Виталий Шипаков
Проклятый род За веру и отечество Часть II
ГЛАВА I.
КРОВАВОЕ ПОХМЕЛЬЕ
Лошадь – животина нежная, боль терпеть не хуже человека может, а вот в ловкости ему изрядно уступает. Редкий конь, на всем скаку о землю вдарившись, ноги иль хребет не поломает. Ванькин Лебедь, как и сам есаул, отличался большой везучестью. И на этот раз, рухнув в густо заросший травой овраг, он почти не покалечился и довольно скоро смог подняться на ноги. Жалобно заржав при виде лежащего ничком Ивана, жеребец не побежал, куда глаза глядят, а встал возле него и ткнулся мордой в окровавленное Ванькино плечо. Конь от прочих тварей бессловесных великой преданностью людям отличается. Только он да пес при случае за хозяина способны жизнь отдать.
Княжич возвращался в этот страшный и одновременно прекрасный мир куда медленнее, и очнулся лишь тогда, когда услышал польскую речь.
– Пан вахмистр, извиняюсь, пан хорунжий, взгляника. Уж не казак ли это, который пушки взорвал? Что-то я средь наших офицеров такого не припомню.
– Дурак ты, Ярошек, от казака того, наверное, и горстки пепла не осталось, – прозвучал в ответ знакомый есаулу голос.
Сильные руки довольно бережно перевернули Княжича на спину. Первое, что он увидел, размежив веки, было испитое, обрюзгшее лицо вахмистра Гусицкого. Слезящиеся глаза добродушного пьяницы при этом выражали крайнее удивление и даже жалость, но никак не торжество или злорадство человека, наконец-то отыскавшего своего обидчика.
В гудящей, словно с дикого похмелья, голове Ивана пронеслась единственная мысль: «Только не плен», – и его налитая тупою болью, простреленная рука легла на рукоять пистолета, заряд которого сберег доблестный Ярославец. Гусицкий крепко сжал есаулово запястье. Печально улыбаясь, он неожиданно изрек:
– Да очнись же, пан хорунжий, кругом все свои, а ты за оружие хватаешься. Слава господу, прогнали схизматов, – затем с явным уважением добавил: – Хотя, по правде говоря, они такого тут понатворили, что я за тридцать лет службы воинской подобное впервые вижу.
Обернувшись к своим шляхтичам, которых Княжич насчитал более десятка, вахмистр распорядился:
– Ярошек, за старшего будешь. Поспешайте в полк, нынче наш черед в караул заступать, а я о пане Белецком позабочусь, – и, кивнув на – Княжича, многозначительно пояснил солдатам: – Сей хорунжий очень важная особа. Он лишь прошлым вечером с посланьем из Варшавы прибыл, сегодня утром должен был назад отправиться, но, видно, не стерпел, да в бой с казаками ввязался. Надо в чувство привести его и в путь отправить.
Проводив настороженным взглядом подчиненных, которые, тотчас же вскочив в седла, понеслись к шляхетскому лагерю, Гусицкий обратился к Княжичу:
– Ну здравствуй, казак.
– Здравствуй, вахмистр, – Иван порывисто вскочил, однако белый свет померк в его очах, и он едва не повалился навзничь.
– Вставай, вставай, – придерживая есаула за ворот кунтуша, усмехнулся поляк. – Не очень подходящее для роздыха ты место выбрал. На-ка вот на саблю обопрись, – подняв из травы булат и указав на залитое кровью лезвие, Гусицкий вымолвил с укором: – Хорошо, мои солдаты ее не углядели. Не такие уж они дураки, какими кажутся, враз сообразили бы что к чему.
Как только Иван поднялся на ноги, он напрямую вопросил:
– Ты почему запрошлой ночью не убил меня? – и почесал свой лоб, украшенный большой багровой шишкой – отметиною Ванькиного кистеня.
– Всю охрану вырезали, с чего же мне такая милость? Ведь знал, что я очухаюсь да тревогу подниму. Вы же еле ноги унесли, а могли б совсем по-тихому уйти.
Пожав плечами, Иван признался откровенно:
– Сам не знаю. Наверно, потому, что мне полковник шибко не понравился, вот ему наперекор и поступил. Он тебя на смерть обрек, а я помиловал.
Губы вахмистра скривила горькая усмешка. – Выходит, не одному тебе я жизнью обязан? – Выходит, так.
После недолгого молчания поляк кивнул на выжженную взрывом траву.
– Твоих рук дело?
– И моих тоже, – с вызовом ответил Ванька, готовясь отразить нападение. Но лях не стал нападать, а лишь с сочувствием поинтересовался:
– Кто ж из тех двоих себя в жертву принес? Малец, что малороссом был обряжен, или братец твой? – видать, он принял внешне схожих Княжича и Ярославца за братьев.
– Брат, – еле слышно прошептал Иван. При воспоминании о Сашке он едва не разрыдался. Однако не таков был есаул, чтоб слезы лить перед врагами. Угрожающе взметнув клинок, Княжич с ненавистью крикнул: – Ты чего ко мне в душу лезешь, чего тебе от меня надобно?
– Ничего, – преспокойно заверил Гусицкий, берясь за повод своего коня.
– Это как же понимать? – изумился Княжич.
– Да очень просто, не могу я храбреца, дважды жизнью которому обязан, в руки палача отдать. Совесть воинская не дозволяет.
Пристально взглянув на есаула, лях с великим убеждением, словно речь зашла о чем-то шибко наболевшем и выстраданном, заговорил:
– Солдат солдата должен уважать, пусть даже вражеского. От них, – вахмистр махнул рукою в сторону шляхетского стана, – начальников, слова доброго не скоро дождешься. Думаешь, Адамович шутил, когда мне угрожал расстрелом? Нисколечко. Не пленили б вы его, так в то же утро бы прикончил. Им, Адамовичам, над Гусицкими глумиться – особенная радость, соседи же. Мало, что отца пустили по миру, с хлеба на воду старик перебивается, а тут еще возможность есть и сына позорной казни предать. Так что голову мою ты дважды спас. Первый раз, когда не проломил, а во второй, когда полковника похитил. Вот такие-то дела, казак.
Уже сидя в седле, Гусицкий стал прощаться с немного ошалевшим от его речей Иваном:
– Заболтался я с тобой, мне ж и впрямь скоро в караул заступать. К реке не суйся, но отсюда уезжай куда подальше, да пережди, покуда суматоха уляжется. Ближе к вечеру, когда темнеть начнет, тогда и переправишься.
Одарив напоследок есаула не слезливо-пьяным, а ставшим вдруг задорным взглядом, он спросил:
– Тебя как звать-то? – Иван.
– А я Ян, хорунжий Ян Гусицкий. Мне же после вашего налета, который королю наши князья набегом целого казачьего полка представали, все грехи простили и прежний чин вернули. Сам Стефан распорядился – воина в бою со схизматами израненного достойно наградить, – беззаботно, почти по-детски рассмеявшись, Ян прощально махнул рукой. – Бывай, казак. Руки не подаю – враги ж мы все-таки. Да смотри, не попадайся более, в другой раз не отпущу.
Когда Гусицкий уже направился вслед за своими солдатами, Иван окрикнул его:
– Постой!
С трудом взобравшись на Лебедя, казачий есаул подъехал к польскому хорунжему и протянул ему пожалованный Шуйским перстень.
– На, возьми на память.
В глазах поляка полыхнула радость, но он тут же погасил ее.
– Нет, столь ценный дар принять никак не могу. Получится, что я тебя не по веленью сердца, а корысти ради отпустил.
– Бери, не сомневайся, о какой корысти речь. Ты ж, когда меня в беспамятстве нашел да бойцам своим не выдал, об алмазе этом ничего не знал, – возразил Иван и, сунув перстень в ладонь смущенного Гусицкого, добавил: – Мне его сам Шуйский жаловал. Только что-то не лежит душа награду эту на палец одевать, перед друзьями красоваться, а тебе он очень пригодится – отца от нищеты избавишь.
Напоминание об отце сломило Яна, он покорно положил Иванов дар в карман.
– Ладно, будь по-твоему. А теперь езжай, казак. Удачи не желаю, ее тебе и так хватает, коль в таком сражении уцелел, а вот счастья пожелать хочу. У тебя, похоже, как и у меня, дружба с ним не очень клеится.
На том они и расстались.
Следуя разумному совету Яна, Иван отъехал на пару верст от места взрыва и остановился. Позади был вражий стан, а впереди – бескрайнее зеленое поле, где-то там, вдали, смыкающееся с голубым, почти безоблачным небом, на котором обрели теперь вечное пристанище сгинувшие в бою казачьи души. День внезапно разгулялся. Ярко светило солнце, звонко пели, радуясь ему, птицы. Княжич спешился и сел прямо на траву. Верный Лебедь, поджав ноги, словно пес, прилег рядом с хозяином.
«А ведь Сашка не увидит больше солнца, не услышит птиц, не глотнет он вольного степного ветра», – подумал Иван. Сердце есаула заныло от тоски, а на глаза навернулись слезы. Раньше плакать удалому казаку еще не доводилось. Разве что в далеком детстве, когда сидел в пыли дорожной над растерзанным телом матери. Уткнувшись лицом в пушистую гриву, Ванька обнял Лебедя и сказал, обращаясь к нему, как к человеку:
– Может, Сашка с мамой встретится, поклонится ей от меня.
Конь-умница лишь тяжело всхрапнул в ответ как бы в знак согласия. Так, прижавшись к единственному близкому живому существу – до Герасима с Кольцо было далеко, до Ярославца с мамой высоко, и уснул измученный тоской да раной Княжич. Во сне свернувшийся калачиком, белокурый, пухлогубый Ванька вовсе не был похож на пролившего реки вражьей крови есаула, а скорее, походил на заблудившегося в поле маленького мальчика.
Проснулся Княжич лишь под вечер, когда багровокрасное солнце почти скатилось с небосклона. Душевное томление, было отступившее во сне, тотчас же вернулось. С тревогою взглянув по сторонам, он увидел возле самой морды Лебедя гадюку. Змеюка устрашающе зашипела, но ужалить не посмела и, мелькнув погано-черной спиной, уползла.
В сером цвете надвигающихся сумерек мир земной представился Ивану уже не столь прекрасным. Солнце было не золотым, а как кровь, багряным, и в траве не щебетали птицы, а ползали гады. Видимо, от этого в голову ему пришла недобрая, почти богопротивная мысль: «Может, не скорбеть, радоваться за убитых надобно. Ведь и от меня когда-нибудь удача отвернется, что тогда? Одно останется – мертвым позавидовать, им уже не страшно и не больно, они уже перешагнули за грань земного бытия».
Отогнав негожие помыслы, есаул поднялся на ноги, осмотрел оружие. Все было на месте: сабля в ножнах, пистолеты за поясом, кинжал в сапоге. Соколом взлететь в седло опять не получилось, голова кружиться перестала, но шибко уж болело простреленное плечо. Кое-как вскарабкавшись на своего любимца, Иван погладил его промеж ушей, грустно вымолвив:
– Вот так-то брат, не принял нас к себе господь. Стало быть, придется дальше жить на земле этой грешной, гадов истреблять на ней, покуда силы хватит.
Когда Лебедь наконец-то вынес израненного телом и душой хозяина к берегу, уже совсем стемнело, туман, однако, еще не поднялся. Стоя над обрывом, Княжич ясно разглядел верстах в трех вверх по течению цепь сторожевых костров.
«Ишь как битье московских воевод образумило. Впервые за все время удосужились дозоры выставить, – усмехнулся есаул. – Поляки тоже, наверняка, не дремлют, переправы стерегут», – подумал он и решился сделать то, на что не смог отважиться прошедшей ночью. Взмахнув рукой, где, мол, наша не пропадала, Ванька вдарил сапогом в конский бок. Жеребец опасливо всхрапнул, но не стал артачиться и прыгнул в реку.
Окунувшись с головой в не по-летнему холодную воду, Иван едва не вскрикнул от пронзившей рану боли и цепко ухватился за Лебедеву гриву.
– Выручай, родимый. С простреленным плечом да в сапогах и кунтуше я, похоже, сам не выплыву.
Чудо-конь не подвел. Выказав, казалось бы, несвойственную для его породистой стати силу, он без особого труда выволок хозяина на берег и радостно заржал, отряхивая воду. Княжич вылил воду из сапог, снял отяжелевший от сырости кунтуш, после чего неспешным шагом направился к сторожевым кострам.
Ночной дозор несли стрельцы, об этом Ванька догадался по красным кафтанам да колпакам гревшихся возле огня воинов. Заслышав конский топот, один из них вскинул свой бердыш1, с угрозой выкрикнув:
– Стой, кто таков?
– Свои, – ответил есаул, выезжая из темени на свет костра. Он уже собрался было справиться о том, где теперь стоит казачий полк, как вдруг из-за спины стрельца раздался выстрел. Пуля взвизгнула над ухом, опалив висок.
– Вы что, сиволапые, совсем ополоумели? – грозно вопросил Иван, подступая к столь нелюбезно встретившим его московитам. Обескураженные стрельцы расступились, и он увидел Бегича, в руке Евлампия была еще дымящаяся пистоль.
– Извиняй, брат, я тебя впотьмах не разглядел да за шляхетского лазутчика принял, – с сожалением промолвил сотник. Лицо стрелецкого начальника выражало явное огорчение, но глаза при этом воровато бегали, и было непонять, чем тот опечален – то ли тем, что выстрелил в Ивана, то ли тем, что не попал в него. – Вот ведь счастье-то какое, Барятинский нам сказывал, будто всех старшин казачьих перебили, а ты, оказывается, жив. Теперь князь-воевода непременно тебя в полковники произведет, – в голосе Евлашки зазвучала наигранная радость. Однако, чувствуя, что Княжич не очень ему верит, он для пущей важности завистливо изрек: – Везет же людям. Я всю жизнь за батюшку-царя, не жалея живота, с супостатами воюю, и что толку – к сорока годам лишь до сотника дослужился, ты же, еще толком из яйца не вылупился, а уже в полковники ме… – почуяв горлом холод стали, Бегич умолк на полуслове и уставился расширенными страхом глазами на побелевший от гнева Ванькин лик.
– Средь гадов подколодных, сволочь, братов себе ищи, – громко, чтобы слышали стрельцы, сказал Иван, подцепив Евлашку клинком за подбородок. Затем, уже потише, пригрозил: – Еще раз, паскуда, встанешь на моем пути – убью, – и, вновь впадая в бешенство, пнул Бегича, да так, что тот, визгливо вскрикнув, повалился наземь.
Никто из стрельцов не пожелал вступиться за своего начальника. Более того, по их едва приметным усмешкам Княжич понял, они довольны тем, что наконец нашелся человек, осмелившийся проучить шкуродера-сотника. На вопрос есаула «Где теперь казаки стоят?» один из московитов дружелюбно пояснил:
– Да где ж им быть, в деревне дальней, в своих землянках пребывают. Прямиком езжай, через сотню саженей на дорогу выберешься, а там сворачивай направо и в казачий стан упрешься.
На душе у Ваньки сразу полегчало. Раз стоят на прежнем месте, значит, вырвались из шляхетской западни, значит, живы братья-станичники. Благодарно кивнув стрельцу, Княжич двинулся в указанную сторону. «Врет ведь, гад, наверняка меня признал, – подумал он о Бегиче. – Вернуться, может, да прикончить эту гниду. Хотя пускай живет. Для такого себялюбца, как Евлашка, столь великий позор на глазах у подчиненных немногим лучше смерти».
Уставший от крови Иван опять нарушил суровый закон войны, но на этот раз он имел дело не с совестливым Яном Гусицким, и даже не догадывался, какую цену придется заплатить за проявленное великодушие.
Несмотря на поздний час, казачий стан гудел, словно растревоженный пчелиный рой. Сбившись в стаи возле разожженных на ночь огней, станичники бурно обсуждали события минувшего дня и свое дальнейшее житие-бытие, а потому не сразу заметили возвращение воскресшего из мертвых есаула. Подъехав к ближайшему костру, Иван услышал, как Никишка Лысый – трусоватый краснобай и баламут, вещал столь убедительно и страстно, что ему мог бы позавидовать сам отец Герасим:
– Круг, казаки, надобно сзывать, новых атаманов выбирать, да на Дон подаваться. Далее здесь оставаться нам никак нельзя. Емеля при смерти лежит. Новосильцев, на соблазн которого мы поддались, тоже еле жив. Да его, по правде говоря, не шибко Шуйский жалует, он нам не защита. Не сегодня-завтра обрядят вас станичники в красные кафтаны и отдадут под начало Барятинскому.
– Ну ты скажешь, кто же из казаков согласится в стрельцы пойти, – попытался возразить Андрюха Лунь, еще не старый, но совсем седой казак, заслуживший свое прозвище за обретенную в плену ордынском раннюю седину.
– Еще как пойдешь, – осадил Луня Никишка. – А не пойдешь, так государевым ослушником объявят и лютой казни предадут. Это со шляхтой совладать боярам не под силу, а с пятью сотнями израненных казаков они легко управятся.
«А ведь он во многом прав, чертяка лысый, – подумал Княжич. – Рановато я, похоже, об уходе в мир иной задумываться стал. У меня на этом свете еще дел невпроворот. Ежели Шуйский дальше собирается нашей кровью шляхту умывать, так вправду надо уходить на Дон. Нам ни он, ни Барятинский с Мурашкиным не указ, мы люди вольные».
Никишка между тем продолжал свою проповедь:
– Есаулы все убиты, сотников только трое осталось. Да и что с них проку-то? Взять того ж Игната, одно слово – Добрый. Это вам не Ванька, который самого князявоеводу в смятение привел да казачью доблесть уважать заставил. Эх, если б Княжич с нами был, тогда другое дело, а так один лишь выход остается – поскорей к родным станицам подаваться.
Явно метящий в атаманы Лысый и остальные казаки были донельзя изумлены, когда услышали задорный Ванькин голос:
– Что-то я тебя, Никита, не пойму. То о моей неуязвимости трещишь, как сорока, то хоронишь заживо.
Оглянувшись, они увидели гордо восседающего на своем Лебеде, живехонького, хотя и крепко помятого, Ивана. Первым обрел дар речи Лунь.
– Есаул вернулся, теперича живем! – завопил Андрюха, бросаясь к Княжичу.
Вихрем облетевшее казачий стан известие о возвращении Ивана безо всякого призыва собрало станичников на круг. В считаные минуты все способные подняться на ноги предстали пред единственным уцелевшим в побоище старшиной. Взглянув на шибко помельчавший казачий строй, есаул невольно вспомнил Кольцо. Побратим как в воду глядел – после первого же настоящего сражения половина от полка осталась.
А тем временем из ближних и дальних рядов раздавались дружные выкрики:
– Княжича в атаманы и пущай нас до дому ведет! Хватит, послужили царю московскому!
Кое-как протиснувшийся к Ваньке Добрый ухватил его за стремя и растерянно промолвил:
– Иван, хоть ты их вразуми. Тут Лысый так народ взбаламутил, что до бунта совсем немного осталось, а при нас же раненые, вовсе неходячих боле сотни наберется. Мыто, может, от погони и уйдем, но им за наш мятеж головой придется отвечать.
Подняв окровавленную руку, есаул торжественно изрек:
– Всех нас, станичники, один и тот же мучает вопрос – что дальше делать? Для начала, полагаю, надобно вина испить да помянуть товарищей погибших. А уж завтра будем думать – оставаться в царском войске иль уходить на Дон. Не следует такое дело непростое сгоряча решать.
Знал Иван казачью душу. Трудно, да, пожалуй, невозможно было найти какое-то другое средство, чтоб остудить распаленные изменою дворян сердца собратьев. По правде говоря, он сам не знал ответа на этот вечный на Руси вопрос и чувствовал, что если не напьется, то может тронуться умом от всего пережитого. Ведь решенье предстояло принимать очень важное. Самовольный уход полка не только мог повлечь расправу над мятежниками, он еще и означал отказ казачества служить державе русской. Ведь хоперцы были первыми, кто открыто присягнул московскому царю, а по первым, как известно, все равняются.
Впрочем, Княжич уже знал, с кого он для начала спросит за гибель лучшей половины полка, за гибель Сашки Ярославца. Это был, конечно ж, Новосильцев. Дав распоряжение Луню честно поделить меж сотнями запас хмельного, есаул направился к едва приметному во тьме княжескому шатру, но Добрый заступил ему дорогу. Заметив нехороший блеск в глазах Ивана, старый сотник строго заявил:
– Ванька, ты на князя шибко не греши. Человек он неплохой, не в пример другим боярам, очень совестливый. Одно то, что Новосильцев с нами за реку ходил и наравне с простыми казаками с ляхами рубился, уже о многом говорит. А как он за хоругвь цареву дрался – нож под ребра получил, но из рук ее так и не выпустил. Ну а что касается несчастья, которое с полком случилось, так это не вина, скорей, беда его. Даром, что ль, в народе говорится – благими намерениями в ад дорога выстлана.
Княжич понимающе кивнул, однако не остановился.
Подойдя к шатру, который почему-то никем не охранялся, есаул, откинув полог, услыхал вначале слабый стон, затем тихий, изменившейся до неузнаваемости голос Новосильцева:
– Кто здесь?
Иван ощупью нашел огниво, запалил светильник и лишь после этого ответил: