1572 – князь Бегбелий заключает союз с ханом Кучумом и нападает на владения Строгановых.
1580 – вторая «Строгановская война»; князь Кихек разоряет Чердынь, Соликамск и окрестные городки.
1582–1584 – войны с казачьей дружиной Ермака; казнь Албергана (1584).
1594 – победа москвичей на Конде при содействии хантов и коми.
XVII в. – искоренение Пелымской династии: Аблегирим, его сыновья Тагай и Таусей и внук Учот «изведены» в плену у московского государя. Сын Учота, Андрей Пелымский, получает разрешение вернуться на Урал в качестве наместника.
1609 – восстание под началом младшей ветви Пелымской династии: кондинские князья Агай, Колясим и Азипа; восстание подавлено в 1611 г.
1630, 1654 – второе и третье Кондинские восстания.
1680 – князь Кинча получает грамоту, утверждающую его в княжеском достоинстве.
XVIII в. – последнее «освободительное движение» под предводительством князя Сатыги и верховного шамана Нахрача.
1709 – учреждение Сибирской губернии, включающей вогульские селения.
1711 – крещение вогулов митрополитом Филофеем Лещинским.
1730–1750 – первые «спецпоселенцы»: князь Меншиков, князь Долгорукий, граф Остерман и др.
1768 – жалованье землевладельческих грамот князьям Шешкину и Тайшину.
…
XX в. – коллективизация; развитие лесозаготовочной и нефтяной промышленностей на территории ХМАО.
1930-е – учреждение Вогуло-Остяцкого АО (1930), строительство ИвдельЛага.
1959 – гибель туристической группы Дятлова на перевале Холат-Сяхыл.
1965 – основание поселка Тресколье.
Проводы пятого солнца
Давай, Команданте Же, еще раз про Пернатого змея. И про город – как он у них там назывался, Тянитолкай? Теночтитлан. Но и Тянитолкай не случайно вертится на языке: по сходству звучания с именами науатль; по ассоциации с теми проволочными фигурками мифических животных, которыми до отказа завален рынок Бальдерас. Впрочем, сувенирные тянитолкаи из Оахаки – это одно, а их пращуры, обитатели ацтекского пантеона-зоомузея, – совершенно другое. Обсидиановая бабочка Ицпапалотль с когтями ягуара; бог дождя и грома Тлалок с глазами совы и змеиными завитками перед носом; бог землетрясений Тепейоллотль с руками, похожими на надувные лодки; полурыба-полукрокодил Сипактли; принцесса Иламате-кутли с лицом, скрытым бахромой из кинжалов; пернатый змей Кецалкоатль и колибри левой стороны Вицлипуцли. Сон разума порождает сакральных чудищ. Давай, Же, про Вицлипуцли.
Же не любит про ацтеков. Любит про мексиканскую революцию, про Каррансу, Обрегона и Панчо Вилью. Про самонадеянного генерала Санта-Ану, трижды объявлявшего войну Соединенным Штатам и не выигравшего ни единого сражения кроме потешной «кондитерской» кампании 1838 года. «Дети мои, за мной!» – командует генерал, надувая обвисшие щеки. Же рассказывает в лицах, входит в образ. Мексиканскую историю он знает как свои пять пальцев. Давние знакомые, мы не общались несколько лет, с тех пор как он покинул Нью-Йорк в поисках новых рубежей. Тогда я знал Же как человека разносторонне одаренного, немало пьющего и, кажется, склонного к меланхолии на предмет собственной нереализованности. А сейчас, путешествуя с ним по Мексике, видел перед собой счастливого первопроходца, обретшего новую родину среди ушастых кактусов нопаль и котловин Сьерра-Мадре.
– Ладно, на чем мы остановились? На Теотиуакане? Теотиуакан был одной из самых продвинутых цивилизаций. Когда пришли чичимеки…
– Чучмеки?
– Сам ты чучмек. Тольтеки и чичимеки, которые подмяли под себя теотиуаканцев и, в общем, присвоили их культуру. Раньше считалось, что тольтекская цивилизация – это что-то оригинальное и значительное. А когда раскопали Теотиуакан, выяснилось, что у тольтеков не было ничего своего – все заимствованное. Просто дикие племена с севера, кажется, из Колорадо. Кстати, и ацтеки из тех же краев. Но ацтеки – это вообще не цивилизация, а черт знает что. Сплошные войны да человеческие жертвоприношения. Они и пленных брали с единственной целью принести их в жертву своему Вицлипуцли. Так что в итоге соседние племена были только рады посодействовать конкистадорам. Хотя, конечно, Кортес тоже по головке никого не гладил. Но по сравнению с Писарро и другими был вполне приличным человеком.
– Слышь, Же, а что это там за вышки торчат?
– Вот как раз туда я вас и везу. Город-призрак.
Все предыдущие дни – с того момента, как наша группа из шести человек погрузилась в салон микроавтобуса с забулдыгой-водителем, откликавшимся на нежное русское имя Люся, – Мексика представала чередой уютных колониальных городков, никак не вязавшихся с моими наивными представлениями о «диких южных соседях» цивилизованной Америки. Вместо сугробов мусора и оцинкованных кровель лачуг – фотогеничные фасады двухэтажных зданий, облицованных изразцовой плиткой или украшенных лепниной, с вазообразными балясинами балюстрад и цветниками. В Керетаро мы глазели на гонки старинных автомобилей и, замирая от ужаса, аплодировали подростку, жонглировавшему факелами в местном цирке; в Гуанахуато проталкивались через уличный бал-маскарад, посвященный творчеству Сервантеса. Окна гостиницы выходили на площадь с ратушей и фонтаном; с медленной воскресной толпой и пожилыми парами, вальсирующими под духовую музыку в парке; со шкатулочной мелодией мороженщика и продавцом воздушных шаров, издали похожим на двуногое дерево с клубящейся кроной разноцветных осенних листьев. Картины будничной жизни, будто специально созданные для изумленного взгляда туриста, наводили на мысль о том, что весь «магический реализм» латиноамериканских классиков – не более чем зарисовки с натуры.
Теперь же, наблюдая однообразный ландшафт сквозь стекло микроавтобуса, я впервые увидел ту дикую Мексику, о которой, как и большинство американцев, имел смутное, но устойчивое представление априори: сухая жара, изобилие кактусов, редкие фигуры людей в сомбреро, куда-то бредущих на фоне странных пирамидальных построек. При ближайшем рассмотрении постройки оказались заброшенными штольнями, а пустынная местность – историей государства в миниатюре.
Первыми бледнолицыми обитателями этих пустот стали иезуиты, посланные в Сан-Люис-де-ля-Пас в середине XVI века с целью усмирения индейцев-чичимеков. Последние из некогда многочисленных чичимеков то и дело нападали на повозки с рудой, идущие из Сакатекас, где в то время были обнаружены залежи серебра. Ситуация грозила обернуться еще одной кровопролитной кампанией. Однако поборники казуистики и приспособительной морали без труда справились со своей миссией, навязавшись в друзья к воинственным, но простодушным аборигенам. Тут же обнаружилось и новое месторождение: по легенде, легковерные индейцы сами привели клерикалов к серебряной жиле, после чего с евангелизацией коренного населения было покончено и иезуитская миссия полностью посвятила себя развитию горной промышленности. В 1576-м были построены первые шахты, и на карте Мексики появился новый город, получивший название Палмар-де-Вега. Так началась серебряная лихорадка, продлившаяся до 1767 года, когда иезуитский орден был изгнан из Новой Испании. Все произошло за считаные дни: многочисленные выработки опустели, плавильные печи остыли. На смену иезуитам пришли бездеятельные францисканцы.
Добыча полезных ископаемых возобновилась в середине XIX века. Оказалось, что чичимекская земля богата не только серебром, но и ртутью, на которую возлагали большие надежды. В 1871 году земля была куплена частными предпринимателями Торрес и Кобос, а в 1873-м дело перешло в руки магнатов из Великобритании. Город, переименованный в Сан-Педро-де-лос-Посос, снова ожил. Не остался в стороне и диктатор Порфирио Диас, экспроприировавший британские владения в 1895 году, после чего в город, в очередной раз сменивший хозяина и название (отныне это был Сьюдад-Порфирио-Диас), провели электричество, телеграф и железную дорогу. На рубеже веков здесь насчитывалось около пятисот горнопромышленных концернов и больше трехсот действующих шахт, а численность населения города перевалила за семьдесят тысяч.
Мексиканская революция 1910 года положила конец процветанию Серебряного города, как называли его старожилы, уставшие от нескончаемой смены имен и правителей. Рабочие шахт, вдохновленные крамолой Сапаты и Панчо Вильи, примкнули к народному восстанию; Карнеги и Морганы вывели капитал. Пока горожане воевали против диктатуры Порфирио Диаса, в регионе произошло землетрясение, а вслед за ним наводнение. Денег на осушение копей не было и не предвиделось. Оставалось одно: принять участие в следующем восстании. Волна народного гнева выплеснулась из затопленного города во время войны Кристеро. На сей раз ополченцы решили сражаться на стороне католической церкви, то есть тех, кто и заварил всю кашу четырьмя веками ранее. В конце концов, так ли важно, кто на чьей стороне? Важен сам факт действия. Осенью 1926 года жители города перебили гарнизон солдат-федералов, вчерашних революционеров, ныне провозглашенных врагами католической веры. Узнав об этой расправе, генерал Альваро Обрегон приказал расстрелять повстанцев, коих оказалось полгорода, а сам город был лишен своего статуса, вновь превратившись в безымянный населенный пункт, часть муниципалитета Сан-Люис-де-ля-Пас. К 1950 году в бывшем Серебряном городе проживало меньше двухсот человек.
За оградами, мало-помалу превратившимися в горы искрошившегося адоба[5], виднелись остовы заброшенных зданий. Стены без крыш, рухнувшие стропила, зияющие оконные проемы. Из-под сваленных в кучу стройматериалов прошлого века пробивались щетинистые выгоревшие стебли, точно волосы, растущие у покойника. «Вот здесь у них была школа, а там – резиденция губернатора», – показывал Же, обнаруживший эти развалины в позапрошлом году. «А вон в том здании находились почтамт и арбитражный суд…» Откуда ему известно? Отчего-то такой вопрос не приходил мне в голову. Когда тебя водят по местам археологических раскопок, ты автоматически принимаешь на веру все, что рассказывает экскурсовод. Но здесь не раскопки, не Помпеи. Скорее Припять или сталкерская Зона, постапокалиптический пейзаж, нагруженный тишиной. Руины из кирпича-сырца, кажущиеся мертвее всех некрополей Тюлы и Теночтитлана, как будто время – шестьдесят лет, прошедшие с тех пор, как Серебряный город официально прекратил свое существование, – успело уничтожить лишь признаки жизни, но не признаки смерти.
Впрочем, кое-какие признаки-призраки жизни были в сохранности. Например, гирлянды из бумажных медуз, натянутые между деревьями поперек грунтовых дорожек. Или шарнирные скелеты Катрины, мексиканской Леди Смерти, в роскошных дамских нарядах XVIII столетия, выставленные в преддверии Дня мертвых. Или традиционные пирамиды сахарных черепов, изготовленных по тому же поводу. Или, наконец, усыпанные маргаритками алтари, где помещались фотографии и любимые предметы усопших. Вся эта атрибутика смертолюбивой культуры свидетельствовала о том, что город вымер не окончательно.
– Так, значит, здесь кто-то еще живет?
– А ты как думал, – заулыбался Же, – жизнь после смерти. Не в шахтах же мы будем ночевать.
– По мне так и в шахтах нормально, если без грызунов и без насекомых.
– Тут тебе не Африка, друг дорогой, не Гана какая-нибудь, а цивилизованный город. Хоть и призрак.
«Жизнь после смерти» оказалась благоустроенной фазендой с большим участком, разбитым на несколько патио, где все цвело, тенькало и приторно благоухало. Управляющего фазендой звали Ник; Же отрекомендовал его как старого друга. Техасец Ник перебрался сюда с любовником Педро лет десять назад. Владелица, некая богатая сеньора из Мехико, никогда не бывала в этом коттедже, доставшемся ей по наследству, однако продать родовое имение американским постояльцам отказывалась. Ник и Педро сокрушались, но продолжали грандиозный проект реставрации, и за десять лет развалюха превратилась в хоромы, так что, если бы несговорчивая рантье и согласилась продать им свои владения теперь, они пришлись бы им не по карману. Педро зарабатывал дизайном садовых участков, а Ник, профессиональный фотограф в прошлой жизни, переквалифицировался в кровельщика и подвизался от случая к случаю в близлежащем городке Сан-Мигель. По вечерам стареющая чета курила анашу на веранде в компании собаки и котенка, которых назвали одним и тем же именем – Руби.
Нам отвели гостевую комнату во флигеле, украшенную многочисленными индейскими цацками и отопляемую печью-голландкой, которую мы, застигнутые врасплох ночным похолоданием, так и не сумели растопить. Утром нас разбудил заупокойный голос из репродуктора, доносившийся откуда-то со стороны главной площади.
– Это местный обычай такой, – пояснил Ник, – по утрам новости из репродуктора, а по вечерам петарды в честь какого-нибудь праздника. У наших индейцев праздники – 256 дней в году. В основном религиозные, конечно. Христианские, языческие – неважно. Но обязательно с фейерверком. А сейчас особенно: проводы Пятого солнца, как-никак. Слыхали небось про Пятое солнце? Говорят, по индейскому календарю 2012 год – последний.
– А как же Шестое солнце?
– А кто его знает. Может, взойдет, а может, и нет. Но даже если не взойдет, я думаю, пиротехнику не отменят. Таков уж обычай: петарды грохают, собаки подвывают.
И правда: в городке, где практически никто не живет, оказалось на удивление много собак. По крайней мере, так казалось. Фокус был в том, что собак этих никто не видел: за пару дней, проведенных в прогулках по городу, нам повстречались всего-то две-три дворняги. Тем не менее по ночам округа оглашалась надрывным лаем тысячи псов. Руби тревожно прислушивалась, но не подхватывала.
Одна из собак-привидений все же попалась нам на глаза, когда Ник повел нас на экскурсию в пустующий роскошный особняк, за которым присматривал в отсутствие хозяев. Хозяева, приезжавшие не чаще чем раз в полгода, оставили четвероногого друга сторожить территорию. Какое там сторожить! Несчастный пес только и ждал, чтобы кто-нибудь наконец пришел его навестить. Как только скрипнула калитка, он бросился нам навстречу и принялся отчаянно лизать незнакомых людей, скуля и виляя хвостом. Ник достал из сумки собачьи консервы. «Я стараюсь кормить его каждый день и периодически беру с собой Руби, чтобы он с ней поиграл… Я бы забрал его к нам, но хозяева против».
Вскоре выяснилось, что Ник и Педро были далеко не единственными новоприбывшими в это странное место. Были и другие гринго, от профессора изящных искусств из какого-то маленького колледжа до наследницы гигантской корпорации «Тайсон Чикен», той, что обогатила наш мир ножками и крылышками Буша. И хотя почти никто из этих людей, скупавших дешевую недвижимость у черта на куличках, не собирался перебираться сюда даже на время, виллы отстраивались по высшему разряду. «Вот увидите, лет через пять – десять здесь будут строиться дорогие дома отдыха и народ повалит со всех сторон света, – басил местный делец по имени Хайме, похожий одновременно на вышибалу и на продавца подержанных автомобилей. – Говорю вам, скоро это захолустье превратится в культурный центр. Надо покупать, покупать, пока не поздно!» Рвение, с которым он толкал эту речь, убеждало в обратном.
Для строительства нанимали индейцев, которые и составляли, по-видимому, основную часть крохотного населения бывшего шахтерского городка. Индейские дети и женщины со скарбом в руках мелькали в отдаленной перспективе безлюдных улиц и быстро сворачивали за угол. Казалось, они жили какой-то невидимой жизнью, жили и умирали в своем всегда, не имеющем отношения ни к захватывающей истории города-призрака, ни к призрачным надеждам на его возрождение.
На куске коры, прислоненном к высокому забору, было выведено: «Жилище Синего Оленя. Музыкальные инструменты доиспанской эпохи». Же толкнул калитку, обратился к кому-то по-английски и, получив односложный ответ, дал нам отмашку. Территория представляла собой многоярусный сад камней и ветвящихся дорожек-арройо. В глубине участка – каменный дом без окон, а рядом – мастерская под дощатым навесом. Коренастый индеец средних лет, весь в стружке и краске, орудовал рубанком, подпевая мелодичному «зову племени», исходившему из допотопного кассетника. «Знакомься, Луис, это мои друзья…» – «Хелло, амигос!» Беззубая улыбка из-под усов, взгляд с сумасшедшинкой. Предметы в мастерской – один другого диковинней: везде развешаны и разложены какие-то обереги, черепа животных. Наполовину ощипанная тушка ястреба валяется на верстаке в соседстве с недоеденным завтраком.
– Располагайтесь, амигос! – пригласил Синий Олень.
– Потом, Луис, вечером. Я обещал показать им шахты. Немножко полазаем, а ближе к вечеру заглянем.
– Вечером так вечером, – кивнул индеец, на удивление бегло изъяснявшийся по-английски. – Я своим скажу, чтоб темаскаль приготовили.
Пока мы слонялись по территории бывшего прииска, Же ввел в курс дела: Луис – «куикани», то бишь музыкант, слагатель песен и мастер по изготовлению музыкальных инструментов; для местных индейцев он – культовая фигура. В былые времена «куикани», с малых лет обучавшиеся в специальных школах-интернатах, занимали самое почетное место при дворе владыки. Это было задолго до прихода испанцев, в период расцвета ацтекской империи, когда аппарат государственной власти состоял из трех департаментов: судебный, финансовый и музыкальный. В XIV веке поэт-правитель Несауалькойотль основал «академию музыки и стиха» в Тешкоко. На дворцовых церемониях, где музыкальное исполнение было обязательным компонентом, неверно взятая нота каралась смертной казнью.
В обществе, верившем, что человеческая кровь – пища богов, а насильственная смерть – желанная участь для всякого благочестивого гражданина; в империи, где войны велись не с целью обогащения, а как часть религиозного культа; где любое событие, будь то строительство храма или сбор урожая, сопровождалось массовыми жертвоприношениями и жрецы надевали кожу, заживо содранную с пленников, а сердца, вырезанные обсидиановым ножом, складывались в каменную чашу «чак-моол»; в мире ацтеков, снискавших славу самой жестокой цивилизации за всю историю человечества, музыка и поэзия почитались как нигде. Произведения пятнадцати «великих бардов» с их сложной просодией и изобилием метафор передавались из поколения в поколение. При этом выше всего ценились не хвалебные песни, не героический эпос и не любовная лирика, а ламентации о бесцельности и быстротечности жизни. Классик ацтекской поэзии Несауалькойотль – сущий Экклезиаст.
Испанские переводы песен Несауалькойотля я нашел во вкладыше в самопальный компакт-диск, приобретенный у Луиса. Там же была дана историческая справка, в которой говорилось о том, что область Сьерра-Горде издревле населялась племенами памес и хонас, собирательно именуемыми «чичимекас», и что потомки этих первых поселенцев по сей день обитают в населенных пунктах региона. Точнее, это, видимо, подразумевалось, а написано было другое: человек, составлявший справку, перепутал слова «потомок» и «предок», отчего весь текст приобрел неожиданно мистический смысл.
Налазавшись по пещерному лабиринту заброшенных копей, подкрепившись традиционным индейским блюдом из муравьиных яиц, напоминавших пересоленную перловку, и запив это дело не менее традиционной агавовой брагой, мы побрели в направлении «жилища Синего Оленя». Же торопил, приговаривая, что темаскаль – долгая затея, лучше прийти пораньше, и вообще не могли бы мы для разнообразия, что ли, хоть раз не тормозить.
– Хорошо, хорошо, Же, мы идем. А темаскаль – это что?
– Индейская баня. Я в прошлый раз в ней парился с Луисом и еще одним чуваком. Мало не покажется.
У калитки мы встретили двух женщин в длинных юбках и серапе в черно-белую полосу. Женщины подметали дорожку, пританцовывая в такт барабанному бою, доносившемуся из глубины участка. Увидев нас, они быстро переглянулись и бросились врассыпную. Справа по борту показался парень с длинными косами, металлическими кольцами в мочках ушей и ореховыми погремушками на ногах. «Это один из родственников Луиса. Они тут всем кланом живут. Я пойду узнаю насчет бани, а вы идите с Луисом, он вам покажет свои инструменты». Мы пошли на звук барабана. Парень с погремушками выкрикнул что-то по-чичимекски, видимо, извещая хозяина о приходе гостей. Высунувшись из дверей бункероподобной постройки, Луис поприветствовал нас так, будто с момента нашей встречи прошло не три часа, а три года: «А, амигос! Как же, как же, я вас помню!»
Музыкальная коллекция была поистине замечательна: огромные барабаны, выдолбленные из целого ствола дерева и украшенные замысловатой резьбой; барабаны с водяным резервуаром, накрытые высушенной тыквой; барабаны из черепашьих панцирей; трещотки и погремушки из орехов гуиро; деревянные гонги, костяные трубы, дождевые палочки, тростниковые дудочки, морские раковины-окарины, двойные и тройные флейты, цимбалы и металлофоны. Трудно было поверить, что все это богатство изготовлено и расписано одним человеком. Человек-оркестр Луис поочередно демонстрировал звучание каждого инструмента и, войдя в раж, самозабвенно приплясывал в такт собственной игре. Загипнотизировав слушателей звуками глиняной флейты, удовлетворенно выдохнул: «Пентатоника!»
– Где же вы всему этому научились?
– Давно научился, еще в восьмидесятых. Пошел на концерт одной группы, а после концерта стал у них расспрашивать. Они говорят: «Мы свои инструменты сами делаем». И я тоже стал делать. Съездил к одному навахо в Аризону, купил у него кое-что, он мне про флейты рассказал. А теперь это они у меня покупают!.. На вот, бери на память. – Луис снял со стены расписную дощечку. – Я недавно новый барабан делал, эта дощечка от него отвалилась. Я тогда ее и раскрасил. По-моему, красиво.
В задней части двора мы скинули с себя одежду и, оставшись в одних плавках, выстроились в неловкую, зябнущую шеренгу, как на уроке физкультуры в начальной школе. «Не стойте так, – приказал Луис, – встаньте полукругом. Вот так». Помощница в пестром серапе поднесла ему дымящуюся чугунную угольницу. Запахло тлеющей хвоей. «Теперь закройте глаза. Мне надо совершить небольшой обряд». Напевая что-то колыбельное, Луис окурил каждого из присутствующих магическими благовониями. «Вот и все. Спасибо, амигос. Теперь можете открывать глаза и забираться внутрь по одному. Только не трогайте камни, они очень горячие. Я пойду первым». Луис отодвинул могильную плиту, заслонявшую низкий проход, и мы поползли друг за другом в темноту каменного склепа. Земля внутри темаскаля была выстлана какой-то душистой листвой; в центре – аккуратно сложенная горка раскаленных камней. Жаркий воздух с запахами тимьяна, розмарина и древесины окоте. Мастер церемонии сел у входа и задвинул плиту, оставив узкий проем.
«О’кей, амигос, можно начинать. Вы не бойтесь, ничего плохого здесь не случится. Я буду петь и немножко играть, а вы мне, пожалуйста, подпевайте. Темаскаль – это наша древность, поэтому песни, которые мы поем, – это молитвы о наших близких и тех, кого с нами уже нет. Пока будете петь, постарайтесь думать о них. О солнце, которое мы провожаем, и об очищении, которое нам предстоит. Все, что нас держит внизу, должно превратиться в дым. Так делали наши предки, ацтеки и чичимеки. Да, и вот что еще: хоть здесь и темно, я прошу вас все время держать глаза закрытыми. Не бойтесь, плохого не будет…»
С этими словами Луис ударил в бубен и начал напевать – сначала тихо, потом все громче, пока соборная акустика пространства не наполнилась хором голосов, оголтело повторяющих заклинательную тарабарщину: «Хен-да-не-на, хен-да-не-на, хен-да-не-ще-ща-уа…» Меня прошиб пот, и я услышал собственный отдаляющийся голос. «Эй-да-хейо-хей, эй-да-хейо-хей…» Голос, зовущий кого-то на непонятном языке, обращающийся то ли к тем, кого нет, то ли к нам, которых не будет, то ли к самому времени, текущему по встречной полосе из будущего в никогда не бывшее, мимо всевмещающей точки сейчас. «Еще немножко посидим, амигос, я попрошу, чтобы нам принесли еще пару камешков».
Дружные распевки на пределе голосовых связок чередовались с сольным горловым пением куикани, одна мантрическая фраза переходила в другую. В какой-то момент мне показалось, что к нашему хору прибавилось еще несколько голосов – судя по тембру, индейских. Я открыл глаза, но увидел только узкую полоску вечернего света в проеме, оставленном для связи с внешним миром. Время от времени проем увеличивался и в него просовывали музыкальные инструменты в церемониальном порядке: барабан, окарину, длинную трубку – местный аналог австралийского диджериду. После звука диджериду кто-то, сопя, передвинул плиту; связь с окружающим миром оборвалась. Я почувствовал, что погружаюсь в сон.
Сон был экранизацией чужого воспоминания: люди в колясках, слезящиеся старческие глаза, глядящие в небо над Мексиканским заливом. Это два года назад, вернувшись из Флориды, Алка рассказывала про дом престарелых, расположенный в двух шагах от пляжа и сплошь заселенный «нашими» бабушками и дедушками. По вечерам испаноязычные сиделки вывозили русских стариков на променад, и те растроганно аплодировали заходящему солнцу. Проваливаясь в амнезию, я отчетливо видел этих стариков, этот закат…
«Препара эль агуа»[6], – скомандовал Луис. Через несколько минут плиту отодвинули. Снаружи было так же темно, как и внутри. На выходящих из темаскаля опрокидывали по три ушата ледяной воды. Помощницы в серапе, добродушно посмеиваясь, закутывали дрожащих гринго в банные полотенца. «Вот и всё, амигос. Вот такую баню я себе устраиваю где-то раз в две недели. А теперь мне пора репетировать с группой. Если хотите послушать, милости просим».
Группа, состоявшая из пяти человек, репетировала на чердаке, привычно заваленном музыкальными инструментами и черепами животных. Накрапывающая перкуссия и протяжный звук флейты хопи сливались с лаем тысячи псов, которых никто не видел. Щуплый индеец в рваной футболке с логотипом нью-йоркской бейсбольной команды затянул «дорожную песню».
Через несколько дней, гуляя по колониальному городку в другой части Мексики, я чуть было не угодил под колеса грузовика. Водитель, едва успевший затормозить в последний момент, высунулся из окошка, чтобы обматерить разиню-пешехода. Я поднял глаза на водителя. Беззубый, усатый рот, диковатый взгляд. Рядом сидел парень с длинными косами и металлическими кольцами в ушах. Ребята, это же Луис! Луис! Какими судьбами?.. «А, амигос, вот и вы», – поприветствовал нас Луис, как если бы в этой встрече за тридевять земель от «жилища Синего Оленя» не было ничего неожиданного. И, дружелюбно улыбнувшись, поехал своей дорогой.
В день нашего отъезда из Серебряного города армия черных джипов проехала по пустынным улицам и остановилась у заброшенных шахт. Из джипов выгрузились люди с аппаратурой для фотосъемок, а вслед за ними – выводок топ-моделей в вечерних платьях. На вопросы шестерых любопытных очевидцев люди с аппаратурой удивленно вскидывали брови: «Разве вы ничего не слышали? Ваша деревня получила статус пуэбло махико[7]. Мы устраиваем эксклюзивную фотосессию». Возрождение города-призрака шло полным ходом.
Дальний, дикий, крайний
В 2005 году Юрий Рытхэу приехал в Нью-Йорк на презентацию английского перевода книги «Сон в начале тумана». Мой приятель устроил ему чтение в Bowery Poetry Club[8]. Увы, официальная часть вечера не задалась: народу пришло совсем мало, разочарованный гастролер провел на сцене меньше десяти минут. Со вторым отделением, кулуарно-питейным, дело обстояло не в пример лучше. Сойдя со сцены, певец Чукотки обхватил обеими руками бокал, наполненный красным вином, и залпом осушил. Мы решили не отставать. Когда разлили по третьему кругу, Рытхэу поднял неожиданный тост за японского писателя Кэндзабуро Оэ: «У него в романе главный герой называет себя поверенным китов. Это мне созвучно. Когда я был маленький, мне рассказывали, что человек произошел от кита. А потом учительница в школе огорошила нас теорией Дарвина. Все, мол, от обезьян. Я, помню, плакал. Прихожу домой, спрашиваю у бабушки. А она мне: “Ну, люди-то разные бывают. Англичане вот – от обезьян. А мы, чукчи, – от китов”. Вот Кэндзабуро Оэ, значит, нас понял».
Хоть сентенция и общеизвестная («одни люди – от Бога, другие – от обезьяны»), тост, связывающий японского классика с бабушкой из Уэлена, мне понравился. Впрочем, что бы ни изрек в тот вечер Рытхэу, мне бы все показалось остроумным и оригинальным. В детстве я зачитывался его книгой «Время таяния снегов»; она входила в число любимых и занимала почетное место на книжной полке – между Василием Яном и Валентином Катаевым. С тех пор прошло почти тридцать лет, и советский школьник, читавший роман о чукотском мальчике Ринтыне, давно стал таким же вымышленным лицом, как сам Ринтын. И все же мог ли я представить себе, что когда-нибудь окажусь за одним столом с автором любимой арктической саги? И не где-нибудь, а в подвале нью-йоркского клуба, жарко натопленном и тускло освещенном, словно яранга, где светильники принято заправлять нерпичьим жиром. Береговые охотники сидят на китовых позвонках, пьют «дурную веселящую воду» и слушают сказки – о вороне Куркыле, о прародительнице Нау или о Романе Абрамовиче. Из чоттагина тянет пронизывающим полярным ветром… У каждого из малочисленных народов Сибири в советское время был свой «пишущий человек», наместник соцреализма в тайге и тундре; но из всех этих народных писателей один Рытхэу оказался настоящим. Он дал голос чукотской йокнапатофе.
В ответ на тост за «поверенного китов» кто-то из присутствующих принялся развивать тему культурного параллелизма. Сообщил, что читал книгу Владимира Тана-Богораза и тоже заметил, что у чукчей много общего с японцами. Попадаются похожие обычаи, ритуалы. «Верно я говорю, Юрий Сергеевич?» Рытхэу раздумчиво посмотрел на новоявленного этнографа. «Видите ли, у японцев члены якудза рубят себе мизинцы в доказательство верности боссу. А у нас все проще. Человек отморозил себе палец, у него началась гангрена. Он палец или сам отрубит, или попросит друга это сделать. Вот тебе и весь ритуал».
И все-таки определенное родство культур прослеживается, потому что Азия, как традиционный японский текст, читается сверху вниз, с севера на юг. Север – всему голова. Хорошо бы отправиться, как Басё, «по тропинкам севера». Совершить путешествие из Заполярья в Японию через Сахалин и Курилы, где мой отец, в молодости заядлый походник, провел два стройотрядовских лета. От тех студенческих поездок у папы остались рассказы на всю жизнь: зоны гигантизма, гейзеры, черный вулканический песок. Местные нравы, колоритные персонажи, обмен красной икры на спирт, встреча с бандитским авторитетом («Высыпали из какой-то подворотни, преградили нам дорогу. Человек десять. Я думал: конец. Ан нет, выходит дядечка в пиджачке, спрашивает: ребята, вы москвичи? Тогда позвольте с вами выпить. Тут же появляются стаканы. Разлили, выпили. Все, говорит, спасибо. Можете идти дальше»). Еще были истории про общение с косматыми айнами, с непримиримыми нивхами из поселка Некрасовка, про их лодки-амурки и долбленки из тымского тополя, халаты из сушеной рыбьей кожи. Нивхи верили, что Сахалин – огромный морской зверь, а тайга – его шерсть. Когда я болел, папа ставил мне банки и рассказывал про свои приключения. Потом я читал Чехова, но там про нивхов было мало, Антона Павловича больше интересовали каторжники. В младшем школьном возрасте сказки Владимира Санги или романы Юрия Рытхэу кажутся куда более увлекательными, чем путевые заметки Чехова. Из всего «Острова Сахалина» меня заинтересовала лишь одна часто повторявшаяся загадочная фраза: такой-то «отравился борцом». Тогда, как и сейчас, мои познания в ботанике оставляли желать лучшего.
– Пап, что это значит: «отравился борцом»?
– Ну как… вот ты видел когда-нибудь борцов сумо? Видел, какие они огромные? Представляешь, что будет, если такого съесть?
Я пытался представить себе сцену поедания сумоиста, и от этой босховской картинки по спине бежали мурашки, подгоняемые приятным чпоканьем банок.
Знатоки утверждают, что попасть на Чукотку из Нью-Йорка проще, чем из Москвы. В теплое время года рейсы на Аляску вылетают чуть ли не ежечасно: северные круизы на пятизвездочных лайнерах, стартующие из Анкориджа, пользуются большим спросом среди американских пенсионеров. Из Анкориджа или Фэрбенкса самолет доставляет вас в Ном, а оттуда через Берингов пролив вы запросто добираетесь до мыса Дежнева. Этот маршрут давно освоен туристами, на них и рассчитан. Стало быть, путешествие будет приятным и безопасным. Так я уговаривал сперва самого себя, а затем Аллу и наших друзей, Мишу с Викой. Никто из них мне не верил. Но в назначенный день мы все-таки вылетели в Анкоридж вместе с толпой обладателей билетов на круиз «Северные красоты», рыболовов, возмечтавших об аляскинской нельме, и походников, желающих разбить палатки в национальном парке Денали.
Есть две Аляски. Одна (южная) – цивилизованная, бледнолицая, заповедно-прекрасная, притягивающая посетителей со всего света. Парк Денали, фьорды Кенай, остров Кадьяк, Анкоридж, Сьюард, Уасилла. Вотчина Сары Пэйлин. От этой Аляски у меня остался на память один-единственный снимок, сделанный из самолета: снежные пики Чугачских гор, вид на землю с той высоты, где великие водоемы расстаются со своей безбрежностью, а горные массивы похожи на измятые тетрадные листы. Скомканная земля под сугробами облаков. Пилот, как водитель экскурсионного автобуса, объявлял достопримечательности. Справа по курсу – двуглавая гора Мак-Кинли, самая высокая в Северной Америке. Скоро мы приземлимся в Анкоридже. Купим сувенирную футболку с каким-нибудь бессмысленным изречением губернатора Сары и полетим дальше. Бывайте, попутчики-рыболовы, удачной вам нельмы.
– Они-то хоть едут туда, где красиво и много рыбы, – вздохнула Алла, – а мы, как всегда, черт знает куда.
– Они – туда, где красиво, а мы – туда, где интересно, – возразил я без уверенности, но с расстановкой.
– Я же говорю: черт знает куда. И, главное, зачем? Чтобы по возвращении ты мог сочинить стихи на тему «как я провел лето»? «На Аляске живут эскимосы, / нет ни Канта у них, ни Спинозы». Что-нибудь в этом духе. Но при чем тут я? Почему я должна тратить каждый отпуск на добычу литературного материала для Саши Стесина? Разве нельзя хоть раз отдохнуть, как нормальные люди?
Миша с Викой решили не встревать в наши семейные прения. Но потом, когда последние отчетливые воспоминания о «полярной экспедиции» уже затянутся пленкой смутного вымысла, друг Миша припомнит этот разговор, возьмет в руки гитару и воспоет мою придурь в капустническом варианте бардовской песни: «Люди едут за деньгами, люди едут за рогами, / добывают кто руду, кто бледный кварц… / А я еду, а я еду за стихами / и тяну с собою силой Аллу Шварц». За какими такими рогами? За пантами, понятное дело. Об этом дальневосточном промысле писал еще Чехов. Кстати, рога привезли и мы. Настоящие рога, сброшенные по весне северным оленем. Мы нашли их в тундре, и теперь они висят у нас в прихожей, служат вешалкой.
Но речь не о рогах, а о том, что Мишкино зубоскальство попало в точку. Я и сам все прекрасно знаю. Меня всю жизнь восхищали и пугали люди, у которых путешествия обязательно сопряжены с каким-нибудь важным делом. Люди бизнеса. А еще больше – те, кто ездит на край света, чтобы исследовать местную геоботанику или выявлять палеоазиатские маркеры гаплогруппы Y-хромосомы. Люди науки. Не то чтобы они были вовсе чужды праздного юношеского любопытства. Отнюдь нет. По возвращении они охотно делятся байками и курьезами, рассказывают о странной еде, которую им пришлось попробовать через не могу, или о неожиданных деталях местного быта. Но все это подается таким образом, что у слушателя не возникает сомнений: делу время, потехе час. У меня же никакого такого дела нет, и единственная цель моих неэкспедиций – поглазеть. Ничего, кроме праздного любопытства и еще, возможно, графоманской потребности в записывании любого личного опыта, особенно если этот опыт сдобрен какой-нибудь экзотикой. Стыдно в таком признаваться. Курам на смех. Но, утешаю я себя, ведь и другие поводы для сочинительства не менее смехотворны.
Итак, первая Аляска – это Америка со всеми удобствами, а вторая (Северо-Западная) – уже почти Чукотка. Ном, Коцебу, Барроу. Вечная мерзлота, стада карибу, охота на моржей и китов, эскимосские села, где когда-то стояли кажимы[9], а теперь – разноцветные бараки на сваях. Белых людей здесь мало, а приезжих и того меньше. В основном приезжают нефтяники, но эти в тундре не задерживаются, спешат добраться до залива Прадхо. Изредка встречаются и другие: опоздавшие на столетие старатели, сумасшедшие миссионеры, дремучие отшельники с оружием в руках и конспирологией в голове. И уж совсем редко – туристы вроде нас, возомнившие себя новыми покорителями севера. «Люди едут за деньгами, люди едут за рогами…» Впрочем, раз в году сюда съезжаются гости со всей Аляски и Чукотки: в конце июня начинается сезон китового промысла. По этому случаю люди моря («тариурмиут») приглашают своих тундровых братьев («нунамиут») на большой китовый праздник, он же заодно и отборочный тур Всемирных эскимосско-индейских олимпийских игр. Сами Олимпийские игры проходят в середине июля в Фэрбенксе. Именно с них началась наша полярная одиссея.
В свое время я лечил вождя индейского племени шинекок и был приглашен в качестве почетного гостя на пау-вау, который проводится каждый год в поселке Саутгемптон, в двух с половиной часах езды от Нью-Йорка. Шинекокский пау-вау считается одним из главных индейских праздников на Восточном побережье; количество участников и зрителей доходит до шести тысяч. Само же племя по последней переписи насчитывает около пятисот человек, из которых чистокровные индейцы составляют лишь малую часть. В эпоху массового переселения американских негров шинекоки основательно перемешались с чернокожими, а еще раньше – с белыми поселенцами. В результате индейский фенотип растворился почти без остатка, а вслед за ним исчез и язык. Нынче в резервации говорят только по-английски. И хотя пау-вау, на который меня пригласили, был проведен в полном согласии с канонами жанра (барабаны, пляски, костер), процессия участников на Большом выходе производила странное впечатление. Казалось, эти люди собрались поиграть в индейцев так же, как любители военно-исторических реконструкций собираются по выходным на поле брани, а завзятые ролевики гоняются друг за дружкой по лесу, изображая вампиров и драконов. Белые, негры, латиносы – все, кто обнаружил в своей родословной сколь угодно незначительную примесь шинекокской крови или просто почувствовал себя шинекоком, – оголились по пояс, нахлобучили головные уборы из орлиных перьев и, выстроившись в шеренгу, грузно топтались под незатейливый ритм священного барабана.
Здесь же, в Фэрбенксе, все было по-другому: в очереди за билетами на Арктическую олимпиаду нас окружала настоящая эскимосская речь с ее странной, гортанно-хлюпающей фонетикой. Смуглолицые аборигены Аляски говорили на своем языке, занесенном в Книгу рекордов Гиннесса как один из самых сложных языков мира, и, приветствуя друг друга, взаправду целовались носами. Кое-где слышалось и чукотское «Еттык!» Дебелая эскимоска с бейджиком «Prascovya Sage», выполнявшая роль капельдинера, сразу выделила нас из толпы и наметанным глазом определила, что мы заблудились:
– Это очередь на вход. Очередь за билетами – в другом месте. Я вас провожу.
– А откуда вы знаете, что у нас нет билетов?
– А разве я не права? – ухмыльнулась Prascovya.
Олимпийский стадион оказался обычным спортзалом, какой можно увидеть в любой американской школе: баскетбольная площадка, окруженная беговой дорожкой, выдвижные трибуны. Указав нам на свободные места (их было вдосталь), провожатая Прасковья села рядом. Видимо, решила, что за нами нужен глаз да глаз. Сразу пояснила: «Вы не смотрите, что так мало народу. Это просто бензин на прошлой неделе подорожал, вот люди и не смогли приехать. А в предыдущие-то годы было не протолкнуться…»
Действительно, зал полупустой. Неужели все настолько зависит от цен на бензин? Да, кивнула Прасковья, от нефти зависит все. О нефтедобыче у нее в поселке разговоров больше, чем о планах на охоту. Эскимосы живут на субсидии, получают проценты от нефтяных денег. Но проценты – минимальные; если дополнительных заработков нет, концы с концами свести трудно. Особенно теперь, когда у всех повышенные потребности. Каждый хочет мотонарты, машину, телевизор. А ведь это все денег стоит. Запретили продажу спиртного, и теперь торгуют из-под полы, сбывают втридорога. Купишь бутылку, на бензин уже не хватит. И то хорошо: пьяных за рулем меньше. Хотя аварии все равно сплошь и рядом. Молодежь. Водить не умеют, а туда же – носятся, как очумелые. А вообще с нефтью что получается: цены падают – местным жителям плохо, поднимаются – тоже плохо. Надо найти золотую середину. Вот тогда тут зрителей полный зал будет…