— По-моему, Господь решил, что нельзя убивать. Вообще. Никого. Никогда.
— Из людей. А таких, как ты — можно.
Доминик водит пальцем по бетонному полу, морщится периодически, будто бы пытается нарисовать что-то красивое, а у него не получается.
— Я делаю то, чего Бог не может сделать, потому что он хороший, — говорит Доминик. — А я — плохой.
— Если тебе приходится это делать, может быть Бог тоже плохой, раз создал такой мир, где непременно надо убить живое существо, чтобы стать чуточку ближе к Нему.
И неожиданно для меня, Доминик говорит:
— Может быть.
Он говорит:
— Меня учили, что мы так делаем, потому что когда умрет последний из вас, медиумов, связывающих мир живых и мир мертвых, мы сможем уничтожить темноту. Ты знаешь, что такое темнота?
— С точки зрения физики, да и то — очень абстрактно.
Доминик улыбается уголком губ, вроде бы совсем чуть-чуть, но мне становится видно один из его блестящих клычков. Он некоторое время водит пальцем по полу, вычерчивая что-то, что я отследить не могу, а потом без предупреждения начинает рассказ.
— Темнота, которую я там видел, про которую мне рассказывали, и которая у меня внутри, и у тебя внутри, знаешь, что это?
— Ну?
— Трещинки в мироздании. В темноте нет Бога, но, кроме того, темнота вытягивает Бога. Мир мертвых полон этой темноты. И через медиумов, через призраков, она проникает в наш мир, как…
Доминик делает паузу, возводит глаза к потолку, будто ищет у Господа верное слово.
— Инфекция, вот. Накапливается в человеке, вызывает смерть. Травмы, болезни. Старые люди потому точно умирают, что в них уже много темноты. Но ее можно подхватить, когда угодно. Господь наш победил смерть.
— Сам таки создал и сам таки победил?
Доминик фыркает и продолжает, как ни в чем ни бывало:
— Мы тоже ее победим. Это хорошая цель?
Доминик останавливается, так и не доведя пальцем одну из своих невидимых линий до конца, смотрит на меня долгим взглядом, зрачки у него расширены и оттого кажется, что в глазах у него вместе с синевой плескается та самая темнота, о которой он говорит.
— Хорошая, — соглашаюсь я.
— А убивать ради этого стоит?
— Убивать вообще никогда не стоит.
Мы молчим, он смотрит на меня, у него совершенно бессмысленные глаза, будто бы я разговариваю на другом языке. Потом он вздергивает тонкий нос, усеянный веснушками, смеется.
— У тебя такой акцент, как будто бы гнусавый, — говорит Доминик. — Убивать это просто. Мне это нравится. Почему нет? Люди хрупкие.
Я смотрю на него с полминуты молча, мне ведь нечего сказать, по большому счету. В убийстве правда ничего сложного нет, обычное действие, не мешки ведь целый день таскать и не в шахте уголь добывать.
Мы с Домиником смотрим друг на друга и молчим. Глаза у него внимательные и яркие, даже в темноте, но в то же время никакого света в них нет. Я облизываю губы, тянусь до хруста в моих выстрадавших этот день косточках.
— Ты знаешь, Доминик, как хорошо это — жить?
— Конечно! Мне нравится, потому что жизнь позволяет тебе ходить в «Макдональдс».
Я мотаю головой, упрямо, почти зло, но говорю вдруг невыразимо спокойно, как я сам от себя даже даже не ожидал. Меня вдруг осеняет, как чудесно, как хорошо быть здесь и сейчас, несмотря на ситуацию, в которой я актуально нахожусь. Мои родители подарили мне жизнь, во второй раз. Математически шанс существует всегда, но фактически — они совершили чудо, пытаясь дать мне все это.
— Нет, ты не знаешь, — говорю я. — Вдохни сейчас поглубже, хорошо?
Он вдыхает, совсем как любопытный ребенок в ожидании фокуса.
— Чувствуешь? Это воздух. Смесь газов, химическое соединение. Чувствуешь, как сыро тут пахнет? Чувствуешь, как холодно? А теперь подумай, как хорошо это — дышать. Как хорошо чувствовать, как воздух наполняет легкие и как выходит, как изнутри становится самую малость прохладнее, как утоляется голод до кислорода. Самые простые вещи. Ты их даже не замечал никогда. Не вкусная еда, не деньги, не власть, не путешествия, не секс, понимаешь? Самое простое, что ты можешь делать, пока ты жив — дышать. И это уже здорово. Только это. А в мире миллиарды прекрасных ощущений, миллионы книжек, которых надо прочитать, тысячи мест, где надо побывать, сотни людей, с которыми надо подружиться, десятки самых лучших дней в жизни, которые надо прожить, и один единственный Джон Оливер, который разбирается в политике.
— Зачем ты последнее добавил?
— Это мое любимое шоу. Неважно. Ты же понял, что я говорю, Доминик?
Доминик улыбается, потом кивает.
— Тогда зачем ты забираешь это у других?
— Не знаю, — говорит он. — Почему нет?
— А почему да?
И я вдруг подаюсь к нему и глажу его по волосам, как младшего братишку, хотя мы совершенно одного возраста, вплоть до дня рождения.
— Сделаешь так еще раз — убью тебя, — говорит Доминик. — Просто так. Потому что хочется.
Он фыркает, но если бы прикосновение не было ему приятно, наверняка, он бы действительно меня убил.
Я ложусь на холодный пол, и Доминик ложится рядом, мы смотрим вверх, на потолок.
— Хочешь расскажу что-то удивительное?
— Хочу, только если это не про Джона Оливера.
— Ладно, тогда другое расскажу.
Я указываю вверх на изъеденный сыростью и плесенью потолок, говорю:
— Вот там, высоко-высоко сейчас небо со звездами. Наверное, уже поздно, совсем ночь. Но через несколько часов расцветет. Воздух станет серым, и пойдет туман. У нас здесь, на Юге, много болот, поэтому по утрам всегда будто в Лимбе оказываешься. Иногда у нас отменяли уроки из-за утренних туманов, потому что в такой дымке машина может просто не заметить тебя, идущего с рюкзачком наперевес. Из-за тумана рассвет кажется белым-белым, будто бы в один момент наступила зима. А потом выходит солнце. И это самый прекрасный, самый потрясающий момент, который ты можешь себе представить. Солнце прорезает утренние облака, и на целых несколько минут все становится золотым. Представляешь себе, когда туман — золотой?
— Как рай? — спрашивает Доминик. — Кажется, что ты на золотом облаке?
— Ага. Вот так.
— Это ты все к чему вообще сказал?
— А ни к чему. В Луизиане здорово.
Доминик молчит, и я тоже. Мы лежим рядом, так что локтем я касаюсь его локтя. А потом Доминик указывает пальцем на порченный плесенью потолок и говорит:
— Вот там я вчера видел созвездие — Гончие Псы. Кто это такие?
— Собаки Аркада, он был сыном нимфы Каллисто и Зевса. Его питомцев звали Астерион и Кара.
— Ты все на свете знаешь?
— Неа.
Доминик приподнимается на локте, некоторое время меня рассматривает.
— Не хочешь в Италию? Там хорошо. Я даже рад, что тебя увезут. Не придется тебя пока что убивать.
— А потом все равно придется?
— Ага. Жвачку хочешь.
Жвачку я беру с жадностью, стараясь урвать свою долю глюкозы на этот день. Вкус ее, неопределенно-фруктовый, кажется мне лучшим, что я чувствовал в жизни когда-либо.
Некоторое время я совершаю сосредоточенные жевательные действия, а потом Доминик говорит:
— Тебе пора обратно. А то мама заметит, что я тебя выпускал.
И я говорю:
— Помоги мне сбежать.
Но Доминик только мотает головой, упрямо, становясь похожим на перетягивающего веревку щенка.
— Извини. Ты же понимаешь.
— Понимаю, — отвечаю я, хотя не понимаю. Но не все делается в один момент, я не теряю надежды его уговорить. Кроме того, теперь родители знают, где я.
Когда Доминик застегивает ремень мне на шее, я хриплю:
— Ты же меня задушишь, — он действительно утягивает ремень так сильно, что в глазах у меня темнеет.
— Извини, — говорит Доминик просто. — Привычка.
Глава 6
Утро можно назвать безрадостным. Оно наступает уже через пару часов, после того, как уходит Доминик, и за эти пару часов поспать мне не удается ни разу, потому что больше падре Стефано своими обязанностями не манкирует.
Но утро наступает, и я это чувствую, каким-то странным, внутренним ощущением, будто бы каждая клеточка меня радуется наступлению нового дня, а я не могу, к сожалению, присоединиться к ней разумом.
Как раз во время завтрака, которого мне так отчаянно не хватает, появляется Морриган, злая, как сама смерть против которой она борется.
— Ты поедешь со мной. Ублюдки Моргана хотят что-то за тебя предложить.
— О, я уже и не такой незаменимый, правда?
И тут она дает мне пощечину, да такую сильную, что не будь моя голова хорошо зафиксирована, я бы за нее волновался. Я решаю не спрашивать, нет ли у меня опции сходить в душ, если ответы Морриган и впредь будут такими жесткими и однозначными.
— Мы выезжаем через полчаса, святой отец. Вы завяжете ему глаза и поедете с ним в машине. Очень надеюсь, что не случится ничего форсмажорного. Очень.
Я, как наверняка и падре Стефано, понимаю, что имеет в виду Морриган. Она, разумеется, уже догадалась, как к моим родителям попала информация о том, где я. И явно не была этим довольна.
Но отец Стефано делает вид, будто бы расценил слова Морриган, как обычное приказание, а вовсе не как скрытую угрозу. В назначенное время, он отвязывает меня и почти тут же завязывает мне глаза. Я почти рад перемене ситуации, потому что мой визуальный канал уже вполне сыт лицезрением кирпичных стен и плесневелого потолка, а вот свобода движений мне жизненно необходима. Что насчет определения своего местонахождения, у меня есть идея получше.
Поднимаемся мы довольно долго и вслепую это весьма нелегко. Я терпеливо считаю ступеньки, и насчитал их около восьмидесяти пяти, ни разу не сбившись. Поднялись мы явно в здание церкви, но какое-то опустелое, потому что запах ладана едва-едва заметен, будто бы в последний раз здесь служили много лет назад. Оказавшись на улице, я с наслаждением втягиваю утренний, холодный воздух, вспомнив, как рассказывал о нем Доминику. В машине оказывается вполне просторно, и ужасно удобно после кушетки. Почти тут же, оказавшись на заднем сиденье, я закрываю глаза, а открываю их уже в темноте совсем другого рода. Я стягиваю повязку с глаз, с удовольствием озираясь. Раз уж отец Стефано все равно завязал мне глаза, грех этим не воспользоваться. Отца Стефано, разумеется, нет. Видеть живых из мира мертвых, это особое искусство, род фокуса, на который я, конечно, способен, но расходовать силы не хочу. Я оборачиваюсь, и вижу, как исчезает позади меня церковь, охваченная языками алого и белого пламени. Сейчас это уже не огонь, а только воспоминания об огне. Может быть и хорошо, что будучи в мире мертвых изнутри церкви, я поспешил его покинуть ради дома, милого дома, даже не рассмотрев толком. Я знаю историю о Горящей Церкви в Пригороде. Когда мне было восемь, а то и все девять, в школе всячески педалировалась тема сожженной Ку-клукс-кланом католической церкви. Столь суровая кара настигла людей, проявивших терпимость и гуманизм, то есть молившихся вместе с чернокожими, совсем рядом. Рядом молились, рядом и умерли, потому что когда в середине службы сквозь запах ладана, пробился запах дыма, двери уже были забаррикадированы снаружи.
Не уверен, что я верю в данную историю сейчас, хотя в детстве она меня однозначно впечатляла. Но церковь действительно горела и там действительно погибли люди, судя по тому, как ярко взвивались языки призрачного пламени здесь. Все, что есть в мире мертвых связано с их воспоминаниями, в том числе и самыми последними.
Отлично, значит я не в Новом Орлеане, но недалеко от него. Перестав пялиться на сияющую от предсмертных воспоминаний церковь, я вижу, что у меня есть попутчики. Рядом со мной сидит молодая женщина в очках и медицинском халате, скромно, но аккуратно одетая, а на коленях у нее девочка, похожая на принцессу: ухоженная и счастливая. Ни дать ни взять — образцовая итальянская семья отца Стефано.
Некоторые призраки настолько любят кого-то или ненавидят, что выбирают даже после смерти не создавать себе новый дом, не копить воспоминания и мечты, а следовать за объектом своего сильного чувства, в ожидании воссоединения.
Женщина смотрит туда, где должен в реальном мире располагаться затылок падре Стефано, а его дочь, для которой он настоящий отец, а не духовный, тянет ручки в его сторону. Женщина, совсем живым, настоящим, материнским жестом, заставляет девочку убрать руки, говоря ей что-то на незнакомом мне итальянском.
Но я все равно уверен, что произнесено что-то вроде «это невежливо».
Заметив меня, женщина смущенно улыбается, произносит еще что-то, и я говорю:
— Здравствуйте.
Наверное, мы друг друга поняли, хотя я не уверен. Я стараюсь запомнить дорогу, а призраки сидят рядом молча. Я не могу сосредоточиться, все время смотрю в их сторону. И когда отец Стефано выезжает на пустой хайвей, я решаю, что для обострения собственного внимания стоит кое-что сделать.
Я переношу отца Стефано ко мне, в мир мертвых. Надо признаться, реакция у него отличная, оказавшись в темноте, он тут же сворачивает на обочину думая, видимо, что это мой план побега.
Нет, разумеется, так не сбежать. Тело-то мое останется в машине, и в него, если только я еще хочу задержаться в нашем лучшем из миров, придется вернуться. Впрочем, сбегать прямо сейчас я и не планирую, ведь меня везут к моей семье. Наверное, Морриган это тоже понимает, потому и не приказала связать мне руки.
— Эй! — говорю я. — У вас тут посетители.
Он оборачивается, и тут же замирает, будто бы сам становится призраком.
— Белла? — говорит он. — Беатриче?
А потом вдруг тараторит на итальянском так быстро, как обычно показывают в фильмах. Я и не думал, что итальянцы и вправду так быстро говорят. Белла и Беатриче слушают, впрочем, и улыбаются, не просят его говорить помедленнее, не переспрашивают. А потом и сами начинают говорить, так же быстро. Малышка произносит единственное слово из всей беседы, которое я понимаю. Первым делом она говорит:
— Папа!
Слово, которое по крайней мере в индоевропейской части нашего языкового разнообразия, вполне понимаемо. И благодаря этому слову, одному этому слову, я понимаю, как скучаю по собственному отцу. Чтобы не мешать воссоединению семьи, я увлеченно смотрю в окно. Ничего интересного там, разумеется, увидеть нельзя. Обычная темнота: темная земля, темное небо, темный лес впереди. Забавно, если бы никто из мертвых с начала времен не помнил этого места, не придавал ему значения, его бы здесь не было. Может быть чье-нибудь племя еще десять тысяч лет назад обитало именно тут, а кто-то только шестьдесят лет назад строил тут шалаши, будучи совсем мальчишкой.
Я, конечно, дал себе зарок ни в коем случае не расходовать сил, но ведь отец Стефано сделал для меня что-то неоценимое, а я хочу сделать для него хотя бы что-то хорошее. Я не думаю, что он плохой человек, не такие у него глаза и голос не такой. Наверное, он у сектантов врач, а не убийца.