Всех. Не разбирая и не считаясь с заслугами.
Потому что иначе воины помоложе могут запомнить и решить впоследствии, что клятва, данная вождю, вообще ничего не стоит в нынешние смутные времена. Если можно предать одного, то чем лучше другой?..
Безусловно: перебить.
Пользы от них – чуть. А справедливая кара лишь упрочит уважение к нему, Антигону. Такое, пожалуй, войдет и в песню: воспользоваться услугами подлецов, щедро вознаградить и покарать за подлость. Вполне в здешнем духе. Восток – дело тонкое, что ни говори, и учит просчитывать ходы…
Но как же быть с Эвменом?
Голову пронзил последний, прощальный укол исступленной боли, и раньше, чем стратег успел достонать, опаляющее пламя, вскинувшись напоследок, угасло и сникло.
Мыслям стало свежо и просторно.
Вообще-то Антигон не любил злобствовать. Во всяком случае, подолгу. Даже приказы о казни трусов и предателей он отдавал спокойно и немного грустно, несколько даже сожалея о корявой судьбе осужденных. Но сейчас не было на свете человека, который вызывал бы у наместника Азии такую лютую и неутихающую злобу, как Эвмен.
Грек из Кардии.
Личный секретарь-архиграмматик македонских царей.
Старинный знакомец, пожалуй, даже и друг.
Блюститель престола Божественного…
Вот! В том-то и дело!
Как всякий коренной македонец, да еще из пожилых, помнящих хмурые времена старого Филиппа, положившего жизнь на усмирение Эллады, Антигон вообще склонен недолюбливать эллинов, но в этот миг он почти ненавидит их всех скопом, и более всего – своего дорогого дружка, своего заклятого противника, своего пленника – наконец-то! – Эвмена из Кардии, этого упивающегося собственной принципиальностью идиота.
Тяжелая мозолистая рука Антигона мнет и комкает златотканый край пурпурного покрывала.
Ему ненавистна типичная греческая узость мышления, их претензии на благородство, их упоение подвигами предков и похвальба собственными заслугами, как действительными, так и выдуманными, их напыщенные речи, их вечное стремление судить обо всем на свете с высоты низеньких стен своих городишек. Они, в сущности, ни к чему не способны, эти потомки героев, во всяком случае, те из них, кто попадался на глаза ему, Антигону, а таковых было немало. Драться они умеют, это да, но и то – под надежным присмотром македонских сотников. Тем не менее любой гречишка, напяливший на себя доспехи, ведет себя так, словно он по меньшей мере двоюродный брат Геракла и под Троей тоже без него не обошлось.
Впрочем, – одергивает себя Антигон, – следует быть справедливым. И среди греков попадаются настоящие люди. А Эвмен вообще – особый случай. «Негреческий грек», скажем так. Он вполне достоин был бы родиться под небом Македонии, и Пердикка, поручая ему защищать царские права, знал, что лучшего выбора ему не сделать. Пусть так. Но Пердикки нет уже почти пять лет! И если боги определили ему появиться на свет в зачуханной Кардии, не известной никому, кроме двух сотен собственных обитателей, так с какой стати строить из себя нечто большее? Зачем тыкать людям под нос перстнем Пердикки, о котором никто уже и не помнит? Чего ради размахивать указом Олимпиады и вопить на весь мир, что никому не позволит украсть державу и диадему у законных наследников Божественного?
Кого, скажите на милость, он, безродный гречонок, считает ворами?
Престол Македонии, хвала богам, не игрушка. Род Аргеадов владеет им с незапамятных времен, и если сумасшедшая старуха извела всех Аргеадов под корень, кроме собственного потомства, то лишь войско имеет право избрать царя! А мальчишка-азиат, рожденный спустя полгода после смерти Божественного, пусть радуется, что еще жив. Не для него завоевали Азию те, против кого осмелился поднять меч Эвмен…
С какой вообще стати греку лезть в дела македонцев?!
Да, угрюмый и осторожный старик Филипп верил Эвмену.
Да, кардианцу как себе доверял Божественный, а уж Божественный, откровенно говоря, вообще никому не доверял, особенно под конец жизни.
Да, если кто-то в Ойкумене и достоин доверия, так это Эвмен из Кардии, и никто другой!
Все так. Ну и что?! Неужели он – с его-то мозгами! – не мог сообразить, в какое дерьмо лезет?
Пока жил Пердикка – еще ладно, в конце концов, правитель вправе выбирать себе помощников. Но после?!
Гладкий шелк с треском лопается меж пальцами.
Законные наследники?! А кто они, позвольте уточнить?
Несчастный недоумок, безобиднейший Арридей-Филипп, какой ни есть, а все же плоть от плоти Македонии, такой же сын старого Филиппа, как и Божественный!
Убит Олимпиадой. Убит вместе с женой, Эвридикой, бабой, по слухам, красивой, словно нимфа, и бешеной, как дриада. Говорят, сумел умереть достойно, смеясь над озверевшей ведьмой, вернувшейся из Эпира…
Кто еще?
Сама Олимпиада?! Молосская ведьма с руками по локоть в крови! В македонской, кстати, крови!.. Убийца, и это ни для кого не секрет, собственного мужа?!
Увольте! Этому не бывать!
Или мясистая коровьеглазая дура из Согдианы и ее пащенок, зачатый пьяным отцом – и это тоже не тайна! – прямо на брачном пиру?!
Эх, Эвмен, Эвмен!.. Дурак!..
По щеке Антигона пробегает короткая дрожь.
Кто станет терпеть тебя, зарвавшегося чужака, полезшего в храм со своим уставом? То-то и оно. Особенно если этот чужак, в дополнение ко всему, еще и повадился громить в пух и прах испытанных на поле боя македонских вождей. В том числе, между прочим, и самого не знающего поражений Антигона Одноглазого! Вынуждая их, македонцев, людей доблести и чести, прибегать от полной безысходности к услугам презренных предателей и подло обрекая на муки совести…
Да, конечно, нарушители присяги, как уже решено, не избегнут кары. Им уплачено сполна, чистым золотом, а что ждет их дальше – это уже забота Одноглазого, и стратег в полной мере продемонстрирует собственному воинству, что бывает с подонками, продающими своих вождей.
Но самому-то себе голову не прикажешь отрубить. Не так поймут. И придется по ночам выть и грызть пальцы, не умея заснуть от презрения к себе, победителю…
Так что же делать с Эвменом?!
В сущности, шум и море крови вовсе не обязательны. Мало ли какую дрянь может съесть пленник на ужин, и разве мало хвороб прячется в здешних гнилых канавах?
Но Деметрий! Поймет ли он отца, если тот не попытается спасти этого дурня из Кардии? А если по-мальчишески сияющие глаза сына хоть немного потускнеют, если он станет отводить взгляд от родителя, Антигон знает: тогда ему ничего не нужно. Он ведь уже стар, не следует обманывать себя, он самый старый из диадохов[19], шестьдесят пять есть шестьдесят пять, и все, ради чего он живет на свете, – этот девятнадцатилетний юноша, которого он по привычке считает совсем еще ребенком.
Поэтому Эвмену следует дать шанс. И если кардианец поймет, что второй жизни ему не подарит никто, а первая – в его, и только его руках… О! Тогда все сложится как нельзя лучше! Люди, подобные этому греку, рождаются нечасто, ему можно доверять полностью!..
И, в конце концов, почему бы личному архиграмматику Филиппа и его Божественного сына не принять под свою опытную руку походную канцелярию Антигона? Вполне приемлемый и почетный выход…
А кому надо – неплохой намек!
И это, пожалуй, единственный способ выгородить, вытащить из этой печальной истории несчастного зарвавшегося гречишку. Иного не дано.
Ну, а если – нет? С Эвмена станется и отказаться.
Тогда… Ну что ж, тогда, по крайней мере, он будет чист перед своей совестью и своим сыном…
Соглашаясь со стратегом, совсем притихла боль.
И голос Одноглазого, обращенный к приведенному наконец узнику, изможденному, запаршивевшему, воняющему резким многодневным потом, был спокойно-гостеприимен, словно и не было этих пяти лет войны и оба они встретились на пиру в далеком Вавилоне…
– Хайре! Радуйся, Эвмен!
– Радуйся и ты, Антигон! – откликается человек в кандалах.
В серых глазах его, слегка водянистых, как и присуще уроженцу Малой Азии, – ни смятения, ни страха. Он спокоен. Он гораздо спокойнее наместника Азии, этот царский секретарь, на пятом десятке лет с удивлением узнавший, что умеет побеждать, и проданный собственной армией. Антигону есть что терять. Ему – уже нечего. А лишенный всего – богаче любого богача, ибо не опасается грабителей.
Эвмен почти не слушает Антигона.
Разъяснения понятны. Но – излишни. У него, спасибо Одноглазому, было время обдумать случившееся. Странно. Пожалуй, впервые за долгие годы Эвмен имел возможность спокойно размышлять и делать выводы. Доныне такого не случалось. Каждый день – до изнеможения, до хрипа, до рези в покрасневших глазах; пятнадцать, семнадцать, двадцать часов на ногах, удушливый чад светильников, расплывающиеся знаки тайнописи, перестук копыт, лязг железа… Часто он валился на пол, едва поставив последнюю букву, и приходил в себя уже на ложе, заботливо укрытый покрывалом. Ученики, которых отбирал он из смышленых мальчишек где только мог, присматривали за наставником, пытаясь хоть как-то помочь…
А потом, после смерти Божественного, когда Пердикка, располагая всеми правами опекуна царей и правителя, оказался лицом к лицу с жадной наглостью сатрапов и, не веря уже никому, доверился греку… Колесо закрутилось еще быстрее. «Не изменишь?» – спросил Пердикка и кивнул, отпуская, и Эвмен создавал из ничего армии, побеждавшие фаланги ветеранов, он рассылал сотни и тысячи писем – гневных, яростных, умоляющих, осыпающих упреками, взывающих к долгу и чести – былым соратникам, ставшим врагами, и недавним врагам, готовым стать мимолетными союзниками. Уже не было и Пердикки, а Эвмен метался по Ойкумене из конца в конец, сражался и побеждал, и отступал, победив; он подкупал и вынуждал, он приносил клятвы и нарушал их, если не мог иначе, и рубил головы посмевшим преступить присягу, данную ему и в его лице – законным наследникам Божественного… И ни разу еще не было у него даже мгновения, чтобы попытаться осмыслить: что же происходит?.. Почему победы оборачиваются поражениями и все усилия, вся хитрость, и напор, и воля уходят бесследно, словно капля воды, канувшая во влажный песок?..
Ну что ж. Теперь времени достаточно. Даже с избытком. А кандалы размышлениям не помеха. Как говорится у него на родине, в крохотной белостенной Кардии, «каждый ест пирог, который сам себе испек». Эвмен горько улыбается: если это и впрямь так, то, ничего не скажешь, маловато же пирожка заготовил он для себя на черный день.
И Антигон спотыкается на полуслове, осознав смысл этой грустной, всепонимающей и немного отстраненной улыбки.
Он умолкает, еще раз убедившись: этот беззащитный человек в двойных оковах опаснее дикого льва и бешеного слона, вместе взятых. Ему нельзя жить. Он, живой, попросту нарушает расклад сил в Ойкумене, пусть и не лучший из возможных, но на сегодня – единственно приемлемый. Ему следует умереть. Или же – напротив! – его жизнь следует беречь как зеницу своего единственного ока. Но лишь в том случае, если жизнь эта отныне будет безраздельно связана с ним, одноглазым Антигоном, наместником Азии, которого умные персы уже сегодня именуют не иначе как шахом. И даже не с ним! А с золотоволосым юношей, как две капли воды похожим на двадцатилетнего Антигона, еще не искалеченного, бродившего по охотничьим тропам родной земли почти полвека назад!
– Эвмен!.. Ты слышал меня?
Пленник прерывает стратега слабым, но при том властным взмахом руки. Правая висит плетью. Ее крепко повредили, когда навалились и вязали…
– Погоди, победитель! – В приятном голосе кардианца нет ни страха, ни издевки. – Позволь потерявшему все угадать, для чего он здесь…
– Говори, – кивает Одноглазый.
– Ты хочешь услышать, ради чего я поднял меч?
Светло-голубые глаза Эвмена глядят сквозь Антигона, сквозь тканый полог, сквозь дороги и времена.
– Нет, не ради царицы Олимпиады. Она упивается кровью, и убийство несчастного царя Арридея заслуживает смертной казни. Вы, македонцы, прозвали ее упырихой, а я, грек, скажу тебе больше. Филипп, твой и мой царь, называл ее дрянью. Она и есть дрянь, Антигон. Я вырос при дворе, я знаю…
Очень негромко говорит Эвмен, и рубиновая капелька никак не срывается с потрескавшейся струпьевой корки, висит на краю надорванной, плохо заживающей губы.
– И не за малыша, имевшего несчастье родиться сыном Божественного. Великий Аристотель учил: варвару недостойно управлять эллинами, а мальчишка – варвар по крови, да и воспитывает его та самая упыриха, что погубила и бедного Арридея, и Филиппа, моего и твоего благодетеля…
Кардианец коротко передергивает левым неповрежденным плечом.
– И даже не во имя светлой памяти Царя Царей. За это дрался Пердикка. И зря, по-моему. Говорят, под конец жизни Александр лишился рассудка. Не вижу причин скрывать от тебя, Антигон: Божественный был сумасшедшим всегда…
Стратег Азии хрустко стискивает зубы. Не сошел ли грек с ума, кощунствуя столь нагло?! Тот, кто, сравнявшись с Олимпийцами, пронес македонский щит до края Ойкумены, куда не добирался и Геракл, – безумец?! Но… с другой стороны: а вспышки буйства с раздиранием одежд и визгом?.. А бессудные пьяные расправы с друзьями?.. А сизая пена и звериный вой?!!
И, в конце концов, разве не царский архиграмматик – единственный из смертных, имевший свободный доступ к секретным отчетам врачей?
– А теперь ответь, – голос Эвмена становится чуть громче, – кому, умирая, завещал свою диадему Божественный? Не забыл?
Антигон слегка кривит губы. Наивный вопрос. Разве такое забудешь?
– Сильнейшему. Так сказал он.
Эвмен качает головой.
– Нет. Вы тогда плохо слушали. Только и делали, что следили друг за другом. А я принял его последний вздох. Достойнейшему! Вот так он сказал. Он ведь не знал, что Роксана уже беременна, и никто не знал, даже я. И пока вы делили сатрапии, я размышлял: кто же из вас достойнейший? Мне было легко думать об этом, ведь сам я в любом случае не шел в расчет…
Одноглазый замирает.
Боги! Этот, утративший все, как будто подслушал его, Антигона, ночные раздумья. Под зыбкий туман мечтаний и прикидок он подводит прочную опору доводов, и ему можно верить. Ибо если и есть в Ойкумене кто-то, кому известно все, так это Эвмен, правитель тайной и явной канцелярии Божественного.
Кардианец говорит неторопливо, взвешенно, и каждое слово его – точная и безжалостная оценка. Кратко и беспощадно характеризует он тех, кто рвет ныне на части державу, пока еще клянясь в верности законному царю, юному Александру, сыну Александра.
Птолемей? Этот хитер, как никто. Силен и талантлив. Но – мелок. Ему вполне достаточно Египта. Македонию он забыл и не желает вспоминать, а диадему Царя Царей примет разве что под страхом смерти.
Кассандр? Талантлив не меньше, чем Птолемей. Молод и отважен. Увы, сердце его полно ненависти, а ненависть, пусть трижды праведная, не к лицу властителю. К тому же он до мозга костей сын покойного Антипатра. Македония для него – все, а держава Божественного – пустой звук.
Селевк? Всем хорош, но что у него есть, кроме шаткого вавилонского дворца и нескольких тысяч воинов?
Лисимах? Тот попросту глуп.
Пердикка… вот кто мог бы, несомненно, и удержать, и сохранить, и упрочить. Но что болтать попусту? Пердикки нет.
И значит…
– Так вот, Антигон! – едва ли не повелительно говорит узник. – Я, Эвмен из Кардии, в последний свой день клянусь Олимпийцами, перед которыми скоро предстану: нет никого для власти в Ойкумене достойнее тебя!
Единственный глаз стратега Азии вспыхивает.
– Но… тебе не быть наследником Божественного. Придет день, попомнишь мое слово, и сатрапы захотят быть базилевсами и растопчут присягу, данную малышу Александру. И ты не сможешь остаться в стороне. Войско провозгласит тебя царем, и ты станешь хорошим базилевсом, а твой сын еще лучшим. Для македонцев. Ибо и сам – македонец. Но эллины? Персы? Иудеи? Кем будут они для царя македонцев? Пылью под ногами. Убойным скотом. Власть – не меч, не золото. Она должна принадлежать рожденному по воле богов от царской крови. Или – державе не быть. Но тогда – зачем было все, что было? Ты понимаешь меня, Одноглазый?
Антигон медленно наклоняет тяжелую, в густой кудрявой седине голову. Он понимает. И готов подписаться под каждым прозвучавшим словом. Почти под каждым.
– Ты уверен, друг, что я – не смогу?
– Уверен, – горько вздыхает Эвмен. – Иначе пошел бы с тобой. У тебя хороший наследник, Антигон…
Вот эти-то слова и решают судьбу Эвмена. Стратег Азии бьет в серебряный гонг, и в шатер проскальзывает одетая в мятую бронзу фиолетовоглазая голова давешнего перса.
– Приготовь коней. И охрану. Наш гость уезжает.
В маслянистых персидских очах – недоумение.
Страж не верит своим ушам. Он, кажется, себе на беду готов переспросить. Но Эвмен не позволяет ему совершить такую оплошность.
– Не делай этого, Антигон. Иначе я снова буду воевать с тобой. А ты ведь знаешь: воевать я умею…
– За упыриху? За ублюдка?
– Нет, – Эвмен грустно улыбается. – За идею. Подумай и, возможно, поймешь. А кроме того, есть ведь не только эти. Царская кровь течет не только в жилах Аргеадов…
Пригнувшись, Одноглазый заглядывает в тонкое, благородное, заросшее многодневной рыжевато-седой щетиной лицо узника.
– Ты не хочешь жить? Почему?