Под атласным одеялом Солнцем полное плечо, Лен волос, румянец алый, Золотой пушок у щек. Ты, наверное, не встала, До сих пор ты спишь еще. С вечера метель мела, Мир калила добела, Лес молил январь о чуде, Но казалось, что не будет Больше света и тепла. А сейчас для всех влюбленных В окнах свету терема. Снегу полная зима, День — царь-колокол червонный — Полон звону, разума. Милая моя краса, Я ль не верил в чудеса, Посмотри: не шелохнутся Вплоть до полюса леса, В воздухе дымкú, как блюдца, Днем с огнем в лесу лиса, — Не пора ль тебе проснуться, Милая моя краса. 1957
Шестнадцать лет тому назад
В земле по грудь под Ленинградом Шестнадцать лет тому назад Под пулей, бомбой и снарядом Стоял у Лигова солдат. По вражьим выкладкам бесспорным Он трижды был в тот день убит, И уцелевшим танкам в город Был с ходу путь прямой открыт. С крестом на башне, с пушкой в душу Пошел, как будто на парад, До моря потрясая сушу, Немецкий танк на Ленинград. А самых храбрых нету рядом: Они еще с утра легли… Солдат окинул долгим взглядом Огонь небес в дыму земли. Резерв последний полководца, Один из роты, рядовой — Как в гимне партии поется: «Ни бог, ни царь и ни герой», — Он встал на бруствере траншеи, Зажав гранату в кулаке, О молодости не жалея, В разбитом дачном городке. Ударил столб огня под траки, И захлебнулся на камнях Вал бронированной атаки От Ленинграда в трех шагах. Примолк железный гул орудий… Пилоткой пот отер солдат… А мир считал: случилось чудо Шестнадцать лет тому назад. И кто он был — никто не знает, Не заявил он сам о том, Но только в сорок пятом в мае О нем гремел победы гром. И слава ходит по Союзу, И подвиг этот не забыт, А сам солдат пока не узнан, Никем в народе не открыт. Он жив, он с нами рядом, вот он! И он сейчас наверняка В трамвае ездит на работу, Пьет в праздник пиво у ларька. 1957
Вечер стихов в колхозе
В колхоз далекий в пору сенокоса Приехал я, чтобы стихи читать, А после отвечать на все вопросы, Какие станут люди задавать. Здесь никогда поэтов не бывало, Но мной в сельпо, между сапог и вил, В строю брошюрок, желтых, залежалых, Твардовский все же обнаружен был. Вещала всем с дверей сельпо афишка О том, что я писатель ССР. И в клуб пришли девчонки и мальчишки, Учительница, фельдшер, инженер. Но я был рад. Колхоз встает с рассветом, Лишь три часа за сутки спит колхоз, Ему не до артистов и поэтов, — Бушует по округе сенокос. Чтó мог бы я прочесть ему такое, Достойное не просто трудодня, А солнца в сенокос, росы и зноя, — Нет, не было такого у меня. И среди белых полевых букетов Над кумачовым заревом стола Я призывал на помощь всех поэтов, Которых мать Россия родила. А в зале льны цвели, цвели ромашки На длинных лавках, выстроенных в ряд, И тишина, ни шороха, ни кашля, Лишь было слышно — комары звенят. За окнами домой проплыло стадо, Закат погас, и смолкли петухи. Три женщины вошли и сели рядом В платочках новых, праздничных, тихи. На темных лицах, как на негативах, Белели брови, выгорев дотла, Но каждая из них, видать, красива Когда-то в девках, в юности была. Они отдали всё без сожаленья Полям и детям, помня о мужьях, — Мне пусты показались сочинения, Расхваленные критикой в статьях. И я прочел для этих трех солдаток, Примерно лет моих, немолодых, То, что на фронте написал когда-то Не как стихи, а про друзей своих… 1959
«Смеялась женщина, смеялась…»
Смеялась женщина, смеялась, Как будто яблоки роняла, Как будто тень и свет сменялись, И людям все казалось мало. Ей ветер обнажал колени, Она подол рукою била И хохотала в упоеньи Так, как она всегда любила. И все вокруг переменилось, Все стало праздничней и ярче, Все сдвинулось, переместилось И стало вдруг свежей и жарче. А было лишь такая малость — Катилось, звоном озаряло, Смеялась женщина, смеялась, Как будто яблоки роняла. 1959
«Кто же первый сказал мне на свете о ней?..»
Кто же первый сказал мне на свете о ней? Я никак не припомню сейчас. Может, первый назвал ее имя ручей, Прозвенел по весне и погас. Мог сказать бы отец, но я рос без отца. В школе мать говорила, обучая детей. Я не слышал, я ждал лишь уроков конца, — Дома не с кем меня оставлять было ей. А вокруг только небо, леса и поля, Пела птица-синица, гуляли дожди, Колокольчик катился, дышала земля, И звенел ручеек у нее на груди. Может, птица-синица, береза в лесах, Колокольчик с дороги, калитка в саду, В небе радуга, дождь, заплутавший в овсах, Пароход, прицепивший на мачту звезду, Рассказали, как это бывает, о ней, Но тогда я, пожалуй, был робок и мал И не знал языка ни синиц, ни дождей… Я не помню, кто мне о России сказал. 1960
«Все, говорят, на свете образуется…»
Все, говорят, на свете образуется, Все в жизни станет на свои места. И Дон-Кихот под старость образумился, Но разум не надгробная плита. Прихлопнешь разве разумом стремление Быть искренним, и честным, и прямым, И все свои печали и сомнения Нести на люди, обращаться к ним. У юности в крови есть жажда поиска. Она сама как поиск и равна Той жажде, что вела людей до полюса Жары, вершины, холода и дна… Меня недавно подвели товарищи, Не предали, а час такой настал. И подвели, — подумаешь, удар еще, Немолод я и многое видал. Горел, и мерз, и пировал как следует, Ну подвели, — отбился — пустяки. Но мысль одна с тех пор меня преследует — Как быстро образумились дружки. Разумные, — врагов себе не нажили, А я, как был, останусь им дружком, Но в дружбе что-то все-таки загажено, И это не отмоешь коньяком. Да здравствует святая сила разума Быть не рабом — хозяином страстей И поступать, как юностью наказано На дымном гребне фронтовых ночей! Пусть не благоразумная — победная Идет без страха молодость в зарю. Я буду стар, как перечница медная, Но и тогда я это повторю. 1960
«Алешенька»
Словно в горле песенки горошинка — Пропою, а не произнесу. Есть такая станция «Алешенька», Как тропинка к поезду в лесу. В двух шагах от каменного города, А как бы у света на краю, Не известна никому, не дорога, Сторожит стальную колею. Ливнем стали и стекла по линии, Будто на колесах города, Никелем окованы, как инеем, Мимо пролетают поезда. Сколько Алексеев и Алешенек В сутолоке, в громе, в суете Названо, окликнуто, опрошено На лесной сороковой версте? Мимо все. С печалями, с улыбками Без ответа мчатся поезда. Что-то человеческое, зыбкое Потерялось в громе навсегда. Двести лет прошло с тех пор, как брошено Лесу, полю, солнцу и реке И летит — Алешенька, Алешенька, — А ответа нету вдалеке… 1960
Побывальщина
Здесь лесов-то тьма, а в лесах Тотьма Утонула, — не видно крыш. Как придет зима, занесет дома, Сверху Тотьмы не разглядишь. Всё леса, леса, вплоть до полюса, И на юг леса, на восток, За околицей хвоей колются, Пробираются без дорог. А в лесах она, река Сухона, В ней веслом до дна не достать, Как придет весна, думы вслух она Начинает петь-напевать. Она баскими дарит сказками, А за сказками бает быль, Быль неласкова, глубь опасная, Разбиваются волны в пыль. По реке плоты В сорок две версты. До небес семь верст, Лесом все… В небе тыщи звезд, Месяц в полный рост, И медведи ходят в овсе. Хочешь верь не верь, Приезжай, измерь, Не мешай человеку врать. Это просто проверить Тебе теперь, — Самолетом рукой подать. Полчаса не срок, городок у ног, И леса стоят, как сказал, Только вот, браток, что насчет дорог, — Про дороги я не соврал. К нам дороги ягою меряны Лет полсотни назад клюкой, И клюка ее здесь потеряна В темном лесе за Юг-рекой. 1960
Дионисий
1 Умели деды строить грады И веси на Руси святой. Стоят они, очей отрада, Красой равняясь с простотой. На наших северных широтах — Видать, для света и тепла, — Как солнышки ручной работы, Горят над ними купола. За Вологдой в дали таежной, В конце проселка на пути, Зайдешь под свод, и невозможно Глаза от света отвести. Веселый грешник Дионисий Здесь песни пел и краски тер. Он перенес на стены кистью Тепло зари и синь озер. Шеренги праведников рослых Стремятся в рай, а там встают, Толпятся мачтовые сосны У Дионисия в раю. Рай на горах, в бору с брусникой… А может, правда, рай — в лесу? Мой край родной, мой друг великий, Как опишу твою красу? Пылает северное лето, Недвижны сосны. Спит вода. И, на стожар в лугу надета, Дрожит вечерняя звезда. А в дальней дали с новой силой Через дремучие леса Старинный град, райцентр Кириллов, Плывет, расправив паруса. 2 Я видел рай не нá небе, Он в душу мне запал. Его художник нанятый В церквушке написал. Но неподкупна кисть его. И вот живет века Работа Дионисия, Как поле, как река. Рай с соснами косматыми, В бору заречном он, С брусникою, с опятами, — Я в этот рай влюблен. А он, видать, без памяти Любил свой бедный край, Его на стенах каменных Изобразив, как рай! 1960
Щи
Из лавки овощной доставленный, Кочан капусты — это сгусток Поэзии, но не прославленной, Поскольку он — кочан капусты. Кочан капусты — это золото Дождей, качающихся, грузных, И жарких дней, на солнце колотых, В клубок закрученное с хрустом. В нем пенье птиц, ветров смятение, Прохлада тени, запах мяты И первое тепло весеннее, И звон отточенной лопаты, И холодок росинки маковой, Алмазной, гордой и прозрачной, На листике рассады лаковом Оброненный зарей кумачной. Поэзия опубликована, Все начинается, как вызов. Сталь синяя секиры кованой И плаха, струганная снизу. Река в кастрюле медной взорвана, Топочет пенными кругами, Шипит плиты планета черная И брызжет синими цветами. О, георгины кухни газовой, Железные цветы горелок! Кочан капусты, волей разума, В своей работе наторелом, Разделан на лапшу и звездами Колючей соли пересыпан. А вот уже и лавры возданы И перцем сдобрены до всхлипа. И клубы пара ходят тучами, Пахучи, яростны, приветны. Щи возвышаются могучие. Над ними небеса и ветры. Цветочки на фаянсе замерли, И каравай раскрыт, как библия, На них глядят, их ждут, их налили, Они воскресли и погибли! 1960
Мытье полов
Как моются полы до бéлого каленья? — Перегибая сильные тела, Подолы подоткнув и обнажив колени, Хозяйки моют пол в субботу добела. Грохочут чугуны, гоняют тряпки воду. Тяжелым кóсарем раздроблена дресва, Со щелоком парным и грацией свободы На праздник утверждаются права. С угла и до угла летает поначалу Березовый голик, раздавленный ногой, Обсыпанный дресвой, пока молчат мочала, — Всему черед и честь, как в каждой мастерской. Здесь чистоту творят, а не полы здесь моют. Ладони горячи, и рук полет широк, И лифчики трещат. Здесь дело не простое, Здесь каждый бы из нас за две минуты взмок. А им хотя бы что! Они как будто рады, Лукавы их глаза, и плеч изгиб ленив… Я тоже мыл полы в казарме по наряду, Но не был весел я, тем более — красив. А во дворе горят половиков полотна, Как радуги на кольях у ворот. Хозяйки моют пол под праздник, в день субботний, И праздник настает… 1960
Свежий хлеб
Рукав просторный засучив по локоть, Сжимая пальцы в узел кулака, Его валяют на столе широком И бьют его с размаху под бока. Нет, это не обычная работа, Священнодейством пахнет на столе, Встречаются здесь грохот обмолота С порой весенней сева на земле. Полет ладоней яростен и нежен, Все праздничней крутая пляска рук. Валяют хлеб на кухне первый, свежий, Труда и счастья замыкая круг. Дожди и ветры пролились на камень, Гром прогремел заслонкой, день окреп. Веснушчат, рыж и кругл, как солнца пламень, На кирпичах благоухает хлеб. О нем звенит считалка, пляшут дети, Газеты пишут, и в штормах судеб Есть мера высших ценностей на свете — Любовь, как хлеб, и дружба, словно хлеб. А в кухне окна настежь, пахнет мятой, Горячей глиной, молоком парным, Хрустящей коркой, дымом горьковатым И полевым простором распашным. На полотенцах петухи горласты, Белы полы, как на реке песок. И все предметы к торжеству причастны. А день просторен, светел и высок. 1960
Кружка молока
Гончар на круге деревянном Ей отдал взмах руки своей, А после печи цвет каляный, Пожар малиновых углей. Огня, воды и глины дружба Застыла каменным цветком. Ах, эта глиняная кружка С парным душистым молоком! Густым, ромашкового цвета, Белей любых берез в селе, Дар утренней зари и лета На белом скобленом столе. Под ручку пальцы вдеты снова, В ладони кружка улеглась. Глоток, как вдох в бору сосновом, И вот уж утвердилась связь С жарой, где воздух сенокоса, Звеня, пронзают овода, С большим зеленым лугом росным, Где речка стынет, как слюда. Где женщина по рани первой, По знобкой рани босиком, Еще не выспавшись, наверно, Уже прошла, звеня ведром. Ах, эти глиняные кружки С парным душистым молоком, Как их берут поутру дружно Детишки, вставшие кружком, — Белоголовы, синеглазы, В рубашках, стиранных сто раз, Двумя ладошками, как вазы Берут хрустальные у нас. Блестят от соли скипы хлеба, Сопенье слышится одно, И не глаза глядят, а небо Глядит на глиняное дно. 1960
Невская Дубровка
Б. Пидемскому
Мы с товарищем бродим по Невской Дубровке, Два довольно-таки пожилые хрыча, Будто мы разломили на круг поллитровку, Мы с товарищем плачем и солдатские песни поем… Вот он, берег Невы сорок первого года. Двадцать лет поднималась и жухла трава, Шли дожди и снега, лишь одна оставалась пехота, — Та, что в берег вцепилась, от дивизии рота В сорок первом году, ни жива, ни мертва. Вспоминает полковник лейтенантское звание, Вспоминает о Женьке, санитарке глазастой, — Как она полоскала рубашку свою и рвала, как ромашку, для раненых, — И смеется, как будто бы вспомнил о счастье. А в траве земляника пылает на брустверах, И солдаты лежат между ржавыми минами, И, наверное, Женька — красавица русая — Пулеметом порубана, где-то рядышком, милая. Вспоминает полковник, а земля исковеркана, Двадцать лет ничего на земле не разгладили, Да и мы — как земля, — наша память, наверное, Будет тоже, как эта земля, вечно в ссадинах. На шоссе ждет машина нас, зря надрывается. От воронки к воронке над траншеями медленно В бой на Невской Дубровке от земли отрываются Пять солдат с лейтенантом, из роты последние, Ничего нет вокруг, но велением памяти Мины рвут тишину, лейтенант чертыхается, И солдаты встают… Воздвигается памятью памятник, Там, где нету его, но стоять ему там полагается. А вокруг — мирный луг, а вокруг — жизнь нормальная. По Неве к Валааму плывет теплоход, полон песнями. Но сердца, словно компасов стрелки над аномалией, Бьют о ребра вовсю, будто тесно им, тесно им. А водителю Вите лет двадцать, не более, Столько, сколько нам в армии было когда-то. Он включил себе радио, не идет с нами в поле, Наши слезы и песни ему не понятны. Чтó ему это поле, — как нам Куликово, не боле!.. Хлещет радио джазами над погостом в костях и металле. Мы с товарищем, с нашею славою, с болями, Эпопеей для Витьки, историей стали. Только мы не история, мы в нее не годимся, — В нас ликуют и плачут железные годы, И живут там солдаты, и хрипят: «Не сдадимся!». Делят хлеб и патроны у бездонного брода. Делят хлеб и патроны, разгружают понтоны. Нам бы надо обидеться на курносого Витю, Но у жизни есть горя и счастья законы, Наше — нам, юность — юным, и мы не в обиде. И зачем ему, Витьке, за нас нашей памятью мучиться. Ах, зачем, все равно у него не получится. Свищут птицы, горит земляника на брустверах, Полон Витька к истории благодарности и уважения. Он глядит на шоссе и на девочек в брючках, без устали Мчащих велосипеды вдоль древнего поля сражения. 1961
Второй
Дорогу делает не первый, А тот, кто вслед пуститься смог. Второй. Не будь его, наверно, На свете не было б дорог. Ему трудней безмерно было — Он был не гений, не пророк — Решиться вдруг, собрать все силы, И встать, и выйти за порог. Какие в нем взрывались мысли! И рушились в короткий миг Устои все привычной жизни. Он был прекрасен и велик. Никто не стал, никто не станет Второго славить никогда. А он велик, как безымянен, Он — хаты, села, города! И первый лишь второго ради Мог все снести, мог пасть в пути, Чтоб только тот поднялся сзади, Второй, чтобы за ним идти. Я сам видал, как над снегами, Когда глаза поднять невмочь, Солдат вставал перед полками И делал шаг тяжелый в ночь. В настильной вьюге пулемета Он взгляд кидал назад: «За мной!». Второй поднялся. Значит, рота И вся Россия за спиной. Я во второго больше верю. Я первых чту. Но лишь второй Решает в мире — а не первый, — Не бог, не царь и не герой. 1962
«А кто такой Бартоломей Диас?…»
А кто такой Бартоломей Диас? Что слышали вы нынче о Диасе? И почему Диас дошел до нас, Чем он прославился, вопрос неясен. Он Африку когда-то обогнул, Впервые обогнул ее по морю. Сто раз тонул, но гнул ее и гнул И обогнул, навек войдя в историю. А кто такой Бартоломей Диас? Я спрашивал, мне люди не ответили, Одни сказали — он испанец, раз Фамилия Диас. Да, тьма на свете их. Другие заявили — футболист. Зачем тебе он? — вопрошали третьи. Плыл в пене волн и солнц зеленый мыс, Рвал ветер паруса в пятнадцатом столетье, Жгла соль огнем бессонные глаза. Как мир велик! Ни тронов в нем, ни клира, Под килем и над мачтами гроза, И солнце прогибает крышу мира. А в Лиссабоне где-то день за днем В порту взлетали флаги на флагштоках, Гремели сходни, но никто о нем Не вспоминал, не знал о нем, и только Шальная девка, все забыв с тоски, Обласканная как-то ненароком, Не забывала жарких две руки И знала, кто такой Диас, до срока. А он о ней забыл в тот самый час, Когда вернулся, королем обласкан, И Лиссабон: «Да здравствует Диас!» — Гремел, судьбе завидуя прекрасной. (.............) Прошли века, сегодня мир гремит. От маршей тесно рациям в эфире. Волна восторга, в радугах зенит, Неслыханное совершилось в мире. Мир шире стал, чем был для всех для нас. …А кто такой Бартоломей Диас? 1962
«Далекое становится все ближе…»
Далекое становится все ближе, Уже луна и та доступна нам. Наука движется вперед и движет Весь мир навстречу новым временам, Когда близки любые станут дали И суть вещей сокрытая ясна. Но как измерить радость и печали, Ее вершины и глубины дна. Но как приблизить, одержав победу Над бездной, разделяющей собой Далекий, как созвездье Андромеды, Мир человеческой души иной? Расчеты — чушь! И формул тоже нету. Есть лишь Гомер, Толстой, Бетховен, Дант — Искусства гениальные ракеты И новые Ромео и Джульетта — Любви соединяющий талант. Они одни ничем не заменимы, Без них на свете через все года Немыслимы и неосуществимы Гармония и счастье никогда. 1962
Птица Сирин
На клочке пергаментных забот Я прочел значки полуустава — Птица Сирин в уши там поет… И тревожно мне донельзя стало. Птица Сирин в уши там поет Голосом далеких и любимых… Посреди гиперборейских вод Скалы, как ножи, встают над ними. Птица Сирин в уши там поет Голосом далеких и любимых… На пять тысяч верст зеленый лед, Солнца шар над ним в шерсти и дыме. Птица Сирин в уши там поет Голосом далеких и любимых… Красный Марс во весь обзор встает Со своими лунами пустыми. Птица Сирин в уши там поет… Гаснет парус, замерзают ноги. Дюзы разрывают звездолет — Птица Сирин встала на дороге. 1962
Женский праздник
Сложились бабы по рублю, Простые бабы, деревенские, И пьют, я их не оскорблю — Мол, пить занятие не женское. У баб на то причина есть, Особая, всемирно веская — По радио промчалась весть, И озарилась доля женская. Вся вдруг до донышка видна С поры далекой, незапамятной, На целый белый свет одна, Горя своим горючим пламенем. Три полбутылки на столе Плодовой, ягодной и выгодной, Пьют бабы у себя в селе, Румяные от водки выпитой. Их не зовут домой мужья: «Валюта, Валя, Валентина!». Судьба не песня соловья, Не все вернулись из Берлина. Пахали бабы, жали хлеб, Леса рубили, сенокóсили, Век прожили в своем селе, И слыхом не слыхав о космосе. А над землей уж третий час, Быстрей, чем шар земной наш кружится, Вокруг него в который раз Летит сестренка, дочь, подруженька! Над щами, стиркой и страдой, Над песнями, от слез солеными, Летит над старыми законами, Муж по которым — бог земной. Гремит над всей землей эфир, И марши, марши в честь них, марши, В честь них, потрясших целый мир, Обыкновенных женщин наших. А здесь, в деревне, стол накрыт, Пластинка кружится любимая. И день, как колокол, гудит Над придорожными рябинами. 1963
В автобусе
Косматый, рыжий, словно солнце, я Оптимистичен до конца. Душа моя — огнепоклонница, Язычница из-под венца. Чем дело кончилось с татарами? Как мартом сарафан белен! Вдрызг реактивными фанфарами Исполосован небосклон. Летят дюралевые капли По небу синему, свистя. Не так ли хлынет вниз, не так ли Ливнь реактивного дождя? Но вальсы, вальсы, только вальсы, Кружа, в динамике дрожат. Белеют на баранке пальцы, Темнеет у шофера взгляд. Весь голубой, как будто глобус, В никелированной росе Летит размашистый автобус По пригородному шоссе. Он в солнце, в первых лужах, в глине… Творится на земле весна, Как при Микуле и Добрыне, Как при Владимире, красна. И Лель сидит на косогоре С кленовой дудочкой в зубах, И витязи торчат в дозоре, Щитами заслепясь в лучах. Мосты над реками толпятся, В бензинном дыме провода… И ничего не может статься С весной и Русью никогда. 1963
Два монолога
1 Нет расстоянья, нет пространства, И городов далеких нет. Нет гор, морей и ветра странствий, Есть стюардесса в цвете лет. Есть аэрон, бетон, динамик, Орущий джазом в вашу честь, Трап на пневматике, громами Ночь потрясенная окрест. Век, ты устроился неплохо И позабыл, что час назад Была перекладных эпоха, Карет, фрегатов и баллад. В цветной бетон и сталь закован, Неоном ледяным омыт, Исчислен, взвешен, зашифрован, И крайне замкнут, и открыт. Мой брат, мой враг, мой собеседник Над пластикатовым столом И чашечкой «эспрессо» бледным В часу, неведомо каком, В глуши неведомой вокзальной, Откуда всё рукой подать: Березы, ледники и пальмы, — Что хочешь ты еще сказать? И знаки мудрости газетной Восходят над твоим лицом С похожею на сказку сплетней, Как за щекою с леденцом. А синие глаза пустынны, И прядь сиреневых волос, Как дым весны и Хиросимы, Ответ рождает и вопрос. Век, я хочу с тобою спорить О смысле злобы и добра, Дышать зеленой солью моря, Пить спирт из фляги у костра И быть еще сентиментальным, Как в дни фрегатов и карет, Медлительным необычайно Средь молний, стюардесс, ракет. 2 Чужие старые столицы В рекламных ливнях слюдяных Я вспоминаю, словно лица, Пытаясь разобраться в них. Стеклом, бетоном, сталью, светом Разрублен мрак ночной и смят. Зимой, весной, в разгаре лета Они сверкают и горят. Но есть в их праздничности броской Тревога знобкая и грусть, Которую понять не просто, Но есть которая как груз. А в чем она, не скажешь сразу: В девчонках юных на углах Иль в блеске бешеном показа В самом уже запрятан страх? А может быть, всё это вкупе Заключено в том и другом. Забудут, не наймут, не купят Или поверят, но с трудом? Гремят, ликуют и хохочут. Надменны, праведны, грешны И на исходе жаркой ночи Сосредоточенно грустны Чужие старые столицы У синих рек и белых льдин, Большие памятные лица Держав, столетий и равнин. 1963
Сосна
На белом, розовом, на синем, На голубеющем снегу Лежит сосна, роняя иней, Как бы споткнувшись на бегу. На сахарном снегу пластаясь, Вся зелена, вся золота, И в кроне, солнцем обливаясь, Звенит и рвется высота. Но от сравнения с солдатом Я отрешиться не могу, Вот так споткнувшимся когда-то, Назад лет двадцать, на снегу. Ну что ж, перед годами теми Я не стыжусь банальным быть. Лежит сосна. Не властно время Того, что было, изменить. 1963
«Уходит в небо с песней полк…»
Уходит в небо с песней полк От повара до командира. Уходит полк, наряжен в шелк, Покинув зимние квартиры. Как гром, ночной аэродром. Повзводно, ротно, батальонно Построен в небе голубом Десантный полк краснознаменный. Там в небе самолетов след, Как резкий свет кинжальных лезвий, Дымок дешевых сигарет И запах ваксы меж созвездий. Пехота пó небу идет, Пехота в облаках как дóма. О, знобкий холодок высот, Щемящий, Издавна знакомый. По тем болотам подо Мгой, Где мы по грудь в грязи тонули И поднимались над кугой На уровне летящей пули. Смотрю, как мерзлую лозу Пригнул к земле железный ветер, Стою и слушаю грозу, Как будто первый раз заметил, Что подвиг, как бы он высок, Как ни был бы красив, — работа. И пахнет кирзою сапог, И звездами, и солью пота… 1963
«Я давно увидел в первый раз…»
Я давно увидел в первый раз, Как оно меня не ослепило, Чудо женское зеленых глаз, Где, когда, не помню, это было… Два дождя качаются в зрачках, Две реки, два леса, две дороги. Неба два в лучах и облаках, Радуг двух слепящие чертоги. С той поры прошла землей война. Государства в пепел рассыпались. Годы отгорели в дым до дна. Жизнь прошла, а вот они остались… Я ее забыл. Я постарел. Женщина моя со мною рядом Средь своих забот, хлопот и дел Взглянет вдруг каким-то странным взглядом… Два дождя стоят в ее зрачках. Две реки, два леса, две дороги, Неба два в лучах и облаках, Радуг двух слепящие чертоги. 1963
«Две крутых соболинки…»
Две крутых соболинки Над рекой-синевой. С торжеством и грустинкой Низкий голос грудной. Темным вишеньем спелым Тронут маленький рот. Золотых, загорелых Плеч покатый полет. Словно вверх по ступеням, На тропе полевой С ней летит по коленям Синий ситец волной. И встает и не сводит Глаз при встрече народ, — Словно юность проходит, Словно счастье идет. 1963
Земляк
С. Викулову
Мы редко с ним теперь встречаемся, — У каждого свои дела. Но все ж встречаемся, случается, Вдвоем садимся у стола. Не по желанью — по традиции, Как на Руси заведено, Мы балуемся не водицею Дистиллированною. Но… Как только «чтó» да «как» кончаются, Отодвигается хрусталь — И раздвигается, что чается, Что видится, — и глубь и даль. Он трет виски, он наклоняется И курит, курит без конца. И тень, и свет, летя, сменяются На резких линиях лица. И край, в котором уместиться бы Могло с полдюжины держав С их европейскими столицами, Определяется вдруг, став Тем настоящим, главным, истинным: И как живешь и как дела, — С чем исповедуются искренне, Ни боли не тая, ни зла. Над чем задумываясь, пробуют Себя, других и жизнь понять По счету по большому, строгому, Где не на кого зря пенять. А надо встретиться с причинами Того, что плохо, что не так… Шумят поля, горит рябинами И подступает к сердцу тракт. Раскинулась в дождях и радугах Провинция лесов и рек, Печаля, сокрушая, радуя, Как личная судьба, — навек. Ах, эти встречи с другом досветла! Гора окурков. Поздний час, Наговоришься вроде досыта, А ляжешь — не смыкаешь глаз. 1963
На Волго-Балте
Моей деревни больше нету. Она жила без счета лет, Как луг, как небо, бор и ветер, — Теперь ее на свете нет. Она дышала теплым хлебом, Позванивая погромком, К ней на рогах коровы небо Несли неспешно людям в дом. Плывут над ней, взрывая воды, Не зная, что она была, Белы, как солнце, теплоходы, Планеты стали и стекла. И дела нет на них, пожалуй, Уж ни одной душе живой, Что здесь жила, пахала, жала Деревня русская век свой. Детей растила, ликовала, Плясала, плакала, пила, С зарей ложилась и вставала, Гремя в свои колокола Стогов, домов, хлевов, овинов В богатый год и в недород. В чем невиновна, в чем повинна, Теперь никто не разберет. Я до сих пор твой сын, деревня, Но есть еще двадцатый век, — Вывертывает он коренья И прерывает русла рек. Что сделал он, то сам я сделал, Никто другой того не мог, — И этот лайнер снежно-белый, И всплывший дедовский пенек. И я пройду по дну всю пойму, Как под водой ни тяжело. Я все потопленное помню. Я слышу звон колоколов. А наверху, как плахи, пирсы, В ладонях шлюзов — солнца ртуть. Я с тем и этим крепко свыкся, Одно другим не зачеркнуть. 1963
Мой лейтенант
Как давно я не ходил в атаку! Жизнь моя идет в тепле, в тиши. Где-то без меня встают по знаку В бой с позиций сердца и души. Нет, они не стерлись, как окопы На опушке леса зоревой, Но давно уж к ним пути и тропы Заросли житейской муравой, Жизнь прошла с тех пор — Не просто годы. А за ней, там, где огни встают, В сполохах январской непогоды Возле самой смерти на краю, Скинув молча полушубок в стужу, Лейтенант в неполных, двадцать лет, Я ремень затягиваю туже И сую под ватник пистолет. Больше ничего со мною нету, Только вся Россия за спиной В свете догорающей ракеты Над железной башней ледяной. Вот сейчас я брошу сигарету, Люк задраю, в перископ взгляну Через окуляры на полсвета И пойду заканчивать войну. Я ее прикончу вместе с дотом, Ближним и другим, в конце пути, На краю земли. Бело болото. Только бы его сейчас пройти. Страшно ли? А как же, очень просто С ревом треснет черная броня, И в глаза поток упрется жесткий Белого кипящего огня. Только чтó в сравнении с Россией Жизнь моя, — Она бы лишь была С ливнями, с мальчишками босыми, С башнями из стали и стекла. Далеко-далёко, спотыкаясь, Черный танк ползет, как жук в снегу. Далеко-далёко, чертыхаясь, Лейтенант стреляет по врагу. А земля огромна, фронт безмерен, Лейтенант — песчинка средь огня. Как он там, в огне ревущем, верит В мирного, далекого меня! Я живу в тиши, одетый, сытый, В теплом учреждении служу. Лейтенант рискует быть убитым. Я — из риска слова не скажу. Бой идет. Кончаются снаряды. Лейтенант выходит на таран. Я — не лезу в спор, где драться надо. Не простит меня мой лейтенант! Он не хочет верить в поговорку: Жизнь прожить — не поле перейти. Там друзья, там поровну махорка — Я ему завидую почти. Надо встать и скинуть полушубок, И нащупать дырки на ремне. Встать, пока еще не смолкли трубы В сердце, как в далекой стороне. Далеко не все добиты доты. Время хлещет тяжко, люто, зло. Только бы сейчас пройти болото, Вот оно лежит белым-бело. Ох, как трудно сигарету бросить, Глянуть в окуляры лет — и в путь! Я один. Уже подходит осень. Может, он поможет как-нибудь? Добрый, как Иванушка из сказки, Беспощадный, словно сам Марат, Мой судья, прямой и беспристрастный, Гвардии товарищ лейтенант. 1963
«Кто был изобретатель колеса?..»
Кто был изобретатель колеса? Никто не знает. Все о нем забыли. В каком краю, когда он родился? Ни имени не помним, ни фамилии. А был изобретатель колеса. Оно в природе не существовало, Пока на белый свет не родился Великий гений, неизвестный малый. Крыло в природе человек узрел И рычагов машинных сочлененье, А он на мир не так, как все, смотрел, Без подражанья мыслил, без сравненья. Он смастерил однажды колесо, И покатилось колесо по свету, А он свернул, должно быть, сигарету И сам себе воскликнул: «Хорошо!». Ревели первобытные леса, На четырех ногах зверье бежало, Крылами птицы мяли небеса, Пока он щепочку жевал устало… Какие нынче в мире чудеса! Открытия! Им счета нет повсюду, Но все его технические чуда Ни в чем не зачеркнули колеса. 1963
«И я ее искал, по свету ездил я…»
И я ее искал, по свету ездил я За тридевять земель, морей и рек. Красóты видел, но самой поэзии Так и не встретил, глупый человек. …Дышало лето ливнями и грозами, Дымились реки, зрела тишина. На большаке с плакучими березами Мне повстречалась запросто она. В своем краю, за речкою, не зá морем, Она мелькнула вдруг грузовиком, Плеснула песней, так, что сердце замерло, И опалила душу холодком. За песней баб над громкими колесами, Растаявшей стремительно в пыли, Вечерками, страдою и покосами Она открылась посреди земли. Горячим хлебом обмолота первого, Кувшином потным на краю стола, Озерами с нетающими вербами, Луной морозной в зареве стекла. Девчонкою босой, простоволосою, Забредшею во ржи, как василек, Она прошла под солнцем и под звездами И озарила запад и восток. А было-то всего лишь — бабы ехали, Да песня, да обычный грузовик, — Но это оказалось ее вехами, И мир за ними встал и был велик, Такой, что мне не рассказать, не высказать, Какой он есть, и только, может быть, Чтобы понять далекое и близкое, Жизнь надо просто заново прожить… А я ее искал, по свету ездил я За тридевять земель, морей и рек, Красоты видел, но самой поэзии Так и не встретил, глупый человек. И в землях тех она, видать, прописана. Но надо с ними жить и бедовать, Пот проливать под небом кипарисовым, Чтоб запросто в лицо ее узнать. 1963
Песня о мамонте
Вымирали мамонты на свете, Рыжие, огромные, в шерсти, И на всей земле, на всей планете Было некому по ним грустить. Их никто не ел, никто не трогал их, Шерсть не стриг с них — зря она росла. Бивнями тяжелыми дорога их Сквозь века проложена была. Были мамонты венцом творения, Сущего в то время на земли, Сильные и добрые, как гении, Только выжить все же не смогли. То ли изменились вдруг условия, То ли жить мешала им среда, Только стала им земля — надгробием: Горы, долы, небо и вода. Наступило некое столетие — Полегла царей природы рать. Каково ж в нем одному, последнему, Было жить? Не то что умирать! Тучи шли косматые над чащами, И, оставшись на земле один, Их приняв за братьев уходящих, Затрубил косматый исполин. Над лесами древними, дремучими Рокотала скорбная труба. Тучам что! Они ведь были тучами, Их не трогала его судьба. Только эхо в дальних далях дрогнуло, Из-под ног рванулся зверь в кусты, Замерли цветы четверорогие, — Огляделся мамонт с высоты. Жизнь вокруг вершилась непонятная: Волки, лисы, тигры, барсуки Жаркими в лесах мелькали пятнами И друг друга рвали на куски. И тогда за тучами бегучими, Бросив благодатные края, Он пошел живой шерстнатой тучею, Чтоб не видеть сущего зверья. Он пошел от них в пустыню белую, Как в изгнанье, за Полярный круг, Ничего не прыгало, не бегало И не мельтешило там вокруг. Шел, питался вереском и ветками И дошел до тех равнин вдали, Только силы стали очень ветхими. В сон клонило. Был здесь край земли. Океан гремел пустыми волнами, Солнца шар не мог подняться ввысь, Падал снег, как белое безмолвие. Уходила из-под сердца жизнь. Лег он, к небу выставив точеные Бивни, не бывавшие в бою… …Через сто веков его ученые Так и отыскали в том краю. Говорят, что, сытые и рослые, Живы братья мамонтов — слоны. Только мне бывает жалко до смерти Мамонтов Средь белой тишины… 1963