Отец некоторое время молчит, постукивая пальцем по циферблату наручных часов, а потом говорит почти печально:
— Именно, Морриган. Мы ничего не понимаем. Совершенно ничего. Поэтому объясни нам пожалуйста, чего именно мы не представляем?
— Ты, Райан, понятия не имеешь, как велика моя сила, и кто за мной стоит. С чего бы мне отвечать тебе?
— С того, что ты как раз имеешь понятие о том, как велика моя сила и кто за мной стоит. Впрочем, другой твой двоюродный брат может…
Тут Мильтон с неестественной, абсолютно трезвой быстротой перехватывает Морриган за горло, чуть сжимает.
— Поговорить с тобой отдельно. Я говорил, что он работал в Абу-Грейб во время своей второй поездки в Ирак? Нам нужно больше узнать друг о друге, милая кузина.
Мильтон прижимает Морриган ближе к себе, чтобы лишить ее способности вырываться. Она шипит, будто любое прикосновение ее обжигает.
— Слушай меня, детка, — шепчет ей Мильтон. — Мне достаточно пятидесяти минут, чтобы выяснить полезна ты или бесполезна. Это будут не лучшие пятьдесят минут в твоей жизни, зуб даю, а вот мне все понравится. Хорошо, если ты окажешься полезна. Если же нет, то мы с братишкой…
— Сделаем из тебя медиума, Морриган. Мы это можем. Не обещаем тебе что-то вроде того, что ты видела, но обычного медиума мы из тебя сделаем легко. Будешь ходить в мир мертвых, Морриган. Хочешь быть грязью? Скверной? Хочешь загрязнять мир смертью? Быть одной из тех, кому следует умереть ради победы?
И вдруг Морриган делает то же самое, что и я, находясь в катакомбах под сгоревшей церковью. Она прокусывает себе язык и сплевывает алую, жидкую от слюны кровь папе на щеку. Папа со вздохом достает платок, стирает пятно и долго смотрит на него, как будто проходит тест Роршаха.
— Хорошо, Морриган. Ты выразилась довольно ясно.
Морриган держала меня взаперти, она убийца и сделала оружие из собственного сына. Но мне действительно жалко ее, хотя и совсем чуть-чуть, потому что я вижу, с какой силой давит ей на горло Мильтон. И знаю, с какой он может давить.
— Слушай, кузен, — говорит вдруг она, не из страха говорит, не из желания выбраться. — Внимательно слушай меня, потому что я не буду повторять.
— Вряд ли у тебя появится шанс повторить.
Мильтон все еще крепко удерживает ее, но на горло давить перестает. Голос у Морриган становится хриплый, она кашляет, прежде, чем начать:
— Вы и я, к сожалению, происходим из одного рода. Надо сказать, довольно знатного ирландского рода, но разорившегося незадолго до восшествия на престол королевы Виктории. Последние наследники этого рода, Грэйди и Зоуи Миллиган, уехали из графства Лаут в Дублин еще до великого ирландского голода.
Последние представители знатного рода? Брат и сестра? Нет уж, хватит с меня на сегодня инцеста. Легкими нарушениями основных человеческих табу я сыт уже по горло.
— Скажи своему брату, чтобы он меня не держал, — говорит Морриган. — Мне неприятны его прикосновения.
Райан кивает Мильтону, и он отпускает Морриган.
— Словом, они приехали в Дублин другими людьми. Ей было четырнадцать, а ему было девятнадцать. Как и все представители загнивающих родов, они обладали большим гонором и хорошим образованием. Только в Дублине им это не помогло. Жили они очень бедно, едва сводили концы с концами. Грэйди продавал трупы. По тогдашним законам в медицинских университетах можно было вскрывать только трупы преступников, а их категорически не хватало.
Я вдруг понимаю, что Морриган получает удовольствие от рассказа. Она говорит, сложив руки на груди, в учительской манере, и рассказывает тоже совсем как учитель, и даже взгляд ее будто переносит меня на пять лет назад, на урок, где я сижу и ничего не понимаю. Кем она была до того, как стать католической психопаткой?
— Грэйди грабил могилы. Ухоженный и образованный, знатный мальчик, который орудует лопатой на кладбище по ночам. Так продолжалось до тех пор, пока Грэйди не стал поставлять мертвецов для одного богатого чудака, Честера Каллахана, содержавшего доставшуюся от отца химическую фабрику, но совершенно ничего не смыслившего в деньгах. Честер был человеком мягким и влияемым, потихоньку они с Грэйди подружились, и Грэйди убедил его, что с фабрики можно получить куда больше дохода при разумном управлении. Что производить молочную кислоту для разрыхлителей теста, разумеется, интересно, но лучше направить свой взор в области более идеалистичные и прибыльные. Честера интересовала, конечно, только наука, человеческое тело, а значит, предложил Грэйди, можно было бы заняться лекарствами, люди ведь никогда не перестанут лечиться. Со временем Грэйди приобретал в доме Честера Каллахана все больше влияния, фактически это он управлял делом Честера, а тот смог вдоволь насладиться исследованиями. Их союз был вполне продуктивным, а Грэйди с помощью денег Каллахана смог вернуться к той жизни, к которой привык.
Впрочем, Грэйди все еще занимался какими-то темными, полукриминальными делами, но, по крайней мере, в тюрьму он так и не попал. К тому времени, как фабрика начала развиваться под началом союза Честера и Грэйди, Зоуи Миллиган исполнилось двадцать. Разумеется, чтобы скрепить этот деловой союз, Грэйди выдал Зоуи замуж за Честера. Условие было только одно: дети будут носить фамилию Миллиган. Честер, разумеется, пошел навстречу последним представителям этой династии. Зоуи, по крайней мере так говорили, была девушкой невероятной красоты, но не очень здоровой психически. Окончательно она сошла с ума, после того как забеременела. Зоуи говорила, что носит вовсе не ребенка своего мужа, а демона, которому ее отдал Грэйди. Не успев увидеть своего первенца, Честер Каллахан погиб при довольно загадочных обстоятельствах, впрочем в то время неожиданные смерти случались сплошь и рядом. Грэйди взял управление компанией в свои руки и, — Морриган разводит руками. — Я вижу, она процветает до сих пор.
Морриган рассказывает спокойно, будто мы ее ученики, а не она наша пленница. Она говорит:
— Грэйди действительно занимался оккультизмом. Я полагаю, он был медиумом. Большего всего его привлекали не богатство и не власть, этого он добился сам. Грэйди боялся смерти. И поэтому, — Морриган смотрит в глаза отцу и обращается, кажется, только к нему. — Знаешь, что он сделал? Он отдал себя демону, впустил в себя темноту, в обмен на себя самого и всех, кто будет нести его кровь. Зоуи. Нас с тобой, твоего братца.
Морриган показывает на Мильтона, а потом и на меня:
— И твоего сына.
Мне сразу вспоминается демон из мира мертвых с мультяшными глазами, который хранит нашу семью так долго. А Морриган вдруг срывает с шеи крестик, по-звериному быстро подается к папе и втыкает острием в место между его большим и указательным пальцами.
— Аду принадлежат все, в ком есть эта кровь! — выкрикивает она, экстатически и зло одновременно.
— Папа!
— Райан!
Мильтон перехватывает Морриган, оттаскивает от отца, прижав ее головой к стене. Папа шипит, вытаскивая крест из руки, потом швыряет его на подушку. По белоснежной наволочке тут же растекается карминово-красное пятно.
— Мильтон, поговори с нашей кузиной наедине. Сделай так, чтобы она была больше расположена к цивилизованному диалогу в следующий раз.
Папа встает, он берет меня за плечо и ведет к двери, и обернувшись напоследок, я вижу, как Мильтон за волосы тянет Морриган к столу. Мне ничуть не жалко сумасшедшую стерву, совсем-совсем не жалко, теперь уж точно.
И все-таки мне не кажется правильным все, что Мильтон будет с ней делать. Вряд ли ведь они будут пить чай или учиться плести фенечки.
— Папа? — спрашиваю я. — Ты ведь ее не убьешь?
Отец поправляет очки, и почти одновременно с ним это делаю я.
— Я не могу сказать с точностью, — говорит он. — Нам надо выяснить все, что она знает о нашей семье. Кроме того, если мы не убьем ее, она попытается убить нас. Не все настолько просто, Фрэнки. И не все можно решить с помощью старой доброй дипломатии. Они убивают медиумов, мы создаем. Они хотят уничтожить темноту, мы ее используем. Как ты видишь решение?
— Ну, позвонить ее Папе?
— Римскому.
Мы оба смеемся, и я слышу, как наш смех эхом отдается в пустом коридоре. В конце коридора, очередная стальная дверь, ведет она снова в кабинет, но через окно видно не палату, а просторное и свободное помещение, такое же белое, как и все остальные. Больше всего похоже на спортивный зал в моей средней школе после основательной побелки, которую восьмиклассники еще не успели заплевать и зарисовать частями человеческого тела, не столь в обществе приемлемыми.
Папа садится за стол, открывает ящик.
— Я думаю, милый, тебе стоит научиться пользоваться кое-чем из того, что умеем мы. Исключительно в рамках самозащиты, потому что твой пацифизм и близорукость в равной степени не позволяют тебе быть хорошим стрелком. Скажи мне, Фрэнки, больше всего стресса у тебя вызывает…
— Необходимость учиться магии не в Хогвартсе.
Я не то чтобы против опробовать плоды папиных невероятных стараний слить в любовном экстазе науку и спиритизм, но чуточку, только чуточку, мне страшно. В конце концов, что-то такое я уже делал, когда стреляли в отца, и не скажу, что ощущения были сверхкомфортными.
— Тревога и страх, — говорю я все-таки. Среди одинаковых пузырьков с разными номерами папа долго ищет нужный, и, наконец, выдает мне номер сто семьдесят пятый. Я трясу его, слушая хаотичный перестук таблеток внутри.
— Осторожнее, Фрэнки. Что касается страха, это лучшая наша разработка на сегодня.
— Ты серьезно хочешь сделать меня еще трусливее, чем я есть? — спрашиваю я.
— Между бесконечно большими числами нет ощутимой разницы.
— Ты мерзкий.
— И ответственен за пятьдесят процентов твоего генетического кода. Если выразиться проще — ты наполовину мерзкий. Итак, Фрэнки, ты пьешь одну таблетку и твой организм, примерно через десять минут, впадает в состояние безотчетного страха. Тебе нужно будет только направить его, вспомнив что-то определенное, и ты окажешься на границе между мирами. А дальше я попробую чем-то тебя научить.
— Вообще-то научить меня чему-то не так уж сложно, — фыркаю я. Вынув из пузырька таблетку, я долго рассматриваю ее, прежде, чем положить под язык. На вкус она неожиданно сладкая.
— Серьезно, папа? Она что клубничная?
— У нас оставался подсластитель для детского сиропа.
Папа достает свою таблетку, и я думаю, что же для папы является предельным стрессом. Мы входим в зал, и ничего особенного я не чувствую.
— А вдруг я к ней резистентен? Или наоборот, у меня будет…
И именно в этот момент я чувствую, что сердце мое бьется быстрее безо всякой на то причины. Сердце стремительно поднимается выше, к горлу, как птичка, для которой открыли дверь клетки. И когда оно оказывается примерно в глотке, я чувствую вдруг совершенно немотивированный страх, и страшно мне почти до слез. Отшатнувшись, я прислоняюсь к стене, обхватив руками локти, как будто это должно облегчить мне паническую атаку. Голова кружится, и я с трудом понимаю, где именно нахожусь. Я слышу папин голос:
— Сосредоточься. Это не настоящий страх, милый. Сосредоточься.
Сосредоточиться у меня, впрочем, получается только, когда я чувствую, как папа держит меня за плечо. Он со мной, он рядом, а значит бояться, наверное, и вправду нечего. Я закрываю глаза, и тут же чувствую, как уходит пол у меня из-под ног, но отец крепко меня удерживает.
— В следующий раз тебе стоит принимать полтаблетки.
Представить или вспомнить что-нибудь в таком состоянии оказывается едва ли не самой трудной задачей из всех, что я выполнял в своей жалкой жизни. Мысли скачут, никак не желая остановиться. Наконец, мне удается сосредоточиться. Я вспоминаю для начала тот момент, когда Доминик стрелял в меня, в зале. Вспоминаю его удивительные глаза и ощущение скорой смерти, направленный на меня пистолет. Я умру, я умру, я умру. Но открыв глаза, я вижу все в обычных, ярких цветах. Нет, не подходит. Тогда я вспоминаю мертвого себя на столе, в подвале. Я вспоминаю, как папа пришивает на место мою голову, вспоминаю свои закрытые глаза и трупные пятна, и темноту моих веснушек, и открытое горло, когда видно отбитую позвоночную кость. Я умер, я умер, я умер. Но и на этот раз мир не меняется перед глазами. И тогда до меня доходит: не надо представлять абстрактно-страшные моменты. Ведь был по крайней мере один, который действительно сработал и безо всяких таблеток. И я представляю иезуитскую школу, моего папу, стоящего рядом, снайпера, который, я знаю, вот-вот выстрелит, и что-то внутри у меня действительно обрывается. Страх, искусственный страх, мешается с воспоминанием о страхе настоящем. Я чувствую ощущение, которое бывает еще, когда взлетает самолет, чувство легкости и пустоты, которые почти болезненно отзываются внутри, где-то на уровне желудка.
Когда я открываю глаза, то вижу все в сером, сумеречном свете. Воздух холодный и вязкий, будто бы застывший, как желе из холодильника.
Папа улыбается мне, он спрашивает:
— Как ты?
— Неплохо, — говорю я.
— Тогда начнем. Итак, Фрэнки, телекинез, перемещения в пространстве и умение делать объекты незаметными — способности свойственные всем медиумам без исключения. Некий базовый пакет, который один достаточен для того, чтобы наш проект оплачивало государство.
Папа достает из кармана шариковую ручку, подбрасывает ее, и та зависает в воздухе. Может создаться впечатление, что перемещать вещи в пространстве — очень легко. На самом деле это требует в первую очередь пространственного мышления. Сила в мире мертвых функционирует только благодаря мыслям и представлению. Чтобы пустить предмет в долгий полет, мне нужно представить вектор и скорость этого полета в мельчайших деталях, поэтому…
И тут папа запускает ручку в меня, невероятно быстро, и даже не шевельнув рукой. У меня меньше секунды, и этого слишком мало, чтобы представить путь ручки, допустим, до стены. Но вполне хватит, чтобы представить, как ручка замрет прямо перед моим носом. И она действительно останавливается.
— Отлично, — говорит папа, а я отправляю ручку в стену с такой силой, что она едва не ломается. — Переместись.
Я щелкаю пальцами, и оказываюсь в другом конце зала. Щелкать пальцами совершенно не обязательно, но мне нравится звук, и на мой взгляд перемещение сразу выглядит по-пижонски изящно.
Чтобы меня не заметили сделать еще легче, просто представив, что место где я стою абсолютно пусто. Наверное что-то вроде того, но совсем в других масштабах, провернули папа и Мэнди в иезуитской школе.
— Молодец, — говорит папа. — С базовым пакетом ты вполне управляешься в мире мертвых, а значит и здесь. Теперь перейдем к тому, что дано лично нам, нашей семье. Как ты использовал свою кровь в мире мертвых?
— Как растворитель, — говорю я неохотно.
— Все равно, что использовать автомат для того, чтобы, скажем, землю копать. Теоретически возможно, а иногда и практически применимо, но совершенно не имеет отношения к его исходному назначению. В нашей крови, как ты уже понял, содержится темнота мира мертвых. Она все там создает и она же все там разрушает. Темнота формна и пустотна одновременно, как…
— Дао?
— Как твой разум, Фрэнки. Темнота, разумеется, содержится в крови. Трехсоставность человека?
— Пневма, сома и сарк. Душа, дух и плоть, — рапортую я, чувствуя себя на экзамене.
— Сарк, сома и пневма. Я чувствую все, я знаю все и я есть все. Плоть, как ты понимаешь, разума не имеет. Ты не можешь контролировать темноту в своей крови, и оттого она только разрушает. Как вылитая из пробирки кислота. Сила без контроля. Сома, дух, это разум, умение представлять, контроль без силы, с ним тоже ничего путного не сделаешь. А вот пневма сочетается в себе все и позволяет…
Папа едва заметно двигает указательным пальцем, и падшая на поле брани шариковая ручка возвращается к нему по воздуху.
— Разрушать, — говорит папа, взяв ручку, коснувшись ее только пальцем. Я вижу, как темнота проникает внутрь металла, и он исчезает. Очень похоже на то, что я делаю с кровью в мире мертвых. Ручка исчезает, как будто ее и не было никогда. — И создавать.
На пустой папиной ладони из дымной, клубящейся, как первородный океан, темноты, ручка восстает снова в своем первозданном сиянии.
Папа тогда ломает ручку на две части, и она распадается клубком темноты, из которой вышла.
— Как ты понимаешь, с маленькими и неживыми предметами все гораздо легче. Я ни разу не создавал из темноты ничего, сложнее кружки или перочинного ножа. Чем проще форма, тем больше шансов, что ты сможешь это сделать.
— Слушай, а разве темнота, это не…
— Да. Именно. Темнота опасна, как и вещи из нее сделанные. Сравни это с радиацией, Франциск. Если достаточное количество темноты попадет внутрь, человек умрет. Так что, скажем, восемь месяцев к ряду, создавая простейшие вещи и подсовывая их определенному человеку, можно его убить.
— Практически как видео про Убийцу с ложкой.
Папа смеется, а потом говорит:
— Именно. Впрочем, создавать тебе пока ничего не надо. Мы с тобой научимся кое-чему более простому и более зрелищному.
— Что может быть более зрелищно, чем появление зубочисток из Дао, первородного хаоса, Времени Сновидений или что это там?
И тогда отец выбрасывает руку вперед, будто хочет что-то подвинуть, и меня сбивает с ног целая волна, бесформенная, клубящаяся волна темноты, практически с меня ростом, холодная и острая, как лед.
— Что это было?
— Кое-что куда более легкое, чем создание радиоактивных ручек. Если не придавать темноте четкие форму и свойства, ты можешь пользоваться ей, как инструментом. Сбивать с ног, привязывать кого-нибудь, протыкать, если ты встал на тропу войны, или, по крайней мере, попытаться накачать ей кого-то до смерти, как Мэнди едва не поступила с твоим троюродным братом Домиником. Тебе не нужно в подробностях представлять форму и вид, только направление и действие. Практически как улучшенная версия телекинеза, попробуй.
— А откуда взять темноту?
— Из сердца, милый. Почувствуй, как она в тебе бьется, вместе с кровью, и вытащи ее отдельно от крови, вытащи ее из крови.
Я снова закрываю глаза, стараясь почувствовать, как сказал папа. Биение моего пульса, быстрое и жаркое, я больше не замечаю. Сердце перегоняет кровь, я могу ощутить пульсацию даже в кончиках пальцев. Я вспоминаю слова Морриган про то, что аду суждены все, в ком течет эта кровь.
Выпустить темноту. Я представляю, как с кончиков моих пальцев стекает, вырвавшись из сосудов, из-под кожи, ледяная, дымная темнота. Некоторое время я стою так, представляя каждую каплю, а потом и поток.
— Франциск, — говорит папа, и я открываю глаза. Вокруг меня стелится как туман темнота, расходясь метра на три, не меньше.
— Я же говорил, что ты сильный медиум. А теперь попробуй сделать с ней что-нибудь. И не закрывай глаза, твой противник может успеть тебя застрелить.
Я делаю осторожное движение рукой, представляя, как темнота конденсируется и пронесется быстро-быстро к противоположной стене, но она только продолжает клубиться, не делая ровно ничего.
Когда я переступаю с ноги на ногу, она ластится, как кошка. Я представляю во всех подробностях весь путь темноты от моих ног и до стены, но она остается на месте.