— Бедная девочка, сирота...
Потом мы сели. Я примостилась между мамой и этой ласковой царицей. Я уже знала, что ее зовут Бахшандой — дедушка по дороге сказал. Затем в дверь заглянул какой-то человек и негромко сказал:
— Выносите гостя. Обмывальщики пришли.
Дядя Джоруб поднялся на ноги, за ним остальные. Мужчины — и Андрей тоже — подняли нашего папу, закутанного в простыню, и унесли. Женщины зарыдали в голос. Я хотела встать и пойти за папой, но одна тетка, сидевшая сзади, прошептала, всхлипывая:
— Нельзя, доченька. Женщинам запрещено смотреть, как мужчину обмывают.
Мама взяла меня за руку. А та же задняя тетенька — тихонько:
— Доченька, скажи своей маме... Если хочет, то, может быть, платок снимет...
Я шепотом перевела мамочке.
— Зачем? — спросила мама и потуже затянула узел своей черной косынки.
Все женщины в комнате были покрыты платками. Все, кроме здешней папиной жены, у которой длинные черные волосы были распущены. Мама огляделась вокруг и, кажется, сама поняла. Она пожала плечами и сняла косынку. Тетушка, сидевшая позади, опять прошептала — теперь уже маме:
— Невестка, может, волосы захотите распустить?
Я перевела.
— Ах, меня, кажется, принимают в клуб законных вдов, — проговорила мама, но принялась вытаскивать заколки из тугого узла своих льняных волос, которыми я всегда любуюсь.
Казалось, она тоже не совсем понимала, что папа умер. Потом нас позвали. Я увидела, что перед домом лежит штуковина, на вид похожая на грубо сколоченную лестницу, приподнятую над землей на невысоких подставках. Это были погребальные носилки, на них укладывали папу, обряженного в белый саван. Его лицо было по-прежнему закрыто.
Тетя Бахшанда сошла с веранды и медленно двинулась к носилкам. Я не могла оторвать от нее взгляда. Мне сначала даже казалось, что она ничуть не горюет, а просто идет посмотреть на то, что лежит на носилках, как если бы... ну, не знаю... ну, как если бы во двор притащили мешок муки. Неужели она совсем не любила нашего папу?
И вдруг она будто ожила и заголосила:
О, дом мой, дом мой! Дом мой, разрушенный дом...
Я уже видела недавно — у нас в Ватане: так причитала женщина, у которой умер муж. Тогда я даже представить не могла, что скоро, очень скоро кто-то завопит это древнее причитание над моим папой, а наш дом будет разрушен...
О, дом мой, дом мой, без крыши четыре стены.
Царь мой ушел, остался дутор без струны,
Кувшин без воды, душа без тела.
Дом мой, дом мой, дом опустелый.
Тетя Бахшанда била себя в грудь и царапала лицо:
Гости пришли, не встанешь, не скажешь: «Салом»,
Заждался тебя твой конь под седлом,
Твоя чаша средь лета покрылась льдом.
Дом мой, дом мой, разрушенный дом.
Она причитала так яростно и отчаянно, что у меня побежали по коже мурашки и опять навернулись на глаза слезы. Я сдерживала их изо всех сил. Потом человек в белой чалме — видимо, мулло — оглядел двор:
— Сын... Пусть сын тоже понесет.
Андрюшка, мрачный, вылез из угла, где сидел, опустив голову на колени, и подошел к носилкам. Вместе с другими мужчинами понес на плечах нашего папу. А женщины начали готовиться к поминкам. Но не в нашем дворе, а в соседском.
— В доме, где покойник лежал, нельзя еду готовить.
— Еда нечистой сделается. Осквернится.
Меня обидело, что они так говорят. Словно папа, пусть даже мертвый, — какой-то заразный. Но я понимала... Это как если бы он заболел какой-нибудь опасной болезнью. И хоть мы его сильно любим, а все равно боялись бы инфекции. Понимала, но было обидно. Хотелось остаться одной, но меня никто никуда и не тащил. Мама ушла вместе со всеми, а я прошла через дом на задний двор, где тупо уставилась на овец в загоне. Они были живыми, и я опять заплакала. А потом побрела к соседям. Там в огромном закопченном котле сварили мясо с лапшой, и мы до ночи таскали в наш двор деревянные блюда с «похлебкой смерти», как здесь называют поминальную еду. Поминавшие сидели на разостланных на земле паласах и кошмах, накормили мы, наверное, весь кишлак.
Умаялись до смерти. Спать нас с мамой уложили в маленькой каморке в пристройке на заднем дворе. Кажется, это было что-то, вроде кладовой. Бросили на земляной пол палас, а на него — тонкие матрасики, курпачи, и одеяла. Мы упали на них, но долго не могли уснуть. Папина смерть давила меня как тяжеленная могильная плита. Теперь, когда не надо было ничего делать, ни с кем разговаривать, притворяться спокойной, я не могла пошевелиться, вздохнуть или просто подумать о чем-либо. Даже плакать не могла.
Утром, когда мама еще спала, я вышла во двор и увидела в дверях курятника тетю Бахшанду с рыжим петухом в руках. Я вспомнила, как вчера, при первой встрече она меня приласкала совсем как родная, разлетелась к ней и воскликнула:
— Доброе утро, тетушка!
Она холодно глянула, молча кивнула и прошла мимо. Я сначала оторопела, а потом выругала себя: человек от горя не отошел, а ты лезешь с приветствиями. Потом подумала: а у меня разве не горе?! Может, я обидела ее обращением? А как ее называть? Тетушка — так и к родным теткам, и к любым вообще старшим женщинам обращаются. А она мне кто? Если по-русски, то мачеха. Но ведь мачеха — это когда мамы нет. А на таджикский лад? Нет, так я тоже не хочу. Выходит, с какой стороны ни посмотри, Бахшанда — мне чужая. Придется вести себя посдержаннее...
Она остановилась, сунула мне петуха и приказала сухо:
— Идем.
Я поплелась за ней. На переднем дворе нас ждала небольшая компания — тетя Дильбар и две соседки, которые вчера особенно хлопотали на поминках. Одна — полная тетенька в коричневом платье — была похожа на большую кубышку из темной глины с круглыми боками. Я про себя сразу так и стала ее называть — тетушка Кубышка. Другая — низенькая, пышная, белая. На вид — точь-в-точь мягкая лепешечка из сдобного теста. Тетушка Лепешка.
Тетя Бахшанда приказала мне:
— Позови брата.
Андрей ночевал в пристройке для гостей, мехмонхоне, стоявшей здесь же, во дворе. Прижимая к себе петуха, я постучала в дверь. Братец выглянул мрачный, встрепанный...
— Эй, парень, иди сюда. Отрубишь петуху голову, — крикнула тетя Бахшанда.
Он буркнул:
— Сами рубите.
Тетя Бахшанда бровь заломила, но объяснила сквозь зубы:
— Женщинам убивать запрещено. Твой дядя ушел, в доме одни женщины. А ты... все же мужского полу.
— Убивать не стану!
И захлопнул дверь. Бедный Андрей! Никак не может с собой совладать. Ходит мрачнее тучи, на всех огрызается. Будто он один на всем свете страдает. Я свое горе заперла глубоко внутри и старалась держаться как обычно, чтоб не опозорить папочку. Чтоб здешние люди не подумали, что папа воспитал нас невежливыми и слабыми. Я поспешила на защиту Андрюшки:
— Брат очень переживает.
Соседки тактично потупились — показывали тете Бахшанде, что не заметили, как Андрюшка ей нагрубил. Тетушка Кубышка сказала:
— Дом надо очистить.
— Надо в нем кровь пролить, чтобы от скверны смерти избавиться, — добавила тетушка Лепешка.
— Если обряды не соблюсти, покойник вредить будет, — сообщила тетушка Кубышка.
Тетя Дильбар ничего не сказала и куда-то ушла. Тетя Бахшанда грозно молчала.
— Подождем, пока дядя Джоруб вернется, — предложила я.
— Давай-ка, девочка, свяжем петуху ноги, — сказала тетушка Кубышка. — Наверное, сестрица Дильбар сделает мужскую работу.
Пришлось мне держать бедную птицу, а пока мы возились с веревочкой, вернулась тетя Дильбар с большой оранжевой морковкой в руке. Рядом с центральным столбом веранды стоял чурбачок, на который положен был топор. Петушиная плаха. Тетя Дильбар подошла к чурбачку и задрала до пояса подол своего красного платья. Мне бросилось в глаза, что верх длинных атласных шальвар с красивым цветным узором пошит из грубого серого карбоса. Тетя Дильбар сунула себе в промежность морковку, зажала ее между ногами и взяла топор.
— Подай петуха, доченька.
Я подошла к ней вплотную, прижимая к груди несчастного петела. Тетя Дильбар ухватила затрепыхавшегося петуха и...
Одним словом, отрубила ему голову.
Я теперь, наверное, всякий раз при виде морковки буду вспоминать, как хлопал крыльями, замирая, петух, подвешенный на центральном столбе за связанные ноги, и как дергался обрубок его шеи и брызгала оттуда черная кровь... Но больше всего меня поразило, что тетя Дильбар убивала петуха так деловито и равнодушно, словно дергала репу из грядки. Бесчувственная она что ли?
А у меня было смутно на душе. Прежде я уже видела, как убивают животных. Наши соседи в Ватане готовились ссвадьбе, и мы, дети, смотрели, как режут барана. Было страшно, но я решила: раз взрослые делают такое, то, наверное... ну, видимо, так надо что ли... Тогда я о смерти вообще не задумывалась. Теперь только о ней и думаю. Когда папу убили, мне стала отвратительна любая смерть. Петух был такой глупый и беззащитный. Андрюшка хоть грубиян, но молодец, что отказался. А я? Смалодушничала. Пошла у тетушек на поводу. Я мысленно дала себе слово: больше никогда в жизни никому не поддаваться. А то, что папа может нам навредить, это глупость какая-то. Соседкам простительно — им папа чужой. Но тетя Бахшанда...
Я потом к ней подошла и прямо спросила, верит ли она в эту ерунду. Она неохотно, но все-таки ответила:
— Покойный, да не передаст ему земля мои слова, мало семьей интересовался. Не думаю, что его дух будет о нас помнить. Если и навредит, то разве что случайно.
Нет, она папу не любила! Да и с нами почему-то не слишком любезна. Вечером я нечаянно подслушала ее разговор с дядей Джорубом.
Мне не хотелось никого видеть. Даже маму или Андрея. Я забралась на плоскую глиняную крышу нашей пристройки, легла на спину и стала смотреть в небо. В Ватане никогда не бывает такого черного, глубокого неба и столько звезд. Крыша была очень холодной. Здесь, в горах, даже днем: на солнце — как в бане, в тени — как в холодильнике. «Крыша одна, погоды две. С этой стороны крыши — холод, с другой — зной». Это тетя Дильбар сказала. Пословица здешняя.
Я насмерть продрогла, но так было даже лучше — я пыталась представить, что умерла. Каково это быть мертвым? Потом стала думать о папе. Он сейчас тоже лежит, смотрит вверх невидящими глазами. Только над ним не звездное небо, а черный глухой слой земли. Наверное, земля это небо мертвых. Не могу понять, что такое смерть. Она никак не укладывалась у меня в голове. Я никак не могла с ней согласиться. Было очень горько и одиноко.
Внизу, на земле, слышались чьи-то шаги, шуршало сено. Видимо, кто-то бросал корм овцам в загончике. Потом я услышала, как тетя Бахшанда сказала:
— Ако Джоруб, зачем вы этих людей к нам привезли?
Дядя Джоруб вздохнул:
— Нам они родные. Там, в городе, их убить собирались. Кто, кроме нас, детей покойного Умара защитит?
А она:
— Э, ако... Может, вам эта его джалаб приглянулась?
Маму проституткой назвала! Я хотела соскочить с крыши и заорать: «Не смейте говорить такое о моей маме!» Но хватило ума сдержаться. Подумала: ну, сейчас дядя Джоруб ей выдаст. И вдруг услышала, как он мямлит:
— Не надо так говорить. Вера — хорошая женщина. Теперь, когда жизнь моего брата сломалась, у тебя и причины-то нет с ней враждовать...
А она:
— Дети! Дети — причина. Моим детям придется с ее детьми делить хлеб, которого и так не хватает. Эта джалаб будет мой хлеб есть.
— Не беда, — залопотал дядя Джоруб. — Они работать станут. Ты сама знаешь: много людей — много работников.
А она:
— Работники? Эти русские из города ничего не умеют. — Помолчала и спросила: — Задумали их с нами жить оставить?
— Куда они поедут? Сама, невестка, сообрази — война. Они по дороге даже десяти километров не проедут. Остановят, ограбят, убьют... Такое сделают, что и говорить страшно. Пусть с нами живут, пока в мире спокойно не станет.
А там — как Бог захочет.
Она помолчала, потом сказала резко:
— Верхнее поле. Надо расчистить и распахать. Едоков стало больше, земли нужно больше. Прежде хватало, покойный деньги присылал. А теперь вам в совхозе ничего не платят. Покойный ушел, так что нужно искать, откуда хлеб брать. Я давно о том думала, но рук не хватало. Пусть работают. Только вы, ако, сами ей скажите. Я с ней разговаривать не желаю.
Дядя Джоруб:
— Эх, невестка, не для женщины и подростков эта работа. Для сильных мужиков.
— В этом доме нет ни одного мужика, — отрезала Бахшанда, и я услышала легкие решительные шаги. Она ушла.
Ляпнула бы она такое моему папе. Уж он бы ей рога обломал. Нет, не зря у дяди Джоруба такое глупое и смешное имя. По-таджикски оно означает просто «веник». Видимо, у дедушки умирали несколько младенцев подряд, вот и дали новорожденному такое имя, чтобы обмануть болезнь. Называют веником, значит, он не ребенок, а просто пучок веток, метелка. К веникам болезнь не цепляется. К ним цепляются злые невестки. Подметают ими как хотят.
Назавтра дядя Джоруб — он же дядя Веник или, еще лучше, Метелка — повел нас на поле. Мы поднялись по тропе в гору и вышли к скале, под которой я увидела площадку, размером с баскетбольную. Ну, может быть, чуть побольше.
— Вот земля, — сказал дядя Метелка. — Верхнее поле.
И это поле?! Если здесь что и росло, то только камни. Обломки скалы. Маленькие, побольше и очень большие. Так называемое поле было настолько завалено каменьями, что трава пробивалась лишь кое-где.