Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Путем чая. Путевые заметки в строчку и в столбик - Александр Михайлович Стесин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Да? А я-то думал, что Тайгер Вудс живет в Калифорнии…

– Нет, я – серьезно.

– И я – серьезно: Байкал так Байкал. Если ты говоришь, что это круто, почему бы и не съездить? Поехали.

И я бросился планировать путешествие. Если уж ехать, так с размахом: Байкал, Бурятия, Якутия. Признаться, сам я об этих местах знал ненамного больше, чем мой техасский попутчик. Но Энрике доверял мне безоговорочно, и это окрыляло. Если с другом вышел в путь…

2

И вот мы летим из Москвы в Иркутск на той самой «ТУшке», о которой Энрике, удосужившийся наконец навести кое-какие справки, прочел пугающую заметку: дескать, конструкция старая, ненадежная; то потолочная панель обвалится, то еще что. Так пишут на веб-сайте TripAdvisor, и Энрике, внявший их предостережениям, в последнюю минуту начинает мандражировать. Я отвергаю все кривотолки, приводя в доказательство неоспоримый довод: если самолет, собранный столько лет назад, все еще способен подняться в воздух, значит, конструкция – надежней всех современных. На таком самолете летал мой дед, долетим и мы, бояться нечего. Но Энрике читает дальше: оказывается, в Иркутском аэропорту слишком короткая взлетно-посадочная полоса, и там каждые пару лет, если не чаще, случаются аварии. Я знал об этом? Знал? Если бы я предупредил его вовремя, он бы десять раз подумал прежде, чем подписываться на такую авантюру. Я увожу разговор в сторону; говорю, что неплохо было бы пропустить по сто грамм для успокоения души и нервов. Но тут – загвоздка: ведь Энрике у нас не пьет. Вообще не употребляет спиртного. В Нью-Йорке эта его особенность воспринималась как данность: не пьет и не пьет. Но сейчас, безуспешно пытаясь уклониться от несвоевременных расспросов («А ты уверен, что нас там встретят? А что, если нет?»), я со всей ясностью понимаю, что в Сибири трезвеннику Энрике будет нелегко. «Мне кажется, на время нашего путешествия тебе стоило бы поступиться своими принципами в отношении алкоголя. Без выпивки ты там просто рехнешься». Энрике разочарованно качает головой, отворачивается к иллюминатору. Мы в пути уже почти сутки, надо хоть немножко поспать. Спокойной ночи, Алекс. Спокойной ночи, утро вечера му… Но заснуть мне так и не удалось.

Как только слева захрапел Энрике, справа зазвенели бутылки. Сосед с мутно-голубыми глазами, с волосами и кожей одного и того же цвета выгоревшей соломы, извлек из портфеля три «Балтики № 9» и переложил их в сетку на спинке кресла. К распитию готов. «Хау ю ду-ду, итс май нэйм Сергей», – обратился он ко мне. Я предложил перейти на русский.

– О, а я думал, вы иностранцы.

– Мы и есть иностранцы. Только мой друг – совсем иностранец, а я – не совсем.

– Выпьем, – заключил Сергей и нажал на кнопку вызова бортпроводницы. – Принесите нам водки, пожалуйста.

– А «Балтикой» запивать, что ли, будем? – поинтересовался я.

– Гы, – припухшее лицо Сергея расплылось в ласковой улыбке, – иностра-а-анцы.

Между первой и второй мой новый знакомец вкратце рассказал о себе: инженер-мостостроитель, иркутянин. По работе вынужден все время мотаться в Москву. Но, если честно, – вздрогнули, снова налили, – он терпеть не может эти перелеты. У них же в Иркутске взлетно-посадочная полоса короткая – я слышал, наверное? – еще со сталинских времен. Странно, тогда вроде следили, чтобы все было как полагается, но тут – явный недосмотр. Какой-то дегенерат спроектировал. С тех пор самолеты и бьются, как хрусталь. Вот недавно еще один разбился. Так что Сергею, человеку в общем непьющему, всякий раз во время полета приходится маленько накатить. Иначе не выдержать, очко-то играет. Девушка, еще две порции, пожалуйста… Ну а я-то сам откуда и куда, неужели правда иностранец?

После пятой началось братание («Сань, ну ты же наш человек, родной, понимаешь?»); после седьмой Серега поведал, что он – не просто какой-то там инженер, а человек со связями, всех знает, все, что надо, достанет. В этом гребаном Иркутске все под ним ходят. Я-то их реалий не знаю, уехал ребенком, теперь лечу неизвестно куда. Сергею за меня страшно. Что за СИФИБР такой? Наверняка разводка. Но он меня в обиду не даст, научит, как надо. С этими сифибрскими – ухо востро. Главное – сразу дать им понять, что мы с Серегой – кореша. Так и сказать, мол, я – от Сереги. Тогда они распоясываться не станут. А если станут, то вот его телефон – у меня есть где записать? Запомню? Звонить можно в любое время. Он или сам приедет, или пришлет кого-нибудь из своих. За ним не заржавеет. А то, может, на хрен этот СИФИБР вовсе? Поедем к Сереге, у него дача есть, там сейчас хорошо. Он мне все красоты покажет.

После десятой стюардесса с прискорбием сообщила, что водки на борту не осталось. От этой новости настроение резко испортилось, и меня заподозрили в международном шпионаже. «Сань, а почему ты американец? Не, я понимаю, ты был маленький, тебя увезли и все такое. Но ведь ты же теперь американец. А говоришь как наш. Маскируешься, значит? Зачем ты сюда приехал? А, Сань? В СИФИБР, говоришь? СИФИБР тебе не поможет…» В этот момент самолет пошел на посадку, нас попросили пристегнуть ремни. Серега запнулся и посмотрел на меня безумными глазами. «Молиться надо, Сань. На посадку идем. Значит, надо молиться, чтоб не разбились. Давай вместе: Господи!» В иллюминаторе зарозовела полоска зари. Никогда я не видел, чтобы самолет снижался так медленно. Короткая взлетно-посадочная полоса – это тебе не просто так. Русская рулетка… От выпитого раскалывалась голова, сосало под ложечкой. «Господи! – трубил мне в ухо сосед, изрыгая зловонные пары перегара. – Господи, ты меня слышишь? Это же я, Серега! Тут еще какие-то америкосы со мной… Сделай так, чтоб мы не разбились!»

3

Они стояли навытяжку: завлаб Анатолий Макарович, старшая сотрудница Валентина и аспирантка Лиза. Похоже, они ждали важную американскую делегацию. Распрями спину, подтяни живот, встречай заморского гостя. Но вместо делегации из самолета вышли мы с Энрике, два занюханных аспиранта. На лице Лизы отразилось разочарование, на лице завлаба – облегчение. Он как-то сразу преобразился, неестественно-напряженное выражение лица сменилось естественным – похмельно-добродушным. Погрузились в микроавтобус. Пока ехали, Валентина на заднем сиденье шепотом рекламировала ментора: Анатолий Макарович – светлая голова, святой человек. Сам поднял лабораторию, продолжал тянуть ее, когда им фактически перестали платить зарплату. Умудрялся двигать науку на нулевом бюджете. Биолог каких поискать. Между прочим, в свои семьдесят лет он находится в прекрасной физической форме. По горам бегает, как двадцатилетний, даром что курит по две пачки в день и пьет не в меру. Дай Бог, чтоб его организм и дальше выдерживал все эти нагрузки… Тут ментор, повернувшись к нам, сделал дурашливо-недовольное лицо, цыкнул на Валентину: «Чего попусту языком молоть? Вот приедем, нальем, тогда и поговорить можно будет. В баньке попаримся, все по-людски. Кто это у вас там непьющий? Энрике? Перевоспитаем вашего Энрике Иглесиаса. Не Иглесиас, нет? А кто тогда? Техасец? Техасский рейнджер! Чтобы прилететь из такого далека и даже не посидеть как следует? Нет, Энрике, так не пойдет. В чужой монастырь со своим уставом… Кстати, о монастырях. Сейчас мы вас в гостиницу отвезем, поспите малость. А к полудню заедем за вами и поедем город смотреть. Интересного-то у нас много: Знаменский монастырь вот, набережная Ангары, памятник Колчаку есть, кладбище декабристов… Подходит вам такое? А наукой займемся уж завтра».

Перед тем как отправиться на боковую, мы с Энрике зашли позавтракать в гостиничную столовую. Господи, вот оно, самое-самое: гречневая каша, сосиска, кисель, сметана в розетках. Дебелой работнице общепита, швыряющей комья еды в алюминиевую посуду, не понять моего восторга. Я отсутствовал шестнадцать лет и наконец вернулся. Эта речь, эти лица, эти душемутительные запахи советского детства… В Москве и Питере давно уже пахнет по-другому, а здесь, в сибирской глуши, знакомые запахи продолжают жить, держатся, несмотря ни на что, как наука, которую двигает неутомимый Анатолий Макарович. «М-да, – сказал техасский рейнджер, через силу жуя недоваренную кашу, – мне кажется, я ем стружку».

4

К перевоспитанию моего друга завлаб Анатолий Макарович отнесся со всей серьезностью. Пока мы с Энрике жили в гостинице, дело ограничивалось ежевечерними застольями у родителей Валентины, счастливых обладателей трехкомнатной квартиры в центре города. Там нас кормили на убой всевозможными пирогами, соленьями, сагудаем из омуля и прочими сибирскими деликатесами, и под это дело завлаб поминутно подливал себе, а заодно тянулся к бокалу Энрике, норовил добавить, пока тот не смотрит, «шоферские двадцать грамм» в клюквенный морс. Но Энрике был бдителен, прикрывал бокал рукой, отстранял подносимую бутылку, словно тот ясноглазый ариец с антиалкогольного плаката, перекочевавшего впоследствии на хипстерские футболки. Техасский рейнджер Энрике Иглесиас налегал на домашние пирожки с рыбой и рисом, сторонился недоваренной гречки в столовке и решительно отвергал зеленого змия, мотивируя свой отказ тем, что нам предстоит много славных и ответственных дел. Ведь мы приехали сюда заниматься наукой.

На второй день пребывания в Иркутске у нас был назначен доклад «Бикарбонатзависимые аденилатциклазы в животных клетках и микроорганизмах», а третий день был отведен для обсуждения будущих совместных проектов. При желании все это можно было бы успеть и за один день, но завлаб рассудил, что горячку пороть не стоит. На доклад пришло человек пятнадцать. Безулыбчивый человек в тонированных очках, сидевший в первом ряду, задавал вопросы. В его внешности и интонациях было что-то такое, что заставляло меня робеть и мямлить. Начальственно-попрекающий тон. Еще не успев толком понять, о чем речь, начинаешь оправдываться. Я чувствовал себя учеником, которого вызвали в кабинет к директору школы. Неудивительно: ведь я не слышал этих интонаций с одиннадцатилетнего возраста, и моя иммунная система не выработала на них никакого ответа. Я-взрослый незнаком с этим типажом; с ним знаком только я-ребенок. К счастью, Анатолий Макарович вовремя пришел на выручку, осадив моего истязателя какой-то незлобивой шуткой.

Что же касается совместных проектов (день третий), мы трудились на совесть, хотя, возможно, разделение труда у нас получилось не вполне равным. Пока мы с Анатолием, еще не успев прийти в себя после давешних возлияний, только и делали, что отлучались в курилку, Энрике и Валентина усердно писали заявку на грант. Корпели над этим заявлением, что-то конспектировали, составляли план, объясняясь друг с другом на пальцах, и бросали на нас укоризненные взгляды. Но ведь и мы у себя в курилке тоже обсуждали науку. Правда, ученый наш дискурс все время сползал на какие-то посторонние темы. Например, на этимологию слова «позы». Так называются бурятские пельмени (как выяснилось, отменная закусь).

– Почему же все-таки «позы», – вопрошал Анатолий Макарович, – откуда такое слово? Калмыки называют это блюдо «бёреги», а монголы – «бууз». Но у вас в английском ведь тоже есть слово «booze», по-нашему – бухло. Этот «booze» как раз понятен: буза, бузить. Однако каким образом пельмени превратились в выпивку? Тут сложные химические процессы… Или это две разные «бузы»? В огороде, как говорится, бузина, а в Киеве… Стоп. Есть еще тюркский напиток «боза», я его пробовал когда-то в Болгарии. Алкоголя в нем мало, но общее ощущение брожения осталось. Такая густая брага из пшеницы. Полубрага, полукаша. То есть, соображаешь, сразу и мучное и спиртное. Но вот еще в старину говорили «почить в бозе». Что это за «боза»? Помню, в детстве, когда я слышал это выражение от взрослых, всегда представлял себе человека, упавшего в бочку с мутной жидкостью – с «бозой» то есть. Но потом заглянул в словарь. Оказалось, «бозе» – это «Боже». Почить с Богом. А бурятские «позы» происходят от китайского «баоцзы». Китайцы, значит, встали в позу и от нашей бузы открещиваются. Вот тебе и этимология. Век живи – век учись.

А Энрике и Валентина все корпели, печатали на допотопном компьютере… Увы, то был напрасный труд. Вершителей судеб из Национального научного фонда США не заинтересовали ни наша аденилатциклаза, ни физиология высокоурожайного картофеля «Гала». Нам не дали гранта. Но зато мы с Энрике побывали в Иркутске, оделили наших коллег неиссякаемым запасом моноклональных антител к никому не нужному белку, а заодно посетили знаменитую Листвянку и архитектурно-этнографический музей «Тальцы». Видели там эвенкийское стойбище, бурятский улус, башни Илимского острога и церкви, построенные без единого гвоздя. Видели старые сибирские дома с крашеными ставнями и сплошными заплотами из проморенных плах. Бродили по закоулкам спальных районов Иркутска, среди пятиэтажек и дворов, от которых пахло моим детством. Сидели на бордюре и, лузгая семечки, битый час смотрели, как повариха из нашей гостиницы кормит с руки голубей. Травили анекдоты с чудесным Анатолием Макаровичем, слушали его байки о летающих тарелках, о таинственной «энергетике» Восточно-Сибирской рифтовой зоны, об экстрасенсорных чудесах японской системы «рейки». Лазали по заваленным камнями тоннелям и галереям Старобайкальской железной дороги, а в конце маршрута, выползая из темноты тоннеля, увидели, как закатный свет стелется по таежной просеке. «Хватит на всю длину потемок».

И за все это время Энрике не выпил ни капли. Вот она, выправка потомственного собирателя ореха пекан. Но на пятый день, выписавшись из гостиницы, мы переехали на дачу к Валентине, где после ссоры с супругой квартировал Анатолий Макарович. Тут-то и началось настоящее перевоспитание. В восемь часов утра завлаб-искуситель уже стоял над постелью своей жертвы с наполненной рюмкой.

– Гуд монинг, Энрике, плиз… А литл бит рашен водка.

– No, Anatoly, no! – стонал Энрике, силясь продрать глаза. Но в ответ настырный Anatoly только скраивал заботливо-просительную мину, как будто собирался кормить капризного дитятю, приговаривая «ложку за маму, ложку за папу».

– Ну, плиз, Энрике, ю маст. Итс лайк микстура.

– OK, I give up, hand me the damn drink[18]. – В отличие от нашего научного сотрудничества алкогольная кампания Анатолия увенчалась полным успехом.

– Вот это дело, Энрике, выпьем. Одну-то рюмашку можно. Главное – надо помнить: всему свое время. С утра, например, можно и водочки пригубить. Вечером – тоже можно, особенно после бани. А вот в обед надо обязательно пить монгольский чай. Тогда и голова болеть не будет. Это меня в свое время один бурят научил. Работает безотказно.

Позволю себе лирическое отступление: монгольский чай для меня не новинка. Этим плиточным чаем с маслом, солью и мускатным орехом меня угощал когда-то нью-йоркский приятель Чингиз. Он, надо сказать, много чем угощал. Когда мы только познакомились, он продекламировал перевод «Евгения Онегина» на калмыцкий язык – чуть ли не до третьей главы. И в тот же вечер, после обильных возлияний, он убеждал меня, что Гегель где-то в своих многотомных изысканиях выделяет три «первичных этноса», от которых якобы происходит вся мировая культура. Одним из них, понятное дело, оказываются калмыки. Мать Чингиза, известная актриса, в свое время была министром культуры Калмыкии, а сам Чингиз окончил журфак МГУ и впоследствии занимался всем на свете, кроме журналистики. Еще в студенческие годы он обнаружил в себе антрепренерскую жилку. Было самое начало девяностых, каждый промышлял чем мог. Вернувшись на каникулы домой в Элисту, Чингиз поехал в степь и стал собирать там рога сайгака с намерением продавать их китайцам, у которых панты считаются панацеей. Но, как выяснилось, этим товаром уже торговали другие, далекие от МГУ люди. Чингиз вляпался в какую-то историю и от греха подальше уехал в Штаты. Здесь он пробовал себя в качестве уолл-стритовского дельца, торговал недвижимостью, несколько раз открывал собственный бизнес – то строительную компанию, то страховую контору, то еще что-то. При этом вращался в основном в артистических кругах: привык к этой среде с детства. Особенно тянуло Чингиза ко всяким знаменитостям, и, странное дело, знаменитостей тоже тянуло к нему. Помню вечер Андрея Битова в редакции журнала «Слово/WORD» в 2002 году. После выступления классика обступили галдящие поклонники и поклонницы. Через эту толпу было не протолкнуться. Вдруг поверх какофонии восторженных междометий раздался спокойный голос моего приятеля: «Андрей Георгиевич, меня зовут Чингиз, и вот какая история со мной приключилась…» Неожиданно все замолчали, прислушиваясь к рассказу о том, как в далекой Калмыкии юный Чингиз сидел в сортире и среди подтирочной макулатуры обнаружил листок, вырванный из журнала «Юность». Там был напечатан рассказ Битова… и так далее. На протяжении повествования Битов регулярно прикладывался к фляжке и, казалось, ничего не слышал. Но час спустя, когда автор «Пушкинского дома» окончательно утратил связь с реальностью, его заплетающийся язык снова и снова выговаривал только одну фразу: «А где Чингиз? Где Чингиз?» В другой раз мы с Чингизом пошли выпить в «Русский самовар». В дверях нас встретил Роман Каплан со словами «у нас сегодня сам Жванецкий ужинает». И действительно, в противоположном конце зала сидел Жванецкий с антуражем. В этот момент я увидел кого-то из знакомых и, отвлекшись, потерял из виду уже довольно пьяного Чингиза. Но три минуты спустя, я отчетливо услышал негромкий голос, загадочным образом перекрывающий остальные голоса: «Михаил Михайлович, меня зовут Чингиз, и вот какая мысль пришла мне в голову на днях…» Какая именно мысль осенила Чингиза, я так и не услышал, но еще через несколько минут, бросив взгляд на ВИПовый стол в глубине зала, увидел картину, достойную пера живописца: во главе стола восседает Жванецкий, а рядом с ним – Чингиз. Жванецкий полюбовно обнимает своего нового знакомого и наливает ему из мерзавчика. Ай да Чингиз. В последнее время мы видимся редко, так как он теперь человек непьющий и семейный. Его жена – калмычка, живущая на Тайване. Три года назад у них родился сын, Амурсанчик. Не удивлюсь, если когда-нибудь Амурсан Чингизович станет президентом Калмыкии.

Итак, мы чередовали рашен водку с монгольским чаем, а на следующее утро собрали манатки и отправились в поселок Большие Коты, где нас должен был встретить сын Валентины Ваня – скалолаз-перворазрядник, отвечавший за таежно-походную часть программы. После дачного отдыха вид у нас был не бойскаутский. Глядя на наши опухшие физиономии, Ваня сыграл лицевой мускулатурой.

– Вам сейчас только в поход, конечно…

– Ванечка, – начал дрожащим голосом Анатолий, – а нет ли тут поблизости… магазина?

– Вечером будете поправляться, – строго ответствовал Ваня. – У меня с собой есть. Но сейчас нам надо поторапливаться: идти далеко. Таким темпом мы и к вечеру не доберемся.

Так вот в чем состояла истинная цель нашей поездки: учиться скалолазанию. Мы разбили палатки у подножия горы Скрипер. С вершины этого утеса открывается головокружительный вид на Байкал. И хотя Ваня заранее предупредил, что «лазать без снаряги – гиблое дело», никто из нас не погиб, благодаря его умелому инструктажу. «Вообще-то у каждого в группе должна быть своя роль. Один – забойщик, другой – верблюд, третий – вышибала. Но у нас все равно нет снаряги, так что вы просто лезьте как умеете, а я полезу последним, буду контролировать процесс. Тут внизу можно пехом, а вот там, повыше, надо будет распариваться… Осторожно, эй, там все живое!.. Траверсом, траверсом… Туда не надо, там уже четверочка, опасно…» Это был какой-то неведомый язык, альпинистская феня. И это было единственным, что я усвоил. Не технику скалолазания и не азы спортивного ориентирования, которые терпеливо втолковывал нам инструктор Ваня, а именно этот жаргон. На второй день похода я, полный чайник, уже вовсю сыпал Ваниными словечками, ощущая свою причастность к экстремальному виду спорта.

Мы собирали грибы, ловили омуля на «кораблик», купались в тринадцатиградусной воде Байкала, соорудили баню по-черному. Естественно, после всего этого следовало основательно поддать. На сей раз Энрике не стал отпираться. Анатолий Макарович наливал, произносил вдохновенный тост и наливал снова. «А теперь за…» – начал было завлаб-тамада, в очередной раз поднимая жестяную кружку, но тут его неожиданно перебил Энрике: «Нет, давайте скажу я. Мне столько всего хочется вам сказать, но я не знаю вашего языка, а через переводчика – не обижайся, Алекс, – все не то. К счастью, у нас есть международный язык музыки. Можно одолжить гитару?» Я перевел его речь, все зааплодировали, Ваня достал гитару, и Энрике выдал сногсшибательное арпеджио в духе Эла Ди Меолы. Анатолий пристукивал в такт. Я почувствовал, что опять перебрал; стараясь протрезветь, кое-как поднялся на ноги и поплелся в сторону озера. Вокруг ночь, «небо в алмазах». Звезды отражаются в воде, но самой воды не видно, то есть не видно границы между водой и небом. Просто стоишь на берегу, а в метре от тебя начинаются звезды. Они – над тобой и под тобой. Кажется, стоит сделать шаг, и выйдешь в открытый космос.

Потом мы горланили «Эй, баргузин, пошевеливай вал…», и Энрике с Анатолием выплясывали в обнимку, пока не снесли палатку. В этот вечер мы уговорили четыре поллитровки на троих: Ваня, как истинный спортсмен, устоял против натиска и пить не стал. Наутро, с трудом выбравшись на свет (почему такое яркое солнце? почему такой шумный Байкал?), я застал Энрике сидящим на камне рядом со сваленной палаткой (вчера после танцевального фиаско он кричал, что не позволит никому из нас ставить его палатку заново; он, техасский рейнджер Энрике Иглесиас, будет спать, завернувшись в нее, как в одеяло).

– Как самочувствие, Энрике?

– Да так… Послушай, Алекс, мне нужно с тобой поговорить. Понимаешь, ведь я никогда раньше не пил водку и не знаю, когда надо остановиться… Ночью мне было худо. Я проснулся оттого, что вот-вот стошнит, и побежал в гору. Бежал со всех ног, потом карабкался, как учил Ваня. Не знаю, как мне это удалось, но я, кажется, залез на самую вершину. И там, наверху, меня стало рвать. Мне очень стыдно, но хорошо хотя бы, что это произошло там, а не прямо в лагере…

Я посмотрел под ноги и, как и следовало ожидать, увидел рядом со своим ботинком результат его ночного катарсиса.

– Не хочу тебя расстраивать, Энрике, но, по-моему, ты все-таки не добрался до вершины горы.

Бедный Энрике! Чего только ему не пришлось пережить за эту поездку. В Сибири его заставляли пить водку, а в Москве штрафовали за распитие пива в Александровском саду. Во время купания в Байкале он потерял очки и все оставшееся время беспомощно щурился, как Пьер Безухов. В одном из кафе города Якутска он наконец познакомился с англоговорящей девушкой и немедленно влюбился, но через некоторое время выяснилось, что эту якутскую красавицу можно любить только за определенную плату. И в довершение ко всему где-то в сибирской тайге его укусил энцефалитный клещ, и по возвращении в Нью-Йорк он провел без малого три недели в инфекционной палате Корнеллского госпиталя. Слава богу, все обошлось без долгосрочных последствий.

5

На девятый день поезд вез нас по бесконечной железной дороге, перепоясавшей огромные пространства страны. Если слово «Сибирь» у западного человека вызывает самые мрачные ассоциации, то словосочетание «Транссибирская магистраль», напротив, ассоциируется с захватывающими приключениями, которые дано испытать немногим и о которых непременно нужно писать поэмы а-ля Блез Сандрар или романы-травелоги, претендующие на бестселлер. Один из таких травелогов некоторое время назад был опубликован в журнале «Нью-Йоркер». Этот бесконечный текст о путешествии по Транссибу был написан англоязычным автором для англоязычной аудитории, но, если бы его прочли сами жители Сибири, они бы тоже открыли для себя много нового. Например, что все Забайкалье поросло сорной травой morkovnik. Или что человека, которого американский автор взял в проводники, звали Vitya, а уменьшительное от Vitya – это Volodya.

И вот я тоже еду по Транссибирской магистрали, русский американец, сохранивший язык в память о детстве и вернувшийся через шестнадцать лет, чтобы заменить эту память чем-то еще. Впереди перелет в Якутск, сплав по притоку Лены, потом – обратно в Москву, где уже ничего не узнать, даже на родной улице Демьяна Бедного. А сейчас перед глазами сплошная тайга, и мой слух ласкают названия станций: «Большой луг», «Голубые ели», «Темная падь», «Чертова гора», «Земляничный». Пассажиры таращатся на техасского мексиканца Энрике, но он уже привык к их испытующим взглядам.

– Интересно, Алекс, куда это они все в такую рань?

– Ну, мало ли. Может, по грибы, – предполагаю я, – а может, за лекарственными растениями.

Во время похода с Ваней и Анатолием Макарычем мы тоже приобщились к сбору целебных трав и обнаружили следующее: никакого morkovnik’а здесь нет, зато есть курильский чай, саранка, грушанка, чабрец, бадан и саган-дайля. А что еще нужно?

Путем чая

Кабуки

По дороге в Токио наш попутчик Джош, молодой бармен из Лас-Вегаса, признался, что мечтает увидеть в столице «то, что можно увидеть только в Японии».

– Ну так пойдем с нами в театр кабуки, – предложила Алла.

Но Джош оставил это предложение без внимания.

– Не, вы не поняли. Меня интересуют такие чисто японские вещи. Традиционные. Говорят, тут есть такое кафе, где все официантки в лифчиках, а парни – в костюмах роботов. Или еще я читал, есть такое кафе, где всё про туалеты. Тема такая. Вместо стульев унитазы, миски и тарелки тоже в форме унитаза. Приносят тебе типа такой миниатюрный толчок, в нем говно плавает. Говорят: попробуй. Ты пробуешь, а это шоколадное мороженое. Классно, да? Всюду хочется успеть, все посмотреть…

Мне тоже хочется все посмотреть. За исключением разве что тех мест, куда тянет нашего попутчика. Ему налево, нам направо. «Всего посмотреть не получится, – осадила меня практичная Алла, – придется выбирать». Но у меня в арсенале – мудрость дзэн: «Выбор – это рабство. Выбирая, попадаешь в ловушку мира». Вот-вот. Хочу объять необъятное. Всюду успеть. Императорский дворец, парк Хибия, парк Уэно, витрины Гиндзы, рыбный рынок Цукидзи. Схема метро, издали похожая на изображение сакуры в традиционной японской живописи; на кольцевых и радиальных ветках распускаются бесчисленные бутоны станций на «с»: Синагава, Симбаси, Сибуя, Синдзюку. Но сначала – кабуки.

Кабукидза, главный театр Японии, их эквивалент Большого. Если вас устраивают места на галерке, билеты можно купить в день спектакля. Для этого необходимо занять очередь за несколько часов до открытия кассы. День выдался жаркий, и мы были уверены, что нам уготован один из тех малонавещаемых буддийских адов, о которых писал еще Акутагава. Ад театрала. Зуд в пояснице, затекающие конечности, пот в три ручья. Многочасовое стояние на солнцепеке. Но – нет. Ведь мы в Японии, а не в Америке или России. Здесь все по-другому. Завзятым театралам, толкущимся у кассы чуть ли не с самого утра, отводится место в тени, под навесом. Для удобства ждущих выносят скамейки с бархатной обшивкой, включают переносной вентилятор. Кунжутное печенье предлагают на пробу. Не очередь за билетами, а дом отдыха какой-то. Даже обидно: превратили вековую традицию в сущий фарс. Интересно, другие буддийские ады («ад разбухающих волдырей», «ад стучащих зубов», «ад великих воплей» и так далее) тоже со всеми удобствами?

Я очарован японским драматическим искусством с тех пор, как впервые услышал фальцетный звук бамбуковой флейты и совиное уханье хористов на сцене театра но. Каждые пару лет, когда знаменитая киотоская труппа «Касю-дзюку» привозит в Нью-Йорк очередную пьесу Дзэами Мотокиё или что-нибудь из «Повести о Гэндзи», я тяну свою долготерпеливую жену на спектакль. Алла слушает «японскую оперу», стиснув зубы, и по окончании берет с меня честное слово, что это был последний раз. Я обещаю, но в следующий раз как ни в чем не бывало покупаю билеты. «Как, опять театр но? Мы же договаривались!» Я отвожу глаза, бормочу что-то вроде «Но ты сама жаловалась, что мы редко ходим в театр».

– Знаешь, ты начинаешь напоминать мне мужа из анекдота про норковую шубу, – замечает Алла.

– Ладно, в театр но мы больше не пойдем, – уступаю я, – вместо этого пойдем на бунраку.

– Куда-куда?

– На бунраку. Кукольный спектакль.

– А там тоже все будут завывать, как привидения из ужастиков?

– Не знаю. Но, между прочим, великий Тикамацу Мондзаэмон, которого называют японским Шекспиром, изначально писал свои пьесы именно для кукол, – вворачиваю я для убедительности, хотя Тикамацу я не читал и, в любом случае, мои доводы на жену давно не действуют. Однако на сей раз она неожиданно соглашается.

После кукольного театра Алла, видимо, смирилась со своей участью и по пути из Осаки в Токио сама предложила сходить на кабуки – для полноты картины. Спору нет, кабуки доступнее, чем но, и зрелищнее, чем бунраку. На представлении в Кабукидза стоит побывать даже, если ты уже видел тот же спектакль в гастрольном варианте за пределами Японии. Ибо кабуки – это не только то, что происходит на сцене, но и участие аудитории. Дикие выкрики из зала, от которых у иностранца может сложиться впечатление, будто половина зрителей страдает синдромом Туретта. По счастью, я предварительно ознакомился с англоязычной брошюркой, где было специальное предупреждение для туристов: не обращайте внимания на вопли, это такая традиция.

Из-за непривычности изобразительных средств и актерского метода трагедия поначалу воспринимается как комедия, все кажется карикатурным. Но ко второму отделению даже мы, невежды, прониклисьдраматизмом. «Те шестнадцать лет, когда ты был здесь, промелькнули, как сон, как сон…» – произносит главный герой, оплакивая сына, которого сам же и обезглавил. Ни дать ни взять греческая трагедия. Но с японской проблематикой. «Путь воина – решительное принятие смерти». Самурайский кодекс чести, подминающий под себя все на свете, перемалывающий человеческие жизни не хуже, чем фатум. Кажется, это один из лейтмотивов японской классики от Ихары Сайкаку до Мори Огая. Так, в «Семействе Абэ» вассалы слезно выпрашивают у старого феодала разрешение совершить харакири после его смерти. Матери, жены и дети этих вассалов всецело поддерживают их стремление покончить с собой и сокрушаются, если даймё[19] не дает разрешения (что свидетельствует о его неуважении к подданному). Такая традиция. Впрочем, поступки героев можно мотивировать чем угодно – честолюбием, долгом самурая или чистой случайностью («вареной скумбрией»[20] у того же Огая). Экзистенциальная подоплека от этого не меняется. Не меняется и эмоциональная окраска; она только усиливается, становится все более яркой, пока игра актера не дойдет до крайней точки напряжения. Это запал самурая перед сэппуку, смертника-камикадзе или члена якудза, который должен отрубить себе палец. Ослушание невозможно.

Театр Кабукидза начинается с вешалки, а заканчивается шумом вечернего Токио. Все еще сглатывая комок (по части катарсиса кабуки превзошел все ожидания), ты выходишь на улицу и попадаешь в непривычный, но уже узнаваемый мир живых аниме и муляжных бэнто. Чтобы удержать впечатление от спектакля, ты пускаешься в глубокомысленные рассуждения, пытаясь что-то сформулировать, высечь искру, извлечь урок или хотя бы какое-нибудь точное определение. Ведь должно же быть что-то в сухом остатке. Иначе зачем вообще был нужен этот театр? Но твой утилитарный подход не работает, сформулировать не получается. Через несколько минут комка в горле как не бывало. Да, под конец спектакля тебе что-то сообщилось, был какой-то шанс, но, чтобы воспользоваться этим шансом, нужно иметь быстрый ум, а твой не быстр и не остер. И поэтому тебе остается только одно: понять, что настоящая кульминация – это не плывущий звук сямисэна, не финальная реплика героя («Те шестнадцать лет… промелькнули, как сон… как сон…»), не сновидческая сила искусства, воспетая мастером Сосэки в «Треугольном мире», и не драматическая поза, известная под кодовым названием «указательный столб», а то, что происходит сейчас: мгновенное выветривание опыта, его окончательное исчезновение. Раз, и – ничего не было. Только легкий ветерок, вечерняя прохлада после жаркого дня. Впереди – ночное праздношатание по Синдзюку, где в любой вечер недели бродят толпы пьяных и усталых «salary-men»; где игровые автоматы «Патинко» никогда не нуждаются в починке.

Караоке

Сероглазая вахтерша выдает номерки, принимает заказы. Три бутылки сётю, пожалуйста. Смотрит строго. «Вам туда». Длинный и плохо освещенный коридор, свинцовые двери палат, полная звукоизоляция. Точь-в-точь как в психбольнице, в «буйном» отделении, где я когда-то проходил мединститутскую практику. Долговязый санитар-надзиратель отпирает дверь, запускает новичков и… Вспыхивает неоновый свет, дискотечный стробоскоп. На огромном телеэкране мигает надпись: «Welcome to fun». Сётю сейчас принесут.

Я люблю пить с японцами. Несколько раз доводилось, и всякий раз было весело. Взять хотя бы недавние посиделки с нашей приятельницей Юкико, страстной любительницей русской культуры и иудейской философии. Любимое блюдо Юкико – селедка под шубой, любимый напиток – ерш. После двухсот грамм «Столичной» и нескольких бутылок «Балтики» эта хрупкая японка, работающая в нью-йоркском хедж-фонде, вдруг заговорила с хрипотцой, как в детстве – соседский алкаш дядя Петя, и сообщила нам с Аллой буквально следующее: «Вы не смотрите, что я похожа на русскую. Вообще-то я еврейка. И значит, дочь моя, Софи, тоже по Галахе еврейка. Она в совершенстве знает русский, польский и идиш». Маленькая Софи, которая в это время играла с нашей Соней, вряд ли подозревала о своем полиглотстве. Зато сама Юкико и вправду говорит по-русски. В свое время она объездила пол-России и даже побывала на Сахалине, где, как она утверждает, жила ее бабушка. Японцев, я заметил, вообще нередко тянет на все русское. Недаром в японской литературе то и дело всплывают русские персонажи: у Акутагавы – Толстой с Тургеневым на тяге вальдшнепа, у Танидзаки – эксцентричное семейство белых эмигрантов Кириленко, у Масахико Симады – жители Чернодырки, вымышленного пригорода Петербурга. Интересно вот что: когда японские писатели пытаются вывести образ русского человека, их интерпретация «русскости» не слишком отличается от американской. Так иностранные акценты у людей, приехавших из разных точек мира, иногда кажутся очень похожими, хотя их родные языки не имеют между собой ничего общего.

Короче говоря, чем больше выпито, тем ощутимей родство культур. Вот и я после трех стаканов сётю запел караоке во весь голос, почувствовал родное. Как будто сижу в гостях у Лены Mандель, в перекрестном дыму цветковских и кенжеевских сигарет, и тяну вместе со всеми военную песню. «Горит свечи огарочек…» И пускай мои соседи по палате поют совсем другое – например, Мадонну или Бритни Спирс. Все равно мы – братья и сестры навек, все свои, все заодно… После караоке мы еще гуляли по ночному Токио, продолжая горланить песни – каждый на своем языке, и в какой-то момент даже пустились в пляс.

– Хорошо вчера повеселились, – сказал я Алле на следующее утро, запивая аспирин мисо-супом, – а как на улице-то плясали и пели хором, совсем как в студенческие годы!

– Как тебе сказать, – отозвалась Алла, – в общем, так все и было. Только пел и плясал ты один, а остальные умоляли меня, чтобы я поскорее увела тебя домой.

Странно, мне запомнилось совсем иначе.

Семьдесят лет спустя

В Хиросиму приезжают не ради Хиросимы, а ради Миядзимы – священного острова синто, куда можно добраться из города на пароме. Этот остров известен в первую очередь благодаря одному элементу пейзажа: плавучие ворота тории, опознаваемые как открыточный символ Японии во всем мире, – это здесь. Сам остров представляет собой странную смесь святилища и курорта. Здесь находится один из главных синтоистских храмов в стране, Ицукусима, а рядом – пляж, где пасутся ручные пятнистые олени. У синтоистов они считаются священными животными. Олени бродят по пляжу, загорают – сущие курортники, только не купаются и в волейбол не играют. От пляжа отходит несколько улочек, где продают сувениры и жареные устрицы. Летом здесь всегда наплыв туристов и молодоженов: в храме Ицукусима часто проводят традиционные свадебные церемонии с флейтистами, барабанами и экстравагантными синтоистскими нарядами, сшитыми по образцу придворных нарядов эпохи Хэйан. Поглазев на свадебное действо (жених с невестой не возражали, даже наоборот: присутствие пятнистых оленей, круглоглазых туристов и прочей живности на свадьбе считается хорошей приметой), мы отправились вглубь острова и неожиданно очутились в сумрачном лесу. Лес, как и все на этом острове, оказался священным. Там росло много малины и подберезовиков, но собирать нельзя: все принадлежит богам. Богу богово, кесарю кесарево, а туристу – хорошего понемножку. Поглазели, и будет. Выйдя из леса, мы купили по жареной устрице и потащились к пристани ждать парома.

* * *

Трамвай идет по Хиросиме, мимо многоэтажек в советском стиле, по направлению к Куполу мира. Середина рабочего дня, но пассажиров довольно много. Группа австралийских туристов беззастенчиво разглядывает местных, особенно тех, кому за семьдесят. Я сижу рядом с австралийцами. Мне тоже интересно. Чем оно объясняется, мое любопытство? Ничем хорошим. Но от человеческого, слишком человеческого никуда не деться. Местные долгожители, кто бы они ни были, отвечают сдержанными улыбками. Они не в обиде. Возможно, они и не видели ядерного гриба, приехали потом. Свято место пусто не бывает. Хотя в сорок пятом все были уверены, что эта земля будет безвидна и пуста как минимум лет сто. Теперь здесь обычный город: дома, магазины, парки. Есть даже традиционный сад периода Токугава, восстановленный в начале пятидесятых. В саду растут павловнии и дзельквы, в пруду плавают карпы кои. Пенсионеры, заделавшиеся художниками-любителями, приходят порисовать. Можно кормить черепах, можно пить чай в беседке. Можно дойти пешком до места взрыва, посидеть в кафе с видом на реку, в которой некогда кипела вода. Можно спорить о целях и средствах, о том, сколько продлилась бы война, если бы на Хиросиму и Нагасаки не упали «Малыш» и «Толстяк». Потомки всегда крепки задним умом, но мне как врачу, занимающемуся лучевой терапией, доподлинно известна медицинская сторона дела. Как ни крути, подробной информацией о воздействии радиации на человеческий организм мы располагаем именно благодаря Хиросиме. Прежде было известно лишь то, что облучение может иметь катастрофические последствия. Но какие именно? При какой дозировке? В том, что одной из причин бомбардировки была необходимость провести крупномасштабный эксперимент, сомневаться не приходится. Как известно, 6 августа сорок пятого года знаменитый бомбардировщик сопровождали еще два самолета: один для фотосъемки, другой для замера радиации. За несколько секунд до взрыва в воздухе появились белые журавлики-парашюты, к которым были прикреплены термолюминесцентные дозиметры. Эксперимент был хорошо продуман и, надо сказать, принес много пользы. Без Хиросимы не было бы того невероятного прогресса, который произошел в радиобиологии за последние десятилетия. Не было бы и детального знания того, что представляют собой концентрические круги ада. Круг первый: кипящая вода, в которую прыгали обезумевшие люди, чтобы спастись от пекла. Круг второй: желудочно-кишечный синдром, проявляющийся в течение недели после облучения. Безостановочная рвота, диарея, выпадение волос, гиповолемический шок. Круг третий: гематопоэтический синдром (проявляется в течение месяца). Это как если бы человек одновременно болел Эболой и СПИДом. Тех, кто переживет и эту стадию, ждет круг четвертый: онкогенез. История Садако Сасаки («Журавлик, журавлик, японский журавлик, ты вечно живой сувенир…»). Что же касается психологической травмы (круг пятый), достаточно вспомнить произведения японских писателей послевоенного времени: «Черный дождь», «Вошедшие в ковчег», «Записки пинчраннера», «Объяли меня воды до души моей». Целое поколение людей росло в уверенности, что не сегодня завтра наступит конец света и единственное, чем имеет смысл заниматься в жизни, – это строительство бункера или поиск безопасного места, где можно было бы навсегда укрыться от мира. Можно перечитать эту лихорадочную прозу, сидя в кафе с видом на реку или в восстановленном саду Шуккейен. Можно поговорить о целях и средствах, об исторической необходимости; но лучше, наверное, воздержаться.

Один из выживших в Хиросиме – мой пациент мистер Тамура («Тамура-сан»). В сорок пятом году ему было семь лет; последние четверть века он прожил в Америке. У мистера Тамуры рак печени с метастазами. Только ему об этом никто не сказал. Или сказали, но он не понял. Мои коллеги утверждают, что три месяца назад пациент говорил, будто собирается вернуться в Японию. Но Тамура уверяет меня, что в Японию ездил только на десять дней, а вернувшись в Нью-Йорк, сидел дома и ждал, когда мы ему позвоним. И вот наконец не вытерпел и решил позвонить нам сам. Медсестры предупреждали, что он едва говорит по-английски, но у него есть внук, который ему переводит. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что и тут сплошная путаница: по-английски Тамура говорит абсолютно свободно, а «внук» оказался просто студентом, подрабатывающим сиделкой. И в качестве переводчика для Тамуры этот студент не годится хотя бы потому, что он вообще не японец, а кореец. А Тамура-сан – тот еще фрукт: требует, чтобы ему всё дублировали в письменном виде. Дескать, я английского не знаю и мне нельзя звонить домой, а можно только присылать письма по факсу. Сам он шлет мне факсы с вопросами по пять раз на дню. Когда я ему звоню, он подходит к телефону и на прекрасном английском произносит: «Спасибо, что позвонили, но я, к сожалению, вас не понимаю, пришлите, пожалуйста, факс». А электронная почта на что? Я ведь знаю, что он умеет ею пользоваться, мне миссис Тамура говорила. «Умеет, но не любит. Предпочитает факс».

В молодости он был океанологом, потом основал компанию по импорту электроники. Когда-то его компания имела филиалы в пяти городах, но сейчас она состоит из трех человек: Тамуры, его жены Ёко и того корейского студента, которого мы поначалу приняли за внука. Основатель компании тяжело болен и уже несколько лет парализован, но настаивает, чтобы его ежедневно привозили в офис, требует, чтобы всё дублировали по факсу. Последние попытки сохранить контроль над ситуацией.

В Японии у Тамуры остались влиятельные друзья. Один из них – доктор Ямамото, бывший президент Японской ассоциации радиационных онкологов и радиологов. Через несколько дней я должен встретиться с ним в Токио, чтобы поговорить о возможном сотрудничестве. Думаю, я ему на фиг не сдался (кто я и кто он!). Просто он согласился на эту встречу, чтобы сделать приятное своему старому другу – моему пациенту. А Тамура хотел сделать приятное мне и, узнав, что я собираюсь в Японию, самовольно растормошил большого человека Ямамото (я Тамуру об этом не просил). Теперь всем друг перед другом неудобно, и от встречи не отвертеться. Будем говорить об ионах углерода.

Трамвай идет по Хиросиме – мимо магазинов, где продают аниме и мангу, мимо пляшущих покемонов, мимо молодых людей, раздающих листовки с призывами. К чему призывают? Приходите на демонстрацию, узнаете. За последние семьдесят лет демонстрации протеста против использования атомной энергии стали в Японии чем-то само собой разумеющимся – вроде еще одного синтоистского фестиваля. В Киото мы видели, как толпа студентов с транспарантами «No more Hiroshima! No more Fukushima!» слилась с карнавальной процессией, выплеснувшейся из храма Ясака по случаю праздника «Гион мацури». Была среди демонстрантов и представительница старшего поколения; ее как особо важную персону везли на моторикше. Представительница старшего поколения скандировала какой-то антиядерный лозунг и энергично размахивала флажком. Я плохо определяю женский возраст, особенно возраст азиаток, но, насколько я мог судить, в сорок пятом она еще не родилась. Хотя какая разница? Разница есть.

Путем чая

«Чтобы понять чайную церемонию, надо начать с дана-парамиты…» Я выпрямил спину (правильная осанка, правильное дыхание), и мое внимание тут же рассеялось. Из всей речи чайного мастера до меня доносились только отдельные слова: «парамита… река… переправа…» Неожиданно вспомнилась олимпиадная задачка, которую в детстве задавал мне папа. Четверо беглецов, одна лодка, в лодке могут находиться двое, один из беглецов может переплыть реку в лодке за десять минут, другой – за пять, третий – за две, четвертый – за минуту. За ними гонится стража, она будет здесь через семнадцать минут. Как переправить всех четверых на другой берег до того, как их настигнет стража? Когда папа подсказал решение, возникло ощущение прозрения. Теперь, вспоминая, я понимаю, что решение задачи я давным-давно позабыл, и мне начинает казаться, что прозрение – это не тот момент, когда ты нашел ключ, а когда обнаруживаешь, что снова его потерял. Но эта версия сатори уж больно смахивает на какой-нибудь немудрящий афоризм из книги «Буддизм для чайников». Нет, прозрение заложено в понимании, что и это тоже не прозрение… Так, путаясь в блестящих по своей тривиальности мыслях, я успешно пропустил мимо ушей всю лекцию о дана-парамите. Услышал только самый конец – про знаменитый труд Окакуры Какудзо «Книга о чае».

Окакура Какудзо утверждает, что японская культура – не только самурайское стремление к смерти, но и то утонченное, что постигается путем чая, путем икебаны, путем благовоний. Юкио Мисима возражает, что душа Японии – это не чаепитие и не любование цветами, а самурайская доблесть, «сокрытое в листве», бусидо. Если же вспомнить, что и сам родоначальник чайной церемонии Сэн-но Рикю ушел из жизни как истинный самурай, совершив харакири по велению своего господина, становится ясно, что между путем воина и путем чая – зыбкая грань. Ибо, говорят комментаторы, Сэн-но Рикю дал понять: пить чай – значит быть готовым к смерти. В общем, то же самое можно сказать и про водку. У них трансформация сознания путем чая, у нас – путем зерна. Или корнеплода, кто как любит. Но чай – не водка, много не выпьешь. Особенно если во время чаепития приходится часами сидеть на коленях.

На коленях сидеть необходимо: сэйдза – обязательная часть чайной церемонии. Так же как и чайный сад, тропинка к тясицу[21]. Установленное количество шагов от калитки к порогу. Установленное количество поклонов. Сложенный веер, который гость кладет перед собой, чтобы обозначить временную границу личного пространства. Токонома, где висит свиток с каноническим изречением и стоит икебана. Звук кипения воды в котле. Установленный порядок и ритм движений (в такт дыханию чая). То, как хозяйка складывает шелковую салфетку. То, как гость принимает пиалу правой рукой, ставит ее на левую ладонь и дважды поворачивает на девяносто градусов против часовой стрелки. То, как хозяйка выходит из комнаты, чтобы дать гостям возможность хорошенько разглядеть посуду и обсудить качество керамики. То, что нужно сказать и о чем нужно подумать. Соотношение формы и пустоты. Соотношение двойственности и единства… Чем строже предписания ритуала, тем шире пространство возможных интерпретаций. Недаром, думаю я, о чайной церемонии написаны библиотеки, а о водочной церемонии – только «Москва – Петушки».

Последний фолиант в библиотеке чая – роман «Тысячекрылый журавль», который можно истолковать как развернутую метафору чайной церемонии. Кажется, вся суть там в лирическом отступлении, в письмах Фумико, не имеющих прямого отношения к сюжету, но играющих ту же роль, что токонома с цветами и буддийским свитком. Впрочем, самое запоминающееся в романе Кавабаты – это не любовная лирика Фумико, а образ Тикако Куримото, олицетворение пошлости, постепенно подчиняющей себе все вокруг. На протяжении книги внимание читателя то и дело возвращается к ужасному родимому пятну на груди Куримото. Вот-вот оно разрастется, и, кроме его уродливых очертаний, не останется ничего – ни тела, ни души, ни всепрощения. Но и это – в каком-то труднодоступном буддийском смысле – тоже будет путь чая.

Цветы

В объявлении было написано: «Уроки икебаны для начинающих. По средам в Хиросиме, по четвергам в Осаке». Я набрал указанный номер.

– Здравствуйте, я звоню по объявлению, хочу записаться на урок.

– Спасибо, что позвонили, – ответил женский голос на безупречном английском, – а вы когда-нибудь занимались икебаной?

– Нет, никогда.

– Извините, – сказала женщина после некоторой паузы, – но я преподаю только ученикам, у которых есть как минимум три года опыта.

– Но в объявлении было написано «уроки для начинающих».

– Те, у кого три года опыта, – это и есть начинающие.

– У меня мама занималась икебаной, – зачем-то сообщил я.

– Ваша мама – японка?

– Нет. Но у нее был учитель… или учительница… не помню.

– Ясно. А где вы сейчас находитесь?

– В Хиросиме. Завтра будем в Осаке.



Поделиться книгой:

На главную
Назад