Кто-то давит мне на основание брови, заставляя открыть глаз.
— Сужаются на свет.
Сфокусировать взгляд у меня получается далеко не сразу. Только спустя пару секунд, я вижу женщину, склонившуюся надо мной. Она чем-то напоминает Доминика, у нее милое, веснушчатое лицо с чуть вздернутым носом, она выглядит куда моложе, чем на фотографии, которую я видел. Могла бы казаться молодой девушкой, если бы не жесткий, почти до злости, взгляд.
Я смотрю на Морриган, а потом выдаю первое, что пришло бы в голову любому южанину, начиная с Дэлавера и Мэриленда и вплоть до Миссури:
— Мой папа убьет тебя!
Тут я, разумеется, осознаю, что мне несколько больше десяти, и добавляю:
— То есть, я тебя убью.
Да, так намного лучше. Наконец, я могу осмотреться, хотя и с трудом. Голова у меня хорошо зафиксирована, руки и ноги тоже, я лежу на чем-то вроде операционного стола, что сразу вскруживает мне голову не самыми лучшими воспоминаниями о том сне, где у меня изнутри доставал сердце мой отец. Несмотря на операционный стол, в месте, где я оказался нет ничего больничного, пахнет сыростью и ужасно холодно, вокруг кирпичные стены крепкой кладки, кроме того довольно тесно.
— Вы что, как первые христиане живете в катакомбах?
Морриган чуть вскидывает бровь. На ней строгий темно-синий строгий костюм с аккуратно повязанным красным галстуком, куда больше она напоминает бизнес-леди, чем главу прелатуры Католической Церкви.
— Будь я в твоем положении, я бы не начинала с угроз и разоблачений. Святой отец, мне нужен его пульс, функция внешнего дыхания, температура и давление.
Святой отец, это, видимо, тот мужчина с итальянским акцентом, но он стоит у меня за спиной, и рассмотреть я его не могу, даже когда он прикладывает пальцы к жилке на моей шее.
— Вы будете требовать за меня выкуп? — спрашиваю я, хотя я прекрасно помню, что говорил мне Доминик, про проект «Лазарь».
Морриган снова вскидывает бровь, скрещивает руки на груди каким-то учительским движением.
— Разумеется, нет. Не переживай, долго мы тебя здесь держать не будем. Через пару дней, мы перевезем тебя в Италию.
— Потрясающе, но экскурсия по городу, я полагаю, включена в стоимость поездки не будет?
А потом Морриган вдруг смеется, и смех у нее оказывается неожиданно звонким, почти девчачьим. Она расстегивает на мне рубашку, обнажая шею, проводит аккуратно подстриженным ногтем по шраму.
— Слушай меня внимательно, Франциск. Меня интересует в тебе исключительно то, как ты, будучи обезглавленным, как цыпленок, в одиннадцать, умудряешься быть жив и здоров по сей день.
Она выхватывает пистолет, приставляет его, тесно и холодно, к моей щеке.
— А язык я тебе могу и отстрелить, если ты будешь использовать его слишком активно.
Я хочу было сказать, что все в совокупности прозвучало как экспозиция дешевого порно с доминантной дамой, но замолкаю, как только чувствую металл у своей щеки.
— Хороший мальчик, — говорит Морриган. Когда она убирает пистолет, я успеваю увидеть слова, выгравированные на нем.
«Но прежде мертвые воскреснут нетленными.»
— Святой отец, мне нужны все его жизненные показатели. Как можно быстрее. Я отошлю их нашим коллегам из Ватикана. И главное, ни в коем случае, не давайте ему спать, он медиум.
Морриган уходит, оставив меня со святым отцом, которого я, наконец, могу рассмотреть. Ничего особенно страшного, у нас таких потомков итальянских иммигрантов довольно много: у него темные, теплые глаза и кроткие черты лица, придающие ему какой-то дружелюбный вид. Разумеется, он в сутане и со снежно-белой колораткой.
— Падре, зачем вам похищать людей? Вы же слуга Божий? Или как? Вы ведь, наверное, и присягу какую-то давали.
Святой отец вместо ожидаемого ответа, просто сует мне в рот градусник.
— Чудесно, — говорю я неразборчиво.
— Потише, пожалуйста. Можешь сбить температуру, а нам нужно точно знать.
— Но вы не понимаете, я же…
Человек? Личность? Обладаю естественными правами на неприкосновенность?
Я замолкаю, стараясь прощупать хотя бы кончикам пальцев, как именно у меня связаны руки, защелка или узел удерживают меня. Ремни оказываются излишне крепкими, и до замка я не могу даже кончиками пальцев дотянуться. Машинально, чтобы делать хоть что-то, я стараюсь царапать кожу ремней, но этим я могу заниматься до того, как Иерихонская труба протрубит и ни капли не продвинуться.
— Это ты не понимаешь, — терпеливо объясняет мне святой отец, померив мое давление и выписывая теперь результаты в свой блокнот. Я пытаюсь повернуть голову, чтобы увидеть стол, за которым он сидит.
Серьезно, католики до сих пор живут в катакомбах?
— Благодаря тебе, мы можем научиться воскрешать мертвых.
— И что церковь снова станет великой и востребованной?
— Нет, — говорит вдруг святой отец, серьезно говорит и просто. — Но люди смогут вернуть тех, кого они любят. А мертвые смогут вернуться домой.
Кто же у тебя умер? Я сразу понимаю, что святой отец тут не просто так, не за идею. Большинство людей не будут идти за такими идеями. Слишком они далеки, слишком нереальны.
В воскрешение может поверить только тот, кто кого-то, когда-то терял. Давай, Фрэнки, ты ведь занимался мошенничеством на сцене, сможешь заняться и на кушетке. Я смотрю, как покачивается на груди у святого отца крест, золотой, красивый.
— Как вас зовут?
— Стефано.
— А меня Франциск.
Я искренне уверен, что зная имя другого человека, любой проникнется к нему чуть большим сочувствием и пониманием. Безымянные, бесчисленные жертвы нас, к сожалению, не трогают. Но все, кто наделен именами в нашем понимании настоящие, и нам куда легче им сочувствовать.
Я когда-то читал, что некоторые гностики считают, когда Адам давал имена всему Эдемском саду, этим и было по-настоящему закончено творение мира.
Падре Стефано сосредоточенно щупает мои лимфатические узлы под горлом, я дергаюсь, но не от боли, мне просто неприятно и унизительно, что со мной обращаются, как с собакой на ветеринарном осмотре.
Может быть, я для него не живой или не человек? Разумеется, медиум да еще и с пришитой головой. Так и не сумев вывернуться, я говорю.
— Вы ведь кого-то потеряли, да?
Падре Стефано смотрит на меня и не отвечает. На вид он чуть младше моего отца. Кого он потерял? Давай, Фрэнки, это ведь твоя работа. Потеряв жену, не идут в священники, потому что в мире всегда остаются другие женщины. Потеряв ребенка, не идут в священники, потому что всегда остается жена, а значит шанс завести еще одного ребенка и этим утешиться.
А вот потеряв жену и ребенка вместе, одновременно, человек может не найти в своей жизни больше ничего, что удержало бы его в мирском.
— Вы потеряли жену и сына? Да?
Он смотрит на меня чуть прищурившись. Я специально говорю не «ребенка», и впервые надеюсь не угадать. Пусть не думает, что я стараюсь применить свои способности.
— Дочку, — говорит он, видимо, прийдя к тому выводу, к которому я его подталкиваю. Я просто пытаюсь поговорить, никаких медиумских штучек.
— Одновременно?
— Да. Автокатастрофа.
Я молчу, перевожу взгляд на потолок.
— Мне очень жаль, — вздыхаю я, кстати говоря искренне, ведь нет ничего хорошего в мертвых детях. Он снова принимается записывать что-то в своем блокноте.
— Мне тоже. Я был виноват.
Тоже вполне понятно. Всем хочется исправить свои ошибки, всем хочется увидеть еще раз своих родных, извиниться перед ними, обнять.
Я говорю:
— Понимаю, почему вы этим занимаетесь. Я имею в виду, будь я на вашем месте, я бы тоже хотел все исправить. Я был бы рад, если у вас получилось. Даже непрочь сдать кровь или что-то такое, если это поможет кого-нибудь воскресить. Но, понимаете, дело в том, что у меня тоже есть папа. И он за меня волнуется. Я бы очень хотел его увидеть или услышать.
— Ты же понимаешь, что это невозможно?
— Нет. Вы же пошли в священники ради одной единственной, теоретической, никем не доказанной возможности воссоединиться с вашими родными после смерти.
Я, на свой собственный взгляд, завернул последнюю реплику так удачно, что тут же жалею, не оказавшись на сцене в тот же миг. Отец Стефано смотрит на меня долгим, но при этом почти неощутимым взглядом, а потом чуть двигает головой, так что движение нельзя интерпретировать с точностью как отказ или согласие.
И все-таки я знаю, что семечко, только маленькое семечко сочувствия ко мне, я все-таки заронил. Главное, чтобы оно успело прорасти до того, как я сменю свой юг на итальянский.
— Пожалуйста, мне не нужно, чтобы вы что-то делали, просто дайте мне заснуть ненадолго, и я сам. Просто скажу папе, где я, чтобы ваше начальство могло с ним договориться? Понимаете?
Но заснуть мне отец Стефано, разумеется, не дает. Вообще больше со мной не разговаривает, и именно поэтому я понимаю, что что-то у него внутри все-таки затронул. Он снимает бесконечные показатели: как я дышу, как бьется мое сердце, с какой скоростью сокращаются зрачки, прощупывает мои внутренние органы. Я даже узнаю, что последний неприятный процесс именуется пальпацией, и что как минимум у меня есть печень, и если долго пытаться ее нащупать, на животе остаются синяки.
— Не хотите стать моим терапевтом? — спрашиваю я, но отец Стефано мне больше не отвечает. Интересно, до того как стать священником, каким он был врачом? От хлороформа меня все еще очень клонит в сон, но подремать мне не дают. Если же я вырублюсь от усталости, то вряд ли смогу успеть выйти в мир мертвых, чтобы связаться с семьей.
Морриган возвращается примерно часа через два, хотя мне довольно сложно сказать — ощущение времени у меня теряется очень быстро, иногда даже в какой-нибудь особенно длинной очереди.
Святой отец передает ей все, что хотел сказать мой организм, она сосредоточенно читает.
— Отклонения от нормы минимальные? — спрашивает она.
— Да. Их практически нет. Перед нами здоровый молодой человек, все показатели соответствуют его росту и возрасту.
— Я близорукий, если это кого-нибудь интересует. Минус шесть, и я себе льщу.
Морриган оборачивается ко мне, смеряет меня своим учительским взглядом, потом медленно подходит, будто я укушу ее или еще что-то опасное выкину.
— Чудесно. Здоровый молодой человек, наверняка, выдержит долгий перелет и работу с ним настоящих, квалифицированных танатологов нашего Ордена.
Морриган снимает с меня очки, аккуратно складывает их и кладет на стол.
— А все католики такое воплощение зла или только вы, мисс? А вы — всегда или только…
На этот раз Морриган достает не пистолет, а шокер, и электрический заряд бьет меня так больно, что я злорадно думаю, как только меня отпускает: если у меня остановится сердце, то-то Его Святейшество Морриган не похвалит.
— Используйте вот это, святой отец, если он будет пытаться спать. И не дайте мальчишке-медиуму вас обдурить.
Она обжигает меня синим, холодным взглядом, и я кривлюсь в ответ.
Глава 5
Следующие пять часов проходят не лучшим образом. Я имею в виду, что лежать неподвижно затруднительно само по себе, но когда тебе кроме того не дают еды и перестают давать воду, жизнь начинает казаться сущим адом.
Отец Стефано неохотно объясняет, что завтра у меня нужно будет взять анализ крови, и они хотят видеть мою кровь как можно более чистой. Он старается на меня не смотреть, а я периодически рассказываю отцу Стефано, что сказал бы Бог, если бы падре дал мне хоть двадцать минут сна. Падре не реагирует, по крайней мере внешне, но я продолжаю верить в одно из двух: возможно либо пробиться в сердце человека, вызвав у него искренние эмоции, либо достать его так сильно, что он перестанет обращать на меня внимания.
Впрочем, пару раз, когда я пытаюсь незаметно задремать, святой отец, игнорируя все советы Господа Нашего по этому поводу, награждает меня электрическим разрядом шокера.
А потом в мою комнату, келью, палату или как ее назвать, заходит Морин Миллиган. Она перебирает свой розарий с видом кротким, будто рождественский агнец.
— Падре, вы можете отдохнуть, я посижу с ним.
Когда мы с Морин остаемся одни, она берет стул и садится рядом, говорит:
— Наверное, мы не самые гостеприимные люди.
— Наверное, — говорю я. Язык у меня во рту, кажется, ворочается с большим трудом, распухший и горячий. — Но если бы вы подали мне стакан воды, я бы все простил.
Морин смотрит на меня, потом мотает головой, аккуратным, осмотрительным движением.
— Нет.
— Вы ведь не ради анализа крови не даете мне пить? Вы хотите проверить, выносливее я, чем другие или нет?
Морин не кивает и не качает головой, просто смотрит на меня очень внимательно, своими совсем не старушечьими глазами.
— Умный мальчик.
Она еще некоторое время молчит, рассматривая меня, потом говорит:
— Ты можешь поспать, пока я здесь.
— Я хочу есть, я хочу пить, мне неудобно лежать, у меня болит каждая из моих двести восьми костей.
Но как только Морин кладет руку мне на голову, так, как делала бы это бабушка, которую я никогда не знал, мягким, ласковым движением, я тут же зеваю. Кто как, а я не имею привычки смотреть в зубы дареным коням, поэтому если уж у меня есть шанс поспать, я посплю.
Я долго пытаюсь оказаться в мире мертвых, но когда засыпаю, то снится мне снова цветной, настоящий сон, который нагнала на меня Морин. Мне снится наш сад, и прекрасная летняя ночь, из тех, когда все в мире кажется красивым, правильным, поправимым. Одурительно пахнет садовыми цветами и влажной, холодной землей. Я вижу Мэнди, которая сидит на краю разрытой ямы и болтает ногами. На ней летнее, легкое, но черное платье, и движения у нее такие же легкие.
Но она плачет. Никогда я не видел, чтобы Мэнди плакала. Мильтон говорит, что ей можно вырезать аппендицит без анестезии, и она не пустит и слезинки. Но сейчас Мэнди плачет, совершенно беззвучно, не всхлипывая, не вздыхая: слезы просто текут у нее по щекам, падая в бездну ямы, над которой она болтает ногами. Как только в саду появляется отец, Мэнди утирает слезы, говорит:
— А если яма будет слишком глубокая? А если она будет недостаточно глубокая? Он сможет выбраться?