При жестоком налете. Я не слышал разрыва, Я не видел той вспышки, — Точно в пропасть с обрыва — И ни дна, ни покрышки. И во всем этом мире, До конца его дней, Ни петлички, ни лычки С гимнастерки моей. Я — где корни слепые Ищут корма во тьме; Я — где с облачком пыли Ходит рожь на холме; Я — где крик петушиный На заре по росе; Я — где ваши машины Воздух рвут на шоссе; Где травинку к травинке Речка травы прядет… Там, куда на поминки Даже мать не придет. Подсчитайте, живые, Сколько сроку назад Был на фронте впервые Назван вдруг Сталинград. Фронт горел, не стихая, Как на теле рубец. Я убит и не знаю: Наш ли Ржев наконец? Удержались ли наши Там, на Среднем Дону?.. Этот месяц был страшен, Было все на кону. Неужели до осени Был за ним уже Дон, И хотя бы колесами К Волге вырвался он? Нет, неправда. Задачи Той не выиграл враг! Нет же, нет! А иначе Даже мертвому — как? И у мертвых, безгласных, Есть отрада одна: Мы за Родину пали, Но она — спасена. Наши очи померкли, Пламень сердца погас, На земле на поверке Выкликают не нас. Нам свои боевые Не носить ордена. Вам — все это, живые, Нам — отрада одна: Что недаром боролись Мы за Родину-мать. Пусть не слышен наш голос, — Вы должны его знать. Вы должны были, братья, Устоять, как стена, Ибо мертвых проклятье — Эта кара страшна. Это грозное слово Нам навеки дано, — И за нами оно — Это горькое право. Летом в сорок втором Я зарыт без могилы. Всем, что было потом, Смерть меня обделила. Всем, что, может, давно Вам привычно и ясно, Но да будет оно С нашей верой согласно. Братья, может быть, вы И не Дон потеряли, И в тылу у Москвы За нее умирали. И в заволжской дали Спешно рыли окопы, И с боями дошли До предела Европы. Нам достаточно знать, Что была, несомненно, Там последняя пядь На дороге военной. Та последняя пядь, Что уж если оставить, То шагнувшую вспять Ногу некуда ставить. Та черта глубины, За которой вставало Из-за нашей спины Пламя кузниц Урала. И врага обратили Вы на запад, назад. Может быть, побратимы, И Смоленск уже взят? И врага вы громите На ином рубеже, Может быть, вы к границе Подступили уже! Может быть… Да исполнится Слово клятвы святой! — Ведь Берлин, если помните, Назван был под Москвой. Братья, ныне поправшие Крепость вражьей земли, Если б мертвые, павшие, Хоть бы плакать могли! Если б залпы победные Нас, немых и глухих, Нас, что вечности преданы, Воскрешали на миг. О товарищи верные, Лишь тогда б на войне Ваше счастье безмерное Вы постигли вполне. В нем, том счастье, бесспорная Наша кровная часть, Наша, смертью оборванная, Вера, ненависть, страсть. Наше все! Не слукавили Мы в суровой борьбе, Все отдав, не оставили Ничего при себе. Все на вас перечислено Навсегда, не на срок. И живым не в упрек Этот голос наш мыслимый. Братья, в этой войне Мы различья не знали: Те, что живы, что пали, — Были мы наравне. И никто перед нами Из живых не в долгу, Кто из рук наших знамя Подхватил на бегу. Я убит подо Ржевом, Тот — еще под Москвой. Где-то, воины, где вы, Кто остался живой? В городах миллионных, В селах, дома в семье? В боевых гарнизонах Не на нашей земле? Ах, своя ли, чужая, Вся в цветах иль в снегу… Я вам жить завещаю, — Что я больше могу? Завещаю в той жизни Вам счастливыми быть И родимой отчизне С честью дальше служить. Горевать — горделиво, Не клонясь головой, Ликовать — не хвастливо В час победы самой. И беречь ее свято, Братья, счастье свое, — В память воина-брата, Что погиб за нее. 1945–1946
Николай Тихонов
Перекоп
Катятся звезды, к алмазу алмаз, В кипарисовых рощах ветер затих. Винтовка, подсумок, противогаз И хлеба — фунт на троих. Тонким кружевом голубым Туман обвил виноградный сад. Четвертый год мы ночей не спим, Нас голод глодал, и огонь, и дым, Но приказу верен солдат. «Красным полкам — За капканом капкан». …Захлебнулся штык, приклад пополам, На шее свищет аркан. За море, за горы, за звезды спор, Каждый шаг — наш и не наш, Волкодавы крылатые бросились с гор, Живыми мостами мостят Сиваш! Но мертвые, прежде чем упасть, Делают шаг вперед — Не гранате, не пуле сегодня власть, И не нам отступать черед. За нами ведь дети без глаз, без ног, Дети большой беды, За нами — города на обломках дорог, Где ни хлеба, ни огня, ни воды. За горами же солнце, и отдых, и рай. Пусть это мираж — все равно! Когда тысячи крикнули слово: «Отдай!» — Урагана сильней оно. И когда луна за облака Покатилась, как рыбий глаз, По сломанным, рыжим от крови штыкам Солнце сошло на нас. Дельфины играли вдали, Чаек качал простор, И длинные серые корабли Поворачивали на Босфор. Мы легли под деревья, под камни, в траву, Мы ждали, что сон придет, Первый раз не в крови и не наяву, Первый раз на четвертый год… Нам снилось, если сто лет прожить — Того не увидят глаза, Но об этом нельзя ни песен сложить, Ни просто так рассказать! 1922
Николай Тряпкип
Снег
Вчера наконец замолчало гумно, И зимнюю раму я вставил в окно, А облако стужей пахнуло — и вот Затмился на речке мерцающий лед. Возили машиной тугие мешки, Басили, на небо смотря, мужики, Что к вечеру белых вот мух ожидай, Что впору прибрали к рукам урожай. Ледок суховато хрустел под стопой. По крышам ледовой стучало крупой. И в ночь Зимогор на село прискакал, И первым из первых то сторож видал. — В санях, — говорит, — сам под тысячу лет, Метель-бородища — во весь сельсовет. — Поутру хозяйки пошли за водой, Глядь — берег сугробы сровняли с рекой! Что ж, в нашем краю, где сугробам простор, Худого двора не завел Зимогор: В сусеки обочин, в лари котловин Он сыплет пшено первосортных снежин, Промял первопуток в районный совет И пса запускает на заячий след… Белеет дорога чрез маленький мост. По ней из села выезжает обоз, — В нагольных тулупах, раздув чубуки, Поехали в лес на сезон мужики. А в нашей деревне по этой поре Хозяюшки треплют кудель во дворе, И белые букли махров костряных, Как снежные хлопья, ложатся на них. 1948
Вероника Тушнова
«Людские души — души разные…»
Людские души — души разные, не перечислить их, не счесть. Есть злые, добрые и праздные, и грозовые души есть. Иная в силе не нуждается, ее дыханием коснись — и в ней чистейший звук рождается, распространяясь вдаль и ввысь. Другая хмуро-неотзывчива, другая каменно-глуха для света звезд, для пенья птичьего, для музыки и для стиха. Она почти недосягаема, пока не вторгнутся в нее любви надежда и отчаянье, сердечной боли острие. Смятенная и беззащитная, она очнется, и тогда сама по-птичьи закричит она и засияет, как звезда. 1960
Василий Федоров
Скульптор
Он так говорил: — Что хочу — облюбую, А что не хочу — не достойно погони, — Казалось, не глину он мнет голубую, А душу живую берет он в ладони. Ваятель, Влюбленный в свой труд до предела, Подобен слепому: Он пальцами ищет Для светлой души совершенное тело, Чтоб дать ей навеки живое жилище. Не сразу, Не сразу почувствовать смог он, Не сразу увидеть пришедшие властно: И девичий профиль, И девичий локон, Капризную грудь, Задышавшую часто… Но тщетно! И, верен привычке старинной, Он поднял над нею дробительный молот За то, что в душе ее — глина и глина… За то, что в лице ее — холод и холод… Нам жизнь благодарна Не славой охранной, А мукой исканий, открытьем секрета… Однажды, На мрамор взглянув многогранный, Ваятель увидел в нем девушку эту. Невольно тиха И невольно послушна, Она, полоненная, крикнуть хотела: «Скорее, скорее! Мне больно, мне душно, Мне страшно! И мрамор сковал мое тело». — Не будешь, Не будешь, Не будешь томиться: Ты видишь, как рад твоему я приходу! — Схватил он резец, Словно ключ от темницы, И к ней поспешил, Чтобы дать ей свободу. Заспорил он с камнем, Как с недругом ярым… И, споря с тем камнем, Боялся невольно, Чтоб пряди не спутать, Чтоб резким ударом Лицо не задеть И не сделать ей больно. Из белого камня она вырывалась, Уже ободренная первым успехом, С таким нетерпеньем, что мрамор, казалось, Спадал с ее плеч горностаевым мехом… С тех пор, Равнодушная к пестрым нарядам, Легко отряхнувшись От мраморных стружек, Глядит она тихим, Задумчивым взглядом На мимо идущих веселых подружек. На жизнь трудовую, Чтоб здесь не стоять ей, Она променяла бы долю такую. Стоит и не знает она, что ваятель, Блуждая по городу, Ищет другую. 1948
Александр Филатов
Рассказ о часах
Прославленный знаток кузнечных дел Давненько что-то хмурился сурово: Он за других бы постоять сумел, Но за себя не мог сказать ни слова. Обида, может, и не велика, Притом уже давно все это было: Премировали в цехе старика За славную работу у горнила. Кузьмич, согретый почестью людской, Растроганный стоял перед друзьями: Как ветеран, за давний опыт свой Отмечен был костюмом и часами. Костюм пришелся, видно, по плечу, Сам оценил, что хороша обнова. Но вот часов не дали Кузьмичу, Сказали: монограмма не готова. Не знали, кто в задержке виноват, Но поняли, что дело в монограмме: — Вот на часы бумажка, говорят, По ней, Кузьмич, часы получишь днями. Кузнец наутро снова у горнил, И снова молот паровой на взлете. Кузьмич бумажку ревностно хранил, Но о часах ни слова на работе. Казалось, что истек бумажке срок, Казалось, что Кузьмич уже с часами. А он: — Я за подарком не ходок, Премировали, так напомнят сами. Но в цехе нет покоя от ребят, Тут о подарке и забыть бы впору. Они ж при каждой встрече норовят С улыбкой вставить шпильку к разговору. Ведь знают же, что я в досаде сам, Так надо же — придумали затею: Сверять приходят время по часам, Которых я пока что не имею. Кузнец-сосед и тот бородкой тряс, Подшучивал над другом не впервые: — А ну, Кузьмич, взгляни, который час? — А ну, Кузьмич, кажи-ка именные? Расстроился знаток кузнечных дел, Не раз в бумажку заглянул сурово. И за других он постоять умел, И за себя сказать хотелось слово. Пошел, железной палочкой стуча, Со смены тороплив и озабочен… А к нам в цеха Заставы Ильича В тот день Калинин заглянул к рабочим. Он издавна был запросто знаком С прославленными мастерами стали. Ведь у горнил, да и в Кремле самом Не раз пред ним лицом к лицу стояли. …Шумят цеха, печей вскипает зной. Многоголоса площадь заводская. А он, доступный, близкий и родной, Стоит, бородку в кулаке сжимая. Взгляд ясных глаз лучист и деловит, Жмет руки встречным, ласков и приветлив: — Ну, как вы тут живете, — говорит, — Помех каких, друзья, в работе нет ли? Очки сверкают в солнечных лучах. Народ, народ теснится полукругом. Тут и свела забота Кузьмича Со всесоюзным старостой, как с другом. Пошел к нему Кузьмич через народ. По сторонам ребят знакомых лица. Глядит, Калинин знак рукой дает: — Кузнец идет, прошу, мол, расступиться. Раздался тут народ на взмах руки. Идет кузнец, как по прямой аллее, И ноги стали молоды, легки, И мысль ясней, и разговор смелее: — Есть, — говорит, — бумажка у меня, На грех ее вручили мне когда-то. Ведь не проходит у горнила дня, Чтобы о ней не вспомнили ребята. Я обхожу теперь их стороной. А встретят, улыбаются лукаво. Смеются, озорные, надо мной, — Ведь про часы узнала вся Застава. Давно уже все сроки позади, Что делать мне теперь с бумажкой этой? Вот, Михаил Иваныч, рассуди, Вот, Михаил Иваныч, посоветуй!.. Поднес Калинин документ к глазам И долго что-то не дает ответа; Читает, улыбается, а сам… Часы вдруг вынимает из жилета. Блеснула крышка жаром золотым, И вспомнились кремлевской башни звоны: Ведь он по ним, по верным, по своим, Для всей страны подписывал законы! — Возьми-ка, — говорит он Кузьмичу, — А документ оставь, мне будет нужен: По нем, Кузьмич, часы я получу, И получу такие же, не хуже… Я по бумажке этой их найду. В приемную часы доставят сами. И будешь ты с друзьями жить в ладу, И будем оба — ты и я — с часами… Кузьмич заходит часто к кузнецам И у горнил, в кипящих искрах зноя, С Кремлем сверяет время заводское По золотым калининским часам. 1950
Владимир Фирсов
Сенокос Пахнет вечер теплым сеном. По реке цветы плывут. Солнце гаснет. Солнце село. Коростели спать зовут. Все ребята и девчата — Все ушли, Лишь ты одна В теплом зареве заката Остаешься допоздна. Легкий ветер треплет косы. Ты размеренно идешь И все косишь, косишь, косишь, Косишь и не устаешь. Косишь празднично и чисто Вновь намокшую траву, Вспоминаешь тракториста, Что уехал жить в Москву. А роса дрожит, смеется На некошеной траве. — Как-то милому живется В той исхоженной Москве… — Под росой травинки гнутся, Вдалеке дрожит звезда. — Обещал домой вернуться К сенокосу. Навсегда… — На селе поют девчата. Песня издали слышна. В теплом зареве заката Ты идешь совсем одна. Вспоминаешь тракториста. Снова веришь И, любя, Косишь празднично и чисто За него И за себя. 1960
Николай Флёров
Баллада о матросской матери
Матери моей
Надежде Дмитриевне
Флёровой
Пришла печальная и строгая. Не день, не два ее сюда Везли железною дорогою На Крайний Север поезда. И наконец, дойдя до палубы, Так сильно утомилась мать, Что, кажется, сейчас упала бы, Когда б ее не поддержать. Закатное густело зарево, Окутав скалы и залив. И тихо, тихо разговаривал С матросской матерью комдив. «Вот так же, Марфа Никаноровна, Закат пылал и в том бою, Когда с товарищами поровну Делил ваш сын судьбу свою. Он, может быть, всю жизнь вынашивал Мечту о подвиге своем. Награду — орден сына вашего — Мы вам сегодня отдаем». Нет, слез у матери не видели, Наверно, выплакала их Давно, в лесной своей обители, Средь гор уральских снеговых. И, снова рану сердца трогая, Переживая вновь беду, Она спросила: «Как дорогу я К могиле Ваниной найду?» Комдив смотрел на мать растерянно, Ей не решаясь объяснить, Что нам обычаями велено Матроса в море хоронить. Сосной и травами душистыми Пахнуло к нам из темноты, — Держала мать живые, чистые, Слегка увядшие цветы. И сердце будто бы застыло вдруг, И словно рухнула скала… Ведь мать к могиле сына милого За много верст Цветы везла. …Наперекор порядкам принятым, С матросской матерью в поход Эсминец шел к зыбям раскинутым, Встречая солнечный восход. Надолго, с небывалой силою Тот день и час запечатлен, Как над сыновнею могилою Мать отдала Земной поклон. И там, где был давно отмеренным Известный градус широты, — По океанским гребням вспененным Поплыли яркие цветы. Над необъятными просторами Перед прозрачной кромкой льда Они венками и узорами У корабля легли тогда. Казалось, не цветы разбросаны За темным бортом корабля, А это — Утренними росами Омыты русские поля. И каждая росинка близкая, Сверкающая бирюза — Ее, казалось, материнская, Сейчас пролитая слеза… Шли в базу, Завтра ли, сегодня ли — Все знали: вновь дружить с волной. И мы наутро якорь подняли, Прощаясь с бухтою родной. А у причала невысокого Стояла, выйдя провожать, Уже теперь не одинокая И всех нас любящая мать. И, глядя на море с тревогою И боль и радость затая, Сказала нам перед дорогою: «Счастливый путь вам, Сыновья». Мы вышли в даль необозримую, Где смелых бурям не сломать, И каждый вспоминал родимую, Свою, Единственную мать; И знал, что сколько миль ни пройдено — Она с ним шла одним путем. И не случайно Нашу Родину Мы тоже Матерью зовем. 1945
Герман Флоров
Голубика
Голубика, голубица, Ягода таежная, Для чего тебе родиться В этом бездорожии? Для чего в краю лосином Ты красуешься, растешь И над пагубной трясиной Гордо ягодки несешь? Созреваешь втихомолку, Чтоб попасть медведю в пасть, Ты б к рабочему поселку, Голубика, подалась. Подоткнув шелка и ситцы, Вольный промысел любя, Сибирячки-молодицы Собирают там тебя. И руками, И совками Сыпят с бойким говорком… Тонут кони под вьюками, По трясине мы идем. Сбил с пути нас дождь угрюмый, Стала тропка дном речным. И бредет отрядом дума: «Может, карты не точны?» И глядит, глядит нам в лица Синяя, тревожная Голубика, голубица, Ягода таежная! Каплет с неба, каплет с веток; Только мокрый бурелом, Только слышно — в сопках где-то По-медвежьи ухнул гром. Только дальше углубиться Нам мешает топкий мох. Почему же, голубица, Не растешь ты у дорог? Есть дороги — загляденье! Кто не хаживал по ним? Где-то рядом с днем весенним Мы их в памяти храним. Там холодными ночами Не теснятся у костров. Там мы, ягодка, встречали Нашу первую любовь. И теперь она искрится И теперь поет, маня. Сто веснушек да ресницы — Вот и вся любовь моя! …Тонут кони, вязнут кони, Над трясиной синий свет… Как кедровка по-вороньи Прокричала нам вослед, Как сумели мы пробиться, Злые, осторожные, Знаешь ты лишь, голубица, Ягода таежная! 1955
Федор Фоломин
«Паек суровый, кипяток в баклаге…»
Паек суровый, кипяток в баклаге да труд посильный — первые права… На желтой, на оберточной бумаге прочел я в детстве жаркие слова. В тумане запоздалого рассвета работал я, расклейщик, муравей. Прямая речь советского декрета на битву с гидрой слала сыновей. Зимой, в пару картофельного пира, открыл я робко грузные тома. Но побледнели хроники Шекспира, — борьба за жизнь — трагедия сама! Ни сон, ни сказка нас не приголубят; все выросли, к чему теперь покой! Стоял декабрь, горели свечи в клубе, и пели мы: «Воспрянет род людской!» И, вспоминая пройденные годы — войну, разруху, долгий труд, войну, не проклинаю вас, мои невзгоды, о радостях нездешних не вздохну! Я замерзал, я падал, голодая, но вытер слезы кулаком с лица, — Республика Советов молодая согрела в стужу нищего мальца. Дала подростку ленинское слово и приколола звездочку на грудь… Земля моя! Как прежде, мы готовы пройти с тобой нелегкий дальний путь! 1955
Илья Френкель
Давай закурим!
Теплый ветер дует. Развезло дороги, И на Южном фронте оттепель опять. Тает снег в Ростове, тает в Таганроге — Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать. Об огнях-пожарищах, О друзьях-товарищах Где-нибудь Когда-нибудь Мы будем говорить. Вспомню я пехоту, И родную роту, И тебя — за то, Что дал мне закурить… Давай закурим По одной! Давай закурим, Товарищ мой!.. Снова нас Одесса встретит как хозяев, Звезды Черноморья будут нам сиять. Славную Каховку, город Николаев,— Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать. Об огнях-пожарищах, О друзьях-товарищах Где-нибудь Когда-нибудь Мы будем говорить. Вспомню я пехоту, И родную роту, И тебя — за то, Что дал мне закурить… Давай закурим По одной! Давай закурим, Товарищ мой!.. А когда врагов не будет и в помине И к своим любимым мы придем опять, Вспомним, как на запад шли по Украине, — Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать. Об огнях-пожарищах, О друзьях-товарищах Где-нибудь Когда-нибудь Мы будем говорить. Вспомню я пехоту, И родную роту, И тебя — за то, Что дал мне закурить… Давай закурим По одной! Давай закурим, Товарищ мой!.. 1941
Яков Хелемский
Звезда
Осенней ночью падает звезда. В холодном небе света борозда. Примета есть: звезды падучей свет — Тревожный признак, чьей-то смерти след. Примета есть. Но как поверить ей? Мы пережили тысячи смертей. Беззвездной ночью в окруженье тьмы Друзей в походе хоронили мы. И дальше шли в снегу, в чаду, в пыли… Ах, если б звезды скорбный счет вели И падали под тяжестью утрат, Какой бы разразился звездопад! О, сколько б звезд низринулось в ночи Над теми, что расстреляны в Керчи, Над павшими у Вязьмы и в Орле, Над школьницей, что умерла в петле, Над Бабьим Яром, где в золе подряд Мои друзья и земляки лежат, Над теми, что от отчих мест вдали Укрыты горсткой неродной земли, Над теми, что в Берлине сражены За две минуты до конца войны,— Весь Млечный Путь в безмолвии ночном Осыпался бы горестным дождем. …Но с вышины студеной, чуть видна, Срывается звезда. Всего одна. Подсказывает мне падучий свет Иное толкование примет: Слетает равнодушная звезда — Кого-то позабыли навсегда. Но тот, кто вечен в памяти у нас, — Тот меж светил вселенной не угас. Взгляну в зенит полночный и найду Матросова солдатскую звезду И, потянувшись к чистому лучу, Звезду Космодемьянской отыщу. И, озарив осенний небосклон, Взойдут созвездья — Брест и Краснодон. 1946