Тогда они говорили, что любовь печальна, как смерть.
Сейчас в его ушах еще раздавались шаги в вечных, черного камня храмах и блеянье ягнят, выпущенных на молодую травку…
Он пошел по коридору обратно, попрощался с залом, услышал, как дрожат струны одинокого пианино, потом смело повернул к двери, все еще видя свою голубую любовь и продолжая те давнишние мысли.
Дверь была заперта, с разбега он вышиб ее плечом. На дворе он не увидел клеверища, в лунном свете на голубоватом снегу высились перед ним каменные изваяния, убитых он не заметил, их занесло снегом или все воскресли и разошлись кто куда.
Направился прямо к каменным исполинам, остановился и ясно увидел в лунном свете замерзшие огромные глаза скульптур. При виде единственного живого человека они подались к нему, протирая пальцами одна другой замерзшие глазницы. Оледеневшими глазами они показывали, что он может и должен идти мимо.
Но куда ему идти, минуя каменные скульптуры?
На вечное клеверное поле?
КОГДА МИНУЛО И ЕЩЕ МИНЕТ ТРИДЦАТЬ ЛЕТ
Об этом он думал целую неделю, думал весь год, да и раньше вспоминал множество раз. Вспоминал всякий раз, когда проезжал по шоссе, по которому когда-то оба гоняли на велосипедах. Пробирал озноб — как будто собрался бередить старые раны. Кто первым даст знать, кто начнет поиск? Да и куда давать знать — судьба сложилась так, что за тридцать лет они не встретились ни разу. После окончания военного училища Бронюс служил далеко, на севере и на юге, случай не свел их. Однажды (это было очень давно) на каникулах Бронюс заехал на велосипеде к брату Винцаса в надежде застать однокашника, однако тот в это время с казахом Степаном «плавал» на комбайне по пшеничному морю Казахстана; сопровождавший его корреспондент поместил в областной газете репортаж: Винцас стоит у штурвала «корабля полей» и поет: Широка страна моя родная… Брат потом рассказал Винцасу о встрече с Бронюсом. Когда Бронюс уехал — покачиваясь и распевая во все горло (а пел он песню их общей молодости — «Так тихо песня на полях звенит…») — больная мать, вся пунцовая, шептала брату Винцаса:
— Срам какой! Он скоро лейтенантом будет, а мне руку поцеловал…
Надо звонить. Недавно узнал номер. Может, только год назад Бронюс вернулся в Литву. Уже на пенсии!.. Об этом поведал брат Винцаса, номер телефона сказала ему сестра Бронюса, которую брат Винцаса часто встречает в Крижкальнисе. Она деятельница в районе и часто на этот холм, на этот перекресток главных шоссе Жемайтии привозит гостей. Сказала, что несколько раз ездила к Бронюсу, тот расспрашивал ее о Винцасе.
Телефон у Бронюса такой: 53-30-53!.. Ничего себе номерок — просто сводка их жизни! Так какого дьявола он держит сейчас в руках записную книжку, ведь запомнил-то сразу! Может, эти цифры по заказу Бронюса? Неужели он такая шишка, что телефонисты выполняют его капризы? Знакомый начальник инспекции как-то жаловался Винцасу, что один такой туз… потребовал для автомобиля номер с днем рождения жены. Подобрал, вручил. Катайся как в гробу. Потом туз завел любовницу и вскоре снова появился в кабинете начальника, требуя теперь уже номер с днем рождения любовницы. Начальник ГАИ решил отшутиться и предложил тем же заходом сменить и машину. И что же — месяц спустя тот прикатил на новой машине и получил такой номер, какой просил. Проводив гостя до двери, начальник автоинспекции посмотрел в окно — человек на верху блаженства развалился в автомобиле рядом с крашеной мымрой-женой, которая радостно хохотала, когда муж бережно положил ей на колени жестянки с номерами…
Винцас садится на диван, в головах стоит телефон, напротив на книжной полке он видит шеренгу своих тощих книжонок и думает, что придется куда-нибудь их спрятать — наверняка со стороны выглядит смешно! Оставит по одному экземпляру. Иногда Винцасу удавалось сострить: если приятель или добрый знакомый хвалил его новую книжку или статью в журнале, он цитировал Чехова — Ваня в ярости кричит профессору Серебрякову: «Ты для нас был существом высочайшей породы, а твои статьи мы знали наизусть. Но теперь у меня открылись глаза! Я все вижу! Пишешь ты об искусстве, однако ничего в нем не смыслишь, все твои работы, которые я любил, ломаного гроша не стоят. Ты морочил нам голову!»
Набрав код, услышал частые гудки — линия была занята. Во второй раз повезло. Когда набирал свой номер, едва не выронил трубку: 47-17-47! Нынче им обоим стукнуло по сорок семь лет! Тогда было по семнадцать.
Винцас положил трубку и внимательно разглядывал номер на бумажке, вставленной в ячейку телефонного аппарата: правда ли такой номер?..
Набрал еще раз. Ответили!
— Слушаю! Да, да, хорошо слышу… Бронюс… А кто говорит?
Дерьмо! В школе его голос был сочным, мощным, однако теперь! Так не годы испоганили голос Бронюса, а служба — Винцас как будто услышал полковника Криницына, выстроившего их, тогдашних пятикурсников, надо было месяц провести на сборах, — выстроил, поскольку два студента безбожно напились и днем в кирзовых сапогах в казарме прыгали с койки на койку, — выстроил и завел разговор: «У меня много власти!.. И не будет никакой пощады поклонникам зеленого змия!»
— Генерал Швейк!
— Винцас? Так и думал, что ты первым позвонишь. Ты всегда спешил, как часы в доме моих родителей.
— А ты ведь забыл, признавайся. Не раз в школу на своем сметоновском велосипеде приезжал без портфеля и книг. Может, где-нибудь автомат позабыл? Калашникова…
— Как раз собирался звонить.
— Врешь. Забыл.
— Прекратить разговоры!
— Катись к черту! Когда? Завтра — в четырнадцать часов.
— Как договаривались, Винцас.
— При встрече кидаем жребий?
— Как тогда договаривались… Ты забыл?
— Нет!.. Будь здоров.
— Буду.
На деревьях вокруг костела в городке — полно ворон. Как и в те времена. Наверняка нет ни одной из тех. Как не быть, вороны — долгожители… Говорят, колокола этого костела самые громкие во всей Литве. И когда узнал — пока бегал в школу, никто не хвастал. Кедрайтис, глянь, новый дом отгрохал. Так аккуратно выкрашен… Чуточку отодвинул от улицы — старый прямо на тротуаре стоял — дети портфелями царапали подоконники. Симпатичные богомолки, что жили на другой половине дома, наверное, уже умерли. Еще сомневается — уже тогда они гнулись к земле. Очень смешно они ходили в будку Кедрайтиса, одна запиралась изнутри, другая сторожила на дворе. Если шел дождь, брали с собой зонтик. Когда первая выходила, другая старалась поскорее спрятать ее под искусственной крышей… А вот и сам Кедрайтис, шаркает вокруг дома — совсем седой, такой же сгорбленный, как и тогда, когда привез из Ужуписа молодую жену. Славно она тогда нас угостила — была такая веселая, ужас, какая веселая, а Кедрайтис все предлагал выпить: мужики, вы уже настоящие мужики, не бойтесь…
Юргис Ладига носу не кажет, как в воду канул, просто невероятно, что за тридцать лет ни разу не встретились! Может, он и в Литве не живет? Да нет — кто-то видел в Паневежисе.
И городок почти такой, каким был тогда. Даже закусочная на прежнем месте, и магазин. А книжный? Нет, возле шоссе его не видно — наверно, новый построили.
Господи — и лица у людей такие знакомые! Как это может быть — кажется, только вчера с ними разговаривал, вчера расстался, а сегодня ни одной фамилии не вспомнить… Кажется, все, как было, неизвестно только, в какой стороне улочки увидишь себя, куда ты мог бы идти в такую пору — экзамены уже позади, притих городок, но ведь ты изредка приезжал сюда по делам. И тогда в середине лета приехал… Как это было — хорошо помнишь, как вел велосипед, поднимаясь на гору Апусинаса, никто не мог заехать на нее на велосипеде, разве что спортсмены, — ты хорошо помнишь, как с горки тебе навстречу спускалась телега, запряженная двумя лошадьми, и ты не переставал удивляться: одна из лошадей была просто белоснежной, только три абсолютно правильных черных диска, будто пуговицы, шевелились у нее на боках и спине… Все помнишь, а не можешь вспомнить, за чем приезжал тогда в городок — за гвоздями или краской? За краской, краской, за черной краской, дядя ведь велел съездить и от его имени сказать, что просит. От своего имени просит, продавец ему знаком, скажи, мол, на гроб надо, брат умер… Сказал, сказал… Посылал дядя, но умер не брат, отец…
Погоди, еще у тебя есть время, развернись, куда торопишься, зайди на кладбище — там похоронена девчонка из твоего класса. И — ужас, ужас, память моя — зачем ты сохранила такие подробности? Звали эту девчонку Дануте, она сидела впереди тебя, она была твоей «связной» — посылала, передавала твои записки той, в которую ты впервые влюбился, как тебе казалось. Какой позор! Форточка познания — как медленно, со скрипом ты открывалась перед нашими, а может, только моими глазами — однажды, весной, вручая Дануте записку, я увидел на ее белом платье крохотное алое пятнышко и почти громко спросил: «Дануте, что это у тебя?» Она взглянула, густо покраснела, а ее слов я в жизни не забуду. Она сказала: «Спасибо, Винцас…» Сказала, убежала, и снова со скрипом приоткрылась форточка познания — без вопросов, без посторонней помощи. Помню — в тот самый миг, краснея, как и Дануте, я сладостно зажал в себе тайну, которая во всяких ипостасях витает между мужчиной и женщиной, пока не опускается пестрым мотыльком на крышку гроба.
Несколько привычных слов на камне, знакомо только имя, фамилия — другая. Теперь я уж точно знаю, Дануте, что никогда до конца ничего не постигну, не пойму, вот и сейчас — стучит кровь в висках, но что она выстукивает, как выразить это словами? Туман!..
И вот — через Атаугу (сейчас уже лес, а тогда были малюсенькие сосенки, когда туда заходили, они даже не могли нас укрыть) приближается Бронюс. Его я не вижу, но догадываюсь, что это он, чувствую, он заметил меня, остановил машину, не выходит, мне надо ехать. Ладно — давай поиграем: встретимся там, где уславливались.
Как злился он в тот раз, когда я по дурости забрался под кровать, а он, вернувшись, принялся поносить меня Юргису. Он был почти прав, я и впрямь иногда начинал изображать неизвестно кого (это верный симптом слабости…). Не нравится мне Винцас, говорил тогда Бронюс Юргису. Воображала. Нет, видите ли, по его словам, хороших девчонок не только в нашем классе, но и во всей гимназии… Подумать только! Купил портрет Цвирки, на стену повесил. А чтоб тебя! Помнишь, как он написал: целую неделю хлестал дождь, а когда лесные забрались в чащу, у них под ногами хрустели сухие ветки… Думай, что пишешь, писатель!
Как мне хотелось тогда вылезть! Это была единственная возможность спастись и спасти дружбу. Надо было выкарабкаться из-под кровати, рассмеяться, сказать: а теперь я тебя, Бронюс, начну хаять, прямо в лицо. Страх сковал меня, голос Юргиса тоже дрожал, а Бронюс вскоре обо всем догадался, наклонился, вытащил из-под койки чемодан, сердито цапнул меня за ляжку, выволок на середину комнаты… Дерьмо! Цвирка, видишь ли, ему! Мерзость! Да катитесь вы оба к черту, видеть вас не хочу. Вас обоих убить мало. Бронюс!.. Мы же не хотели, ни я, ни Юргис!..
Но было уже поздно — Бронюс бросился к двери, вывел из сарая Кедрайтиса велосипед и укатил.
Я не был виноват, но остался в виноватых.
Когда Бронюс ушел, Юргис спросил: какого черта ты залез под кровать, нарочно, да?
Нарочно, нарочно!.. Кричите на меня, но и сегодня я не могу объяснить, какого дьявола забрался я под ту кровать. Когти какого черного бесеныша чуть-чуть приоткрыли со скрипом эту форточку познания. Видно, так надо было.
Я снова вижу Кедрайтиса. Почему он так смотрит? Может, о чем-нибудь догадывается? Нет, не буду останавливаться. Нечего мне ему сказать. Может, на обратной дороге загляну. Да нет — я же поеду к брату.
Печальными бывали наши поездки и в школу, и из школы. Бронюс всю зиму ездил в школу из дома — на велосипеде или на попутных грузовиках. У Кедрайтиса мы жили вдвоем с Юргисом, и нашу тоску изредка рассеивал хромой сапожник, которого в одной из комнаток приютил Кедрайтис. Сапожник был любитель выпить, иногда к нему откуда-то приезжала в гости жена — надушенная, тощая баба. Запирались они в комнатке, вначале все стихало, потом начинало звякать стекло, а еще через какое-то время они начинали так бурно ссориться, что Кедрайтис, будто кот, подкрадывался в шерстяных носках к двери и подслушивал. Да будет тебе, будет, — потихоньку говорила его молодая жена. И не зря говорила: однажды жена сапожника так стремительно бросилась в дверь, что Кедрайтис едва успел отскочить.
Сапожник часто приставал к нам с Юргисом, предлагал с ним выпить, а выпив, каждый раз просил написать по-русски адрес: он, дескать, хочет послать уж такие сапоги, уж такие сапоги… Самому главному… А за что ты ему будешь посылать? — смеялся Кедрайтис. Да он очень добрый… Как только стал на престол, магазин в городе завалил макаронами… Макароны сапожник называл своеобразно — откуда он и взял такое словечко: шпагеты, шпагаты, шпангоуты…
Вот у этого поворота они с Бронюсом, возвращаясь из Атауги, увидели опрокинувшийся грузовик с прицепом. Вокруг было полно сушеных резаных яблок — высыпались из бумажных мешков; мешки — продырявленные и целые — валялись возле шоссе. На одном из мешков лежала неживая крохотная женщина, и Винцасу она показалась похожей на его мать.
Потрясенные этим страшным зрелищем, они медленно поднимались в горку, озноб тряс обоих, Бронюс заговорил первым:
— А ведь наверняка у нее дома есть кто-то, вроде нас, Винцас.
От этой неожиданной мысли стало еще холоднее и страшнее.
Ладига в тот день отсутствовал, и они всю ночь проговорили и промолчали, чувствуя, как в их жизнь, пока еще только в мыслях, еще неощутимо, мелкими шажками входит гнетущее предчувствие утраты.
Железнодорожная станция. Такой чудесной была тогда осень, но уже поздняя, деревья голые, без листочков. В эти дни Винцас начал читать книгу в тонкой обложке. Ее название «Ниссо»… Толпы людей рядом с рельсами сидели на мешках, ящиках, чемоданах. В один вагон торопливо забирались старики, женщины, дети, поодаль то и дело ухал паровоз, что-то громыхало, из-за поворота вскоре появились обитые досками вагоны, они катились по рельсам, возле которых сидели люди. Когда вагоны приблизились, женщины заплакали. Всегда трудно прощаться.
— Понимаешь? — спросил тогда Бронюс.
— Понимаю.
— Хорошо все запомни, Винцас. Давай оба запомним.
Дома они рассказали своим о том, что видели, но родные откуда-то уже все знали, уже дышала жаром хлебная печь, а мать резала тонкими ломтями караваи хлеба и, уложив на противень, отправляла ломти в печь.
— Хватит. Сколько можно сушить? — сказал отец Винцаса.
Хватит, на самом деле хватит.
Винцас бросил взгляд в зеркальце. Шоссе пустовало. Может, Бронюс с кладбища заглянул к Кедрайтису?
Когда по пыльному проселку Бронюс доехал до того места, где в овраг к речке Бальчя спускается тропинка, автомобиль Винцаса уже стоял у канавы, а сам он сидел в белом клевере — точно в том месте, как и тогда. Тропинка мимо старых кустов орешника петляла вниз. Та же самая тропинка. Ни прибавить, ни убавить. Орешник разросся, а ниже, ближе к речке, кусты недавно вырублены и теперь там зеленела тонкая поросль. Какой пес учует здесь их былой след?..
— Почти вместе, — сказал Винцас, когда они обнялись.
— Вместе! Все время ехал за тобой. Не видел? Не все время, но от Арёгалы точно. Ездишь взад-вперед, будто шпион какой…
— А ты выслеживал… Видел я, видел.
Оба повалились навзничь на клевер.
— Давай соберемся с мыслями… Ни про морщины, ни про седины, ни про беды!
— Хорошо, Бронюс.
Те времена. Орешник молодой, тоненький. Они сидят, упираясь ладонями в землю. Руль к рулю, стоят их велосипеды. Поезд гудит на станции, словно уговаривает их ехать, ехать. Они и большие, и маленькие, большие — пока их детские и недетские мечты витают в поднебесье, маленькие — когда вспоминают о доме и стеклах окон, скрепленных щепой.
Казалось, что соловьи разделились на два лагеря: один устроился на одном обрыве речки, другой — на противоположном. И перестреливались трелями.
Клевер — только здесь, возле обрыва, дальше на всем поле вдоль Бальчи зеленеет лен. Весной он окрасил все поле синим цветом. У самой дороги, в нескольких шагах от них, светятся желтые головки одуванчиков, но их оккупировали пчелы — жужжат, почему-то сердятся, носятся от цветка к цветку, снова возвращаются туда, где уже были; и почуяв, что здесь уже побывали, сердито тычут брюшками в желтые блюдечки. Слышно — кто-то идет по мосткам, громыхает обтесанное бревно, переброшенное через речку, слышен кашель, оба догадываются, что идет женщина, и оба — позднее признались друг другу — боятся, как бы только ей в этих кустах чего не захотелось, ведь оттуда, снизу, не видно их, сидящих на обрыве. Нет, приближается она быстро, поднимается по глинистой тропе, здоровается: добрый день, мужики; она гораздо старше их, им приятно глядеть на эту женщину, без запинки назвавшую их мужиками, она понимает, как надо величать, славно выглядит женщина на лугу, где растет клевер и желтеют одуванчики, где жужжат пчелы, где по берегам речки трелями сражаются соловьи. Женщина уже ушла далеко, у нее, скорее всего, хорошо на душе, она торопится, и ждут ее не какие-нибудь печальные, нехорошие занятия, иначе она бы не улыбалась, оборачиваясь, и не переставляла бы так славно ноги.
— Дьявольщина, Винцас, запутали, заморочили меня, некуда больше деваться — только в военное училище. Помнишь, в прошлом году вызывали. Рассказывал же… Откуда я мог знать, какую дьявольщину этому Пельницкису, комсоргу, понаписал Моцкунас из одиннадцатого класса. Говорит, надпиши адрес, а то мой почерк Пельницкис может узнать. Вот я и надписал, как дурак. Помнишь, потом у всех тетради собирали. И мой почерк опознали.
— Да и Моцкунас этот! Что — не знал, что тебе грозит?
— Как не знать. Ему-то что? Знал, куда меня сует, а таки сунул!.. А ты?
— Никуда не буду поступать. Подожду, пока брат из армии вернется. Мама у меня больная. Вернется, тогда и поступлю. А если нет — тоже в армию. Ты, может, уже половинкой командира станешь, авось к тебе попаду…
Женщина уже вышла из льняного поля.
— Давай заключим соглашение, Винцас.
— Какое?
— Давай встретимся на этом месте. Много лет спустя.
— Ладно. А когда? Через десять лет? Чей это роман — только там как будто двадцать лет спустя?
— Тридцать.
— Роман?
— Встречаемся. Тридцать лет спустя.
— С ума сошел? Доживем ли?
— Не доживем, так не встретимся.
— Пусть так… Ладно. Встречаемся. На этом же самом обрыве. Перед этим напишем друг другу. Короче, свяжемся.
— Зачем? Боишься, что кто-нибудь забудет? Может и так случиться. Или что одного из нас и впрямь не будет?
— Не боюсь. Но можно. И забыть, и…
— Ладно, тогда свяжемся. А при встрече один расскажет, что за эти тридцать лет было самое веселое, другой — что самое грустное…
— Что кому рассказывать, бросим жребий.
— Договорились.
Легко договорились — могли договориться невесть о чем: будущая встреча, казалось, ждала их через несколько столетий.
Сейчас Бронюс встает, идет по тропинке, наклоняется, берет два камешка — один черный, другой белый.
— Бронюс, почему ты не в форме?
— А ты тоже не… Вам, грамотеям, тоже могли бы выдать. По известному творческому методу. Помнишь, ты писал такое сочинение в одиннадцатом классе.
— О форме?
— О творческом методе.
— А как же, писал. Оба мы писали с Юргисом. Учительница прочитала и сказала, что Юргис будет теоретиком, а я практиком…
— Те, кто от земли выходят в люди, чаще бывают практиками… Одно слово, кроты…
— Прекратить разговор!..