Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Механика небесной и земной любви - Айрис Мердок на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Ну, у них получается, а у него нет. Просто им повезло, их не преследуют бесконечные видения. А ему все время мерещится какая-то несуразица, да?

– Епископ с деревянной ногой. Ходит и ходит за ним, как крокодилица за Хуком.

– Забавно. По-моему, такого я бы не очень боялась. Но эти его последние галлюцинации, будто он убил свою мать, а из трупа проросли побеги и превратились в молодую девушку, – ужасно, да? Или будто он отрезал себе палец, помнишь? Ты ему доказываешь, что не отрезал, вот же она, рука, все пальцы на месте, – а он все равно не верит! Нет, он из всех твоих сумасшедших самый сумасшедший. По-моему, его надо лечить электрошоком или чем-нибудь таким.

– Ради бога, Харриет, я сам разберусь, как его лечить.

– Ну хорошо, хорошо. Просто он такой несчастный.

– Не факт. Он, конечно, все время находится в состоянии сильного беспокойства – но дело в том, что он сам не верит во все это до конца. Просто ему кажется, что его должны наказать за какое-то преступление, которого он не помнит, и заодно за то, что он его не помнит. Но в целом это обеспечивает ему этакое приятное возбуждение, а его вещепоклонничество как бы помогает отсрочить наказание.

– Он все такой же огромный?

– Еще бы, так обжираться.

– Ох, как я ему сочувствую. Передай мне, пожалуйста, конфеты. Тебе надо опубликовать его историю болезни, по-моему, это что-то исключительное. Дорогой, а никак нельзя убедить его встречаться с тобой в какое-нибудь приличное время суток?

– Нельзя. Он абсолютно ночное существо, даже внешне похож на лемура. Только к вечеру немного оживляется.

– Ну да, сам оживляется, а тебя за полночи доводит до изнеможения. Эти пациенты из тебя все соки высасывают.

– Или я из них. Послушай, давай оставим Магнуса в покое, а?

– Хорошо, хорошо. Я позвоню Андерсонам. Ну уж нет, без тебя я к ним не пойду. Он же мечтает поговорить с тобой на профессиональные темы, а она вообще ужасно странная, мне с ней не по себе. Кстати, они и Монти звали. Но он отказался.

– Жаль. Ему пора выбираться из скорлупы, больше видеться с людьми. Заглянешь к нему завтра?

– Да. Такое горе.

– Скорбь по умершим – как долгая болезнь, он должен бороться, чтобы выздороветь. А ты ему полезна.

– Надеюсь. Как думаешь, он не наложит на себя руки?

– Монти? Нет, что ты.

– Он такой несчастный, печальный. Похож на растерянного Арлекина, который не знает, куда ему идти и что делать. И одновременно на священника – вроде того сумасшедшего пастора из одной его книжки, помнишь? Только пасторской шляпы не хватает. Хорошо бы он начал опять писать.

– Думаю, он уже до смерти устал от своего Мило Фейна.

– Все равно, не каждому дано придумать героя, которого все знают. У нас в супермаркете даже продаются «детективные наборы Мило Фейна».

– Что ж, дело доходное.

– Жалко, что у нас нет телевизора. Сейчас как раз идет очередной сериал про Мило Фейна. В газетах пишут, что Ричард Нейлсворт в роли Мило просто великолепен.

– Нет, девочка моя, нет! Никаких телевизоров. Тем более что творения Монти нам обоим с тобой не слишком нравятся.

– Ему я никогда этого не говорила.

– И не надо. Про себя автор может сколько угодно знать, что он ничего не стоит, но знание знанием, а самолюбие самолюбием. А у Монти все сюжеты похожи один на другой, во всяком случае последние.

– Да, знаю. Мило превращается в моралиста, а жертва непременно приходится убийце матерью, которая бросила его в детстве, или еще кем-нибудь. Я все думаю, почему Монти никак не напишет нормальный человеческий роман?

– Не может, вероятно. К тому же за нормальный столько не заплатят. А когда начинаешь зарабатывать большие деньги, это входит в привычку.

– Да, а он еще и жену себе нашел обеспеченную. Говорят же: деньги к деньгам.

– А не была бы она такая чертовски обеспеченная, из нее, глядишь, и получилась бы приличная актриса.

– Блейз, милый, так я поговорю с Монти?.. Ну, ты помнишь. Насчет того, чтобы занять у него денег.

– Боже упаси! Пока ничего не решено.

– Ты все время так говоришь, я чувствую, что это из-за меня. Думаешь, я не захочу быть женой бедного студента? Но все совсем не так!

– Знаю, моя хорошая, – сказал Блейз. – Ты все вынесешь, никогда меня не бросишь. Знаю – и благодарю тебя от всей души. Но это серьезный шаг, мы должны еще подумать, решить…

– Я уже решила. Я за.

– Но ты сама говорила, что это безумие.

– Естественно, я очень удивилась сначала, вот и сказала. Но я имела в виду, что это хорошее безумие. Надо решаться, а Магнус Боулз и компания пусть ищут себе другого избавителя.

– Какая ты у меня храбрая!..

– Никакая не храбрая. И не думай, что это жертва с моей стороны. Мне в жизни нужно только одно – быть рядом с тобой, смотреть на мир твоими глазами. Другой жизни, других глаз у меня нет.

– Родная моя…

– Хочешь, я поговорю с Монти насчет сада?

– Но нельзя же занимать у него деньги и одновременно покупать сад!

– Ага, значит, насчет денег все-таки можно?

– Нет пока, мне еще надо подумать…

– Не забывай, у меня ведь есть ценные бумаги, а может, тебе дадут грант.

– Все, моя хорошая, спать, спать!..

– Ладно, ухожу, раз ты уже не можешь меня видеть. Только не сиди всю ночь над своей книгой, обещаешь? Смотри, за окном еще не совсем стемнело. Как все таинственно в сумерках…

Монтегю Смолл проснулся от непонятного звука. Что-то в доме? Или приснилось? Он сел. О том, что Софи умерла, вспомнилось, как всегда, в первую секунду после пробуждения. Как сверкает сталь, прежде чем клинок вонзится в плоть, а потом – только пронзающая боль, больше ничего. Монти снова прислушался. Тишина. Наверное, это было во сне, понял он, и сон всплыл в памяти.

Он один в чистом поле, кругом ни души, только посреди поля лежит неведомое обезглавленное чудище. Он подходит и видит длинную, стального цвета шею, поросшую редкими черными волосками, видит запекшуюся кровь, зияющие дыры кровеносных сосудов. Огромная уродливая голова валяется чуть поодаль. Монти всматривается в нее и вдруг с ужасом замечает, что сбоку, ближе к загривку, что-то шевелится. Крошечный звереныш, точная копия поверженного зверя, жалобно подвывает, вцепившись в редкую шерсть, слезы из его глаз мелкими жемчужинами скатываются на землю. Неожиданно Монти начинает задыхаться от невыносимого горя. Он тоже заливается слезами и не может остановиться.

Сейчас он сидел с сухими глазами. Странно, он только что рыдал во сне, а в жизни так и не проронил ни слезинки с того дня. Слез не было. Сны стали однообразно гадкими. Ни яркости, ни новизны, как когда-то. Монти пошарил рукой по ночному столику. Стакан с водой, бутылочки с пилюлями от доктора Эйнсли – снотворное и транквилизатор, – часы, настольная лампа. Щелкнул выключателем. Еще нет четырех, но уснуть уже не удастся. Когда мозг спит, сновидения могут, цепляясь друг за друга, окутать его забвением. Но вот нить прервалась, и опять та же пытка – круг за кругом, без отдыха. Бессмысленно переворачивать подушку и делать вид, что сейчас все пройдет. Монти надел часы. Если он забывал снимать их перед сном, ночью они обязательно подкрадывались к уху и его будил оглушительный грохот: биение вечности из детских горячечных снов.

Он встал и набросил халат. Смятая постель осталась за спиной, как змеиная шкура, как сброшенная уродливая маска. От простыней уже воняло. Домработница больше не приходила, он давно ее рассчитал. Как ужасна была Софи в конце, как она цеплялась за него, пытаясь передать ему хоть часть своего страха и отчаяния. Она выкрикивала все эти мерзости, швыряла их ему в лицо, потому что не могла выносить их в одиночку. Ни с кем другим она бы себе такого не позволила. Это должно было вызвать в нем сострадание, даже гордость. Ему следовало принять это ее отчаяние с искренней признательностью как доказательство ее любви. Он же ничего не видел и не слышал, кроме злобных выкриков, и сам кричал на нее в ответ. Их совместная жизнь закончилась чередой бессмысленных раздоров. Перед тем как она умерла, они тоже кричали друг на друга. Он никогда себе этого не простит. И вот наконец вслед за этой пыткой явилась смерть – смывающая накопленную грязь, несущая своей жертве избавление от инквизиторских тисков боли, от злобы людской и Божьей; казалось, хотя бы от этого ему должно было стать легче. Увы, он умудрился лишить себя даже такого условного утешения. Радость, сердцевина всего сущего, ушла из его жизни. Тошнотворные страхи, от которых он так долго пытался отделаться, опять сползались со всех сторон. В иные минуты он и сам не понимал, как можно жить дальше с такой тяжестью в душе.

Монти раздвинул шторы и выключил лампу. За окном медленно разливался холодный тускло-белый свет; в предутренней тишине было что-то пугающее. Прямоугольник газона лежал как длинная унылая простыня, расстеленная для потрошения ритуального агнца. Две большие дугласовы пихты[4] застыли неподвижно, словно боясь расплескать нечто загадочное и потустороннее, переполнившее их до краев. Высокая изгородь из бирючины казалась ровной и гладкой, как стена, все живое и округло-лиственное в ней было смазано той же тусклой белизной. В саду, который тянулся от угла дома в сторону Худ-хауса, несколько пичужек уже нехотя пробовали голоса, звучавшие в тишине резковато и фальшиво. Монти вдруг вспомнил мальчика, которого он видел вчера вечером за забором в конце сада. Мальчик ничего не делал, просто стоял перед Худ-хаусом и не отрываясь смотрел на дом. В какой-то момент у Монти мелькнула шальная мысль, что это Софи. Он все время ждал, что увидит ее. Когда думаешь о человеке постоянно, ничего удивительного, если однажды тебе явится его тень. Интересно только, кто решает, являться ей или нет, – сама тень?

Ему так часто казалось, что Софи рядом, что она нарочно не показывается и дразнит его, исчезая из комнаты в тот самый момент, когда он входит. Скитаясь по дому вместе с ним, всегда недосягаемая, она словно бы продолжала понемногу меняться. Что, если и правда она воплотилась в тень – вечно удаляющуюся, как те смутные тени из далекого прошлого? Какие сны приснятся в смертном сне?.. Если она продолжает существовать в мире своих неведомых сновидений, снится ли он ей? Может быть, ее спящая душа каким-то образом управляет им? Тратит ли она на бесплодные страдания свою ту жизнь с тем же упрямством, с каким тратила эту? Возможно, что мы держим мертвых, как и живых, в плену наших мыслей; возможно, что и они точно так же держат нас. «О чем ты думаешь? – кричала она. – Проклятье! Почему я не знаю, о чем ты думаешь?..» Или это были его слова? Их любовь была пыткой для обоих. Смерть могла бы явить милосердие, положить конец вечному противостоянию – но не положила. Как часто ему хотелось оборвать поток ее мыслей. Прервался ли он теперь, или они по-прежнему извергаются из нее, вторгаясь в его жизнь с изнанки бытия? Волен ли оставшийся в живых прекратить это жестокое и бессмысленное рабство, отпустить на свободу обезумевшую тень? Как сделать это? Да, они любили друг друга. Но что из того? Любовь сама оказалась безумием.

Столько лет он копался в своей душе, «работал над собой» – и вот теперь может наконец полюбоваться на плоды своих трудов. Только любоваться не на что. Он пытался управлять собственными сновидениями, не терял бдительности даже во сне, силился соединить сон и явь. Последнее удалось ему лишь отчасти: сны не сделались более жизненными, зато жизнь стала походить на сон. В известном смысле он достиг цели. Но, как часто бывает, он получил верный ответ в неверной форме. Страхи из сновидений научились свободно вползать в его дневную жизнь, и вместо желанной мудрости явилось новое полчище кошмаров. Духовные поползновения закончились полным крахом. Теперь он чувствовал себя жалким подмастерьем, да и хозяин его был, кажется, невеликий мастер – так, средней руки колдун. Разумеется, тот мальчик под акацией ничем не напоминал Софи – хоть в ней и была мальчишеская, как Монти определял ее когда-то для себя, субтильность. И все же в какой-то миг он со страхом ждал, что она обернется и ее очки сверкнут в полутьме, как звериные глаза. Разумеется, это был просто мальчик, и Монти сразу это понял. Но страх остался. Что, если мальчик услышит шаги и оглянется? Монти развернулся и молча пошел к дому, по дороге машинально скользя рукой по змеиным изгибам древесных стволов. От деревьев исходило ощущение покоя. В Локеттсе его ждал Мило Фейн – холодный, ироничный, усмехающийся над его малодушным бегством.

Разглядывая залитый утренним светом газон, Монти вспомнил про обещанный приезд матери. Миссис Смолл, при всей ее светскости, слишком явно недолюбливала Софи. Она безусловно желала Софи смерти – и, возможно, не все ее тайные желания пропали втуне. Разумеется, нелюбовь двух женщин была взаимной: Софи, со своей стороны, даже не пыталась это скрывать. Со свекровью она всегда держалась как иностранка, будто нарочно растравляя английскую душу истинной леди. Мать Монти причисляла себя к обедневшей аристократии. Она была очень довольна писательским успехом сына и очень недовольна его женитьбой. Софи, конечно, девушка вполне состоятельная, признавала она, но происходит из чуждой и непонятной, «нуворишеской» среды швейцарских торговцев. Миссис Смолл нашла жену Монти вульгарной, а к ее матери с первой же минуты почувствовала неприязнь (взаимную, впрочем). «Создатель Мило Фейна, – всегда говорила сыну миссис Смолл, – может жениться на ком угодно», но под «кем угодно» явно имелась в виду юная англичанка, нежная и благовоспитанная, желательно титулованная, которую свекровь живо приберет к рукам и превратит в младшую союзницу. Хотя, скорее всего, миссис Смолл и в этом случае нашла бы, за что возненавидеть невестку.

Отец Монти, бедный священник, умер, когда Монти было восемь лет. Через неделю после похорон мать приказала сыну называть ее отныне по имени: Лиони – и вместе с этим выспренним и непонятным звукосочетанием в их отношения вошло что-то темное и такое же непонятное. Лиони, в юности мечтавшая стать актрисой (что позже, несомненно, усугубило ее нелюбовь к Софи), после смерти мужа пошла ради единственного сына на жертву, а именно согласилась преподавать дикцию и пение в частной школе для девочек. Она торжествовала, когда Монти поступил в Оксфорд, сокрушалась, когда он закончил его не бог весть как, сокрушалась еще больше, когда он стал школьным учителем, торжествовала, когда он бросил учительство и стал известным писателем, снова сокрушалась, когда он женился на хриплоголосой невоспитанной иностранке. И вот теперь опять пришло время торжествовать. Софи умерла, иностранки больше не было. Лиони не могла да и не особенно старалась скрыть свое удовлетворение; спасибо хоть не навязывала сыну свое общество. В день похорон она благоразумно сказалась больной. Возможно, на радостях ее тянуло танцевать и она просто боялась не сдержаться. Она, разумеется, уже не работала в школе, а жила в кентской деревушке, в собственном маленьком домике, купленном для нее Монти, и разыгрывала сельскую гранд-даму. Теперь, выдержав сообразную обстоятельствам паузу, она собиралась предстать перед сыном в качестве триумфаторши и вершительницы дел. По всей видимости, она пришла к выводу, что первый и самый бурный этап траура (торжества) пора завершать. В последнее время слащавые письма от нее приходили чуть ли не каждый день. Ее интересовало недвижимое имущество (Локеттс), движимое имущество (вещи) и, разумеется, сам Монти. И ах как жаль, что невестка не оставила ей внука! Забеременела только раз, и то кончилось выкидышем.

Приезд миссис Смолл не очень беспокоил Монти. Это было не важно. Он относился к матери с сыновней нежностью, вполне ее понимал и даже сочувствовал. Ее нынешнее ликование никак его не трогало. Смерть так обобрала, обесцветила и обессмыслила его существование, что булавочные уколы жизни на него практически не действовали. Эмоции матери не касались его – он стал неприкасаем. Он ощущал себя неуничтожимым, потому что был уже уничтожен. В последние дни перед смертью жены к нему пришло гадкое чувство опустошенности. Он не мог заставить себя обнять Софи. Не потому (как она думала), что ее болезнь внушала ему отвращение; просто смерть уже завладела ею и чувство необратимой утраты, уже источаемое ее телом, было для него невыносимо. Он слышал, что некоторые могут обнимать и даже целовать своих мертвецов. Он бы не смог. Сознание того, что любимого человека уже нет, перечеркивало для него все. Долгие дни, пока она умирала, он мучился еще и тем, что не мог прикоснуться к телу, в котором, как это ни ужасно, она все еще обитала.

Монти женился поздно; брак был бурным и недолгим. Софи всегда была неисправимой кокеткой, он – неисправимым ревнивцем и строгим судией. Он читал ей нотации. Она заливалась слезами, потом осыпала его бранью. Все кончалось постелью. Так повторялось снова и снова. Огромный, в его представлении, шар их любви часто дрожал и сотрясался, но так и не разбился вдребезги – просто жизнь превратилась в бесконечную цепь ссор, скандалов и попыток «начать сначала». Локеттс тоже был очередной попыткой. До этого они с Софи снимали квартиры в Кенсингтоне и Челси. Софи заявила, что хочет «жить в деревне», и Монти, хотя его самого никогда не тянуло к сельским радостям, ухватился за возможность увезти ее куда подальше. С еще большим удовольствием он запер бы ее на замок или посадил на цепь. Сошлись на компромиссном «полудеревенском» варианте в виде импозантного Локеттса, осененного покоем фруктового сада. Софи осталась довольна домом, но тут же принялась жаловаться на скуку и одиночество. Другие семейные пары как-то умели находить себе общих друзей, создавать целые миры, которые можно обживать вдвоем, – у них же это никогда не получалось. Им даже не о ком было посплетничать. За время недолгого супружества их отношения так и не успели войти в нормальную колею. Софи флиртовала со старыми друзьями, заводила новых, те и другие не желали знакомиться с ее мужем; Монти угрюмо следил за ее успехами, все больше замыкался в себе.

Возможно, думал он теперь (хотя мысль являлась и раньше), его чувство к Софи было слишком сильным и магическим, чтобы как-то вписаться в обычную жизнь. Он влюбился с первого взгляда, как только его старый приятель по колледжу познакомил их на вечеринке. В то время Монти был уже известным писателем, а Софи просто актрисой, притом неважной. Она даже не очень походила на актрису – с виду самая обыкновенная избалованная девица, из богатеньких. Монти и сейчас помнил совершенно отчетливо, какой увидел ее впервые: вот она сидит, плотно сжав колени, чуть подавшись вперед, по-детски держа перед собой маленькую лаковую сумочку; темные глаза сияют самодовольством, вздернутый носик напудрен, продуманный профессиональный макияж выделяет и подчеркивает все, что нужно. На ней простое элегантное платье, на ногах изящные туфельки. Она смеется. Бесконечную самовлюбленность избалованной богачки несколько смягчает трогательное простодушие и впечатление как бы ничейной вещи, исходящее от всей ее фигуры. Все это вместе запечатлелось в душе Монти сразу и навсегда. Такие женщины, как она, никогда не нравились ему и не привлекали его. Он влюбился в нее без памяти и без всяких «нравится – не нравится», просто потому, что ее неповторимое, присущее лично ей и только ей очарование в одну минуту сделалось для него абсолютно необходимым. Обезумев от непомерности всего нахлынувшего, он уже на третий день сделал ей предложение. Софи отказала ему. Он не отступался. Наконец она согласилась. Понятно, что до нее у него были другие женщины, но они не имели значения.

Естественно, он любил ее больше, чем она его. Это как бы входило в брачный контракт, и оба они нередко посмеивались по этому поводу. Ее замужество более или менее объяснялось рядом причин, что она честно признавала. Во-первых, ей как-никак было под тридцать и пора было кончать с затянувшейся ничейностью. Во-вторых, она с чего-то взяла (как не без сарказма замечал потом Монти), что она уже «перебесилась». Ей нравился Монти, нравилась его влюбленность, она безоговорочно доверяла ему и рассчитывала найти в нем опору. Все это складывалось одно к одному и в сумме выглядело вполне убедительно. Для Монти не было никакого сложения и никакой суммы. Он в полном смысле слова жил любовью, магией любви. Теперь, когда Софи уже не было, а магия осталась, ему иногда казалось, что еще немного – и эта магия уничтожит, раздавит его насмерть. В отличие от большинства мужей он так и не смог перейти от любовного безумия к спокойной, глубокой близости: Софи лишила его такой возможности. В замужестве она располнела и начала носить очки с толстыми круглыми стеклами, без которых ее скоро трудно стало представить. И хотя ослепительности у нее явно поубавилось, поклонников стало даже больше. Покоя не было. Она так и не перебесилась.

Софи обрекала его на одиночество. Мило Фейн тоже. Фактически Мило отлучил его от мира остальной литературы: сочиняя без устали, без передышки, Монти почти перестал читать. Софи и Мило – вот все, что ему надо, думал он. Все равно ведь писательство – занятие для одиночек. Монти писал быстро, торопливо, каждый раз надеясь, что следующий роман послужит спасением и оправданием предыдущего. Изначально он намеревался сделать несколько бестселлеров, а потом приняться за серьезное сочинение. Возможно, им двигала и другая цель – доказать что-то собственной матери. Но все эти цели ставились раньше, до Мило. Этот новый герой явил неожиданную живучесть и неискоренимость. Тому, кто, как Монти, привык к сидячему образу жизни, всегда приятно воображать себя человеком дела, это естественно. Однако были и более глубокие и более странные связи героя с его создателем. Многие, если не все мужчины до конца жизни остаются заложниками еще отроческих идеалов и представлений о самих себе. Монти, в детстве прошедший школу безотцовщины и неуверенности в завтрашнем дне, виделся себе фигурой довольно темной, мятежной и «загадочной». В результате уже в Оксфорде, в окружении друзей-радикалов, он считал своим долгом придерживаться, в пику всем, крайне правых взглядов. Прочих смертных – серую безликую массу – он презирал со всей возможной демонстративностью, поэтому диплом всего лишь второго класса, выданный ему по окончании университета, явился для него жестоким ударом. Мило, всегда бесстрашный и удачливый, бьющий без промаха из своего любимого маузера (модель с прямоугольной рукояткой), возник, помимо прочего, с тайной целью вытравить унижение этого второго класса.

В юности Монти разыгрывал из себя некую абстрактно-демоническую натуру, услаждая этим свое самолюбие. Впоследствии, когда уже было поздновато, а может быть, и совсем поздно, он вдруг ощутил себя интеллектуалом. Лучше бы я стал ученым, коллекционером, исследователем, думал он, тогда бы моя жизнь хоть как-то двигалась вперед. Выпавшее ему учительство он ненавидел и никогда не пытался по-настоящему вникнуть в суть процесса. Но тут подоспело «спасение» – явился Мило Фейн, ироничный и разочарованный герой с задатками супермена, удачно, как тогда казалось, воплотивший в себе демонические черты и интеллектуальность самого автора. Поначалу это была своего рода «милотерапия»: через своего пренебрежительно-насмешливого гомункулуса Монти мог критиковать собственные юношеские идеалы и одновременно им потакать. За авторской иронией вообще часто кроется авторский же идеализм, и в том, чтобы его скрыть, заключается, возможно, наиважнейшая функция иронии.

Годы шли, время от времени Монти пытался распрощаться со своим настырным alter ego[5]. В сущности, какую часть себя он материализовал в своем сардоническом герое? Самую жалкую и постыдную, проистекающую из низменного властолюбия – только и всего. Монти чувствовал, что надо изменить себя, надо наложить на себя епитимью. Но Мило вытягивал из него все соки, высасывал дочиста, и казалось, что если отречься от этого нищенского проявления силы, то силы не останется вовсе. Серьезные романы, за которые он брался время от времени, его не увлекали и вскоре разваливались. Он говорил себе: почему бы не сделать небольшую передышку, не написать еще одного Мило? Теперь это было совсем легко. Монти и Мило продолжали напряженно следить друг за другом. Задолго до того, как это увидели критики, Монти начал замечать, как его герой сходит на нет, в прямом и переносном смысле. У Мило началось физическое истощение. Он был худ от природы, хотя мечтал потолстеть. Нажимал на пиво, взбитые сливки, печенье с шоколадом – все напрасно. Сначала Монти использовал этот ход просто так, для забавы, но постепенно худосочие героя стало наполняться каким-то глубинным смыслом. Мило тощал, усыхал, источал все больше язвительности и презрения к дамам, которые тем не менее млели пуще прежнего и падали к его ногам. Со своей неизменной плиткой шоколада и стаканом молока он превратился едва ли не в символ зла, и по мере этого превращения разгулявшаяся фантазия его создателя начала пробуксовывать. Монти предпринял еще одну отчаянную попытку «вытянуть» своего неотразимого двойника, хоть немного очеловечить его и сопрячь с остальным миром. Мило вдруг возжаждал справедливости, проникся сочувствием к жертвам преступности и заботой о юношестве. Но единственным результатом авторских усилий явилась малопривлекательная (и столь же малоубедительная) маска резонерства, которую с прежней насмешливостью носил все тот же прежний Мило, исхудавший до безобразия, но так и не пожелавший обратиться в новую веру.

Долгое время Монти хотел избавиться от Мило, но потом понял, что на самом деле речь идет об избавлении от самого себя: его детище, сулившее ему поначалу спасение, разрослось донельзя и уже почти поглотило его. «Ты, ты и есть Мило Фейн!» – кричала ему Софи со зла, а может, от отчаяния, когда он своими угрозами и нотациями снова и снова доводил ее до слез. Но мир его прославленного героя был так убог, а душа его так хладнокровно и абсолютно пуста, что Монти понимал: он не Мило Фейн. То есть он понимал это умом, но все равно было страшно. Как-то он попытался высказать все это Блейзу Гавендеру – хоть кому-то, хоть одному здравомыслящему человеку. Но Блейз, не слушая толком, перепрыгивая с пятого на десятое, свалил все в одну кучу, связал Мило с Софи, Софи с матерью Монти – и все наспех, все упрощая. Монти, досадуя на себя (дернул же черт уподобиться Блейзовым «пациентам»!), тут же напустил тумана, заморочил Блейзу голову и в конце концов совершенно его подавил. Блейз поспешно свернул свой психоанализ.

Даже в самые счастливые времена супружества (а у них с Софи были такие времена) Монти иногда спрашивал себя, почему он с таким упорством уклоняется от образа покоя (не хотелось обозначать более громким словом), который всю жизнь (во всяком случае, так ему сейчас казалось) был рядом, только руку протянуть. Так было, даже когда он еще учился в Оксфорде и страдал по молодости лет моральным эксгибиционизмом. Даже сами его демоны, каковыми ему угодно было их считать, подсовывали ему тот же образ как единственный способ освободиться от их же власти – если, конечно, он желал освобождения. Образ, однако, не имел отношения к Богу: Бог давно и навсегда ушел из его жизни. Обо всех этих вещах Монти ни разу ни с кем не говорил, тем более с Софи (ей это было бы скучно). Он размышлял о них втайне, когда, сходя с ума от тоски, глядя на страдающую Софи (роль страдалицы плохо ей удавалась), почти с вожделением думал о времени после ее смерти, когда он наконец обретет желанное спасение, – словно смерть Софи сулила ему некий духовный оргазм. И вот это «после» наступило, но как же оно оказалось не похоже на его ожидания! Он рассчитывал жить в своем страдании, как саламандра в огне, – но он не ждал, даже не мог себе представить тупого ужаса ее отсутствия; не догадывался, что скорбь может превратиться в пытку бесцельного и бессмысленного поиска, а о раскаянии не думал вовсе. Зачем, не говоря уже ни о чем другом, он не помог Софи стать хоть чуточку счастливее? Это же было не трудно – разве он не видел? Тогда что он вообще видел? Можно ли быть таким бездарным тупицей? Он рассчитывал найти благословенный покой – а сам по-прежнему чувствует себя осведомителем, хоть и в другом обличье. Как это до оскомины знакомо: он избранник, назначенный богами в жертву, он добровольный предатель, он – тот, на кого падет вина. Что из того, что он изменился, его старые друзья тоже не раз меняли личины, но они, как и он, все те же и все там же.

Он потерял всякое ощущение пространства и времени. Жизнь как будто кончилась, но потребности убить себя не было, приходилось как-то влачить отведенные часы и дни. И посреди всего этого продолжала работать холодная, трезвая мысль. Он даже задавал себе вопрос: не получится ли обратить эту пытку в искусство? Не псевдо-, а настоящее искусство, без Мило Фейна. Но что он может в искусстве? Тешить свое самолюбие – это замечательно, но что еще? Тут же являлся другой вопрос: а способен ли он сейчас избавиться от Мило? И снова выплывала мысль о покое и об избавлении от самого себя. Возможно, он уже слишком старый барс, чтобы переменить свои пятна. Сможет ли он переделать себя? В сорок пять лет. Сможет ли, спасшись от возмездия, достичь того, к чему стремится всей душой? И что вообще ему делать с собой, в самом земном и банальном смысле слова? У Ричарда Нейлсворта, исполнителя роли Мило, вилла на юге Италии, он приглашал Монти у него пожить. Хотя там уж точно на покой можно не рассчитывать. Надо просто перестать писать, думал Монти. Если начать что-нибудь новое сейчас или в обозримом будущем, это будет муть, макулатура. Еще один роман про Мило Фейна – и все, как писатель он погиб. Что тогда? «Стоп, а почему бы снова не пойти работать в школу?» – подумалось вдруг, и эта мысль, зацепившись, стала периодически возвращаться к нему. В конце концов, это единственная работа, кроме сочинения детективов, с которой он более или менее знаком. Он делал ее раньше, вполне может делать и сейчас. Это достойная нормальная работа, а ему ведь надо как-то подключаться к нормальной жизни – или он свихнется окончательно. Потом, позже он, возможно, вернется к писательскому ремеслу. Или не вернется. Сейчас надо просто поставить себя в такие условия, когда он будет вынужден выполнять какие-то обязанности. Не оргазм духа, конечно, но хоть что-то. Мысль эта, пока смутная, время от времени проносилась мимо него в водовороте нескончаемого страдания, и в ней одной брезжил намек на возможность какого-то будущего.

Бледный холодный свет становился резче, но небо еще не заголубело. Монти отошел от окна и, остановившись перед зеркалом, начал всматриваться в полумраке в свое отражение. Он хорошо знал это обманчивое лицо, как будто вечно стремившееся что-то утаить – даже от своего владельца. Небольшая голова, темные глаза с немного уже нависающими усталыми веками, пряди темных прямых волос, слегка посеченных на концах, слегка редеющих. Скоро у него появится настоящая тонзура, и он еще больше будет похож на того, кем иногда себя ощущал. Подозрительное иезуитское лицо. Умное лицо. Лицо холодного мыслителя. Лицо самовлюбленного эгоиста. Лицо человека, который растратил свой талант, изгадил свою семейную жизнь и после этого все еще имеет наглость считать себя бесподобным и исключительным. Глупое, лицемерное, лживое лицо.

Даже Харриет, которой всегда так хочется узнать, о чем он думает, не догадывается, насколько он одержим безумием. Потеря близкого человека – мрак, непроницаемый для посторонних глаз, да и сам несчастный страдалец потом, когда скорбь утихнет и боль пройдет, не вспомнит, как он страдал. Эта боль – только ли боль утраты, или за ней стоит нечто другое, крушение, от которого не исцеляются? Нужно быть мужчиной, сказал он своему отражению и отвернулся. Банальная фраза. Но, может, как раз в этой банальности и кроется его надежда на возвращение к жизни? Вот идет новый день, и он несет с собой новые маленькие заботы и обязанности, о каких раньше он мог только мечтать. Надо встретиться с Харриет. Надо играть роль перед Харриет – тоже своего рода обязанность. Поговорить с Блейзом про этого поганца Магнуса Боулза. Написать матери Софи в Берн, написать своей матери. Все это ему придется сделать. Может, и правда вернуться в школу, зажить наконец нормальной человеческой жизнью? Он взглянул на часы. Боже, еще только половина пятого.

Пора спускаться вниз, решил он и тут же почувствовал, как им овладевает знакомое наваждение, больше всего похожее на плотское желание – бессмысленное, потому что неутолимое. У него была магнитофонная запись голоса Софи, одна-единственная, сделанная перед самой ее смертью. Он тогда включил магнитофон, ничего ей не сказав. Конечно, пленку давно надо было уничтожить, но он все не мог себя заставить. Он медленно вышел из спальни, спустился по лестнице, пересек длинный сводчатый холл, разделявший дом надвое. От гнетущего болезненного возбуждения немного мутило. В маленькой гостиной было еще темно. Он включил настольную лампу, достал из шкафа магнитофон. В голосе Софи запечатлелась вся ее жизнь, вся она целиком. У ее отца-англофила были деловые интересы в Манчестере – Софи тогда проучилась год в пансионе для девочек на севере Англии. Здесь же, в Англии, она начала «выезжать», потом училась актерскому мастерству в Лондоне, успела мелькнуть в бесчисленной россыпи голливудских «восходящих звезд». Все это можно было услышать в ее голосе. Едва заметный франко-швейцарский акцент, чуть-чуть северного прононса, чуть-чуть светскости, легкий, почти неуловимый след пребывания в Америке, совсем уже неуловимый след учебы в Королевской академии театрального искусства. И сквозь все это – невозможное, неистребимое своеволие, оставшееся с ней до последнего дыхания: этот голос был сама Софи, избалованная богачка, ничейная вещь, актриса, кокетка, ведьма, богиня на смертном одре. Монти сел, включил магнитофон и закрыл лицо руками.

«Забери ее, забери, она так давит мне на ноги. Да, вот эта книга, забери ее. Ох. Я хочу выпить капли, меня опять сегодня знобит. Вот там, на тумбочке, дай-ка мне… Да нет же, не стакан, зеркало…»

Из-за двери вдруг донесся тяжелый стук, будто что-то упало на пол. Монти вскочил, выключил магнитофон и замер, прислушиваясь. Снова что-то стукнуло, на этот раз тише. Звуки доносились из маленькой комнатки – «кабинета» Софи, в котором она хранила все, что считала для себя важным и личным, в котором так долго и трудно умирала. Он ни разу не входил туда после ее смерти. Жуткий страх выполз из-под воротника и вцепился в затылок. Монти быстрым шагом пересек комнату, прошел через холл и распахнул дверь.

Горела одна лампа под абажуром. В дальнем конце комнаты, у стола Софи (ящики выдвинуты, в них только что рылись) стоял высокий тучный мужчина с конвертом в руке. Раскрыв рот, он в оцепенении смотрел на хозяина.

– Привет, Эдгар. – После секундного замешательства Монти узнал Эдгара Демарнэя. – Переквалифицировался в грабители?

За несколько лет, что они не виделись, Эдгар погрузнел, погрубел и постарел, но это был все тот же Эдгар, с тем же большим розовым мальчишеским лицом, толстыми губами и шапкой коротких, младенчески мягких волос, только не золотистых, как раньше, а блекло-серых, почти бесцветных.

Эдгар не вымолвил ни звука, лишь взмахнул рукой в сторону двери.

– Это магнитофон, – сказал Монти и вышел из комнаты.

Вернувшись в гостиную, он одну за другой зажег все лампы. Осветилась ниша, выложенная синей, с павлиньим отливом деморгановской[6] плиткой и обрамленная по периметру мозаичным узором: переплетенные стебли чечевицы в серых и шафранных тонах на темном фоне. Очевидно, мистер Локетт пребывал в мавританском настроении, замышляя свою гостиную.

До того как Монти познакомился с Софи, Эдгар Демарнэй был преданным ее поклонником, возможно любовником – последнего Монти предпочел не выяснять. Собственно, Эдгар и был тем самым другом по колледжу, который познакомил их тогда на вечеринке. Все годы замужества Софи Эдгар по-прежнему питал к ней то же безответное (если верить его словам) чувство. Постепенно Монти удалось забыть о существовании Эдгара Демарнэя, тем более что кругом толпилось много других мужчин, внушавших гораздо больше беспокойства.

Эдгар тоже прибрел в гостиную и тяжело опустился на пурпурный диван, удачно вписавшийся в альков с балдахином. На Монти он ни разу не взглянул, сидел, уставясь куда-то в противоположную стену.

– Ну, Эдгар, может, объяснишь что-нибудь?

– Прости, – сказал Эдгар. – Прости. Я услышал ее голос… Это для меня было слишком… До сих пор не верю, что она умерла. А ты веришь?

– Да, – сказал Монти, облокачиваясь о выступающий край чугунной каминной полки. – Я верю. Она умерла. Ее кремировали, получился пепел. Потом пепел развеяли, и ничего не осталось.

– Как ты можешь так говорить, – пробормотал Эдгар. – Как можешь…

– Так что ты тут делаешь? – осведомился Монти. – И с каких пор взял моду вламываться в чужие дома и рыться в чужих вещах?

– Когда она умерла?

– Давным-давно. Несколько недель.

– А… я думал, это было совсем… гораздо позже… День или два. Я ведь только-только из Америки… Узнал сегодня ночью, то есть вчера. И понял, что должен ехать сюда… немедленно. От чего она умерла?

– От рака.

– Долго тянулось?

– Да.

– О господи. Мне никто ничего не сказал.

– А чего ради? Тебя это не касалось. И все-таки ты так и не объяснил, что тебе понадобилось в комнате моей жены. За сувенирчиками пожаловал?

– Вообще-то, – сказал Эдгар, – я искал свои письма.

– Письма?

– Понимаешь, я не собирался вламываться – просто приехал сюда, как только услышал. Был на званом ужине, но когда мне сказали… Я ни о чем таком даже не помышлял, хотел просто подождать на дороге до утра. А что мне оставалось? Я и ждал, ужасно долго.

– Как интересно. И в котором часу ты приехал?

– Где-то около полуночи. У меня, разумеется, и в мыслях не было тебя беспокоить. Я ведь думал, ты в прострации.

– Ошибся, как видишь.

– А потом я вспомнил про свои письма. С тех пор как вы с Софи… как она вышла замуж, я писал ей каждую неделю, ты же знаешь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад