– Вы же грамотная женщина, сами понимаете, странно, чтоб я объяснял вам! Диспансеризация – проверка всего организма, это только во благо. А вдруг у вас с почками нелады, – должен и я знать, если лекарства назначать?
Врач был терпелив, благосклонен, как, впрочем, и все врачи этой всегда пустой поликлиники, он был мужчина, и Альбине это нравилось – что мужчина, женщине-врачу такой специализации она бы не доверяла и, пожалуй, не смогла бы раскрыться до конца, но оттого, что занозу ей собирались вытаскивать лазерами, она уже готова была оставить все как есть и пусть нарывает.
– Все у меня лады с почками, – сказала она, еще надеясь переспорить врача. – Было бы нелады, я бы что, не почувствовала?
– Совершенно необязательно, конечно, – кивнул врач.
Альбина, колеблясь. согласиться ли на требование врача и пройти через эту тягомотную, бездарную, бессмысленную процедуру обхода едва не всех поликлиничных кабинетов, после которой ее история болезни только распухнет еще на несколько страниц – и весь результат, или же послушаться чувства, плюнуть на все и пусть нарывает дальше, посидела некоторое время молча.
– И потом, – не дождавшись ее ответа, продолжил врач, – я, в конце концов, не могу вас лечить, раз в вашей карте нет отметки о диспансеризации. Я вас просто в любом случае должен отправить на нее. Раз в год положено. А вы, глядите, вы уже три года не можете сподобиться. А ведь вам, наверно, звонили, письма присылали?
– Не помню, – уже совсем раздраженно ответила Альбина. Хотя все она помнила: и звонили, и присылали.
Но эти его последние слова убедили ее: делать нечего, надо соглашаться. Может быть, ее почки и играли тут какую-то роль, но главное, не прошла диспансеризацию – не можешь лечиться. А она нуждалась в помощи, она уже едва справлялась с собой, – так плохо ей было от самой себя!
Хирург попалась женщина, которая была заклинена на геморрое. Она обязательно смотрела прямую кишку и в отличие от напарника, хирурга-мужчины, который мог посмотреть, а мог и не посмотреть – в зависимости от жалоб, производила осмотр не на боку, как он, а ставя на четвереньки, вот это-то, становиться на застеленной липкой полиэтиленовой пленкой кушетке в позу, которую она не могла переносить, которая была ужасна для нее, унизительна и тотчас напоминала о тех двух или трех случаях, когда муж все-таки заставил ее уступить, это-то для Альбины и было, может быть, нестерпимее всего в бессмысленной процедуре диспансеризации.
– Можно на боку? – умоляюще спросила она, стоя на коврике перед кушеткой в одних трусиках.
– Нет, ни в коем случае, – безжалостно, глядя мимо нее, сухо отозвалась хирург, стоя в готовности рядом с ней, с надетым на указательный палец резиновым напалечником. – На боку – это халтура! Опуститесь на локти, снимите трусы, прогните спину, – скомандовала она, когда Альбина была уже на кушетке.
Бедра у Альбины, когда смазанный вазелином палец хирурга проник в нее, взялись ознобными мурашками.
– Ну что, ничего, терпимо, – сказала хирург, ворочая в ней пальцем. – Новых узлов, как я понимаю, не появилось… очень даже ничего!
Альбина и сама знала, что ничего. Было бы что, она бы сама первая, а не хирург, и почувствовала.
– Поднимайтесь, пожалуйста, – освобождая ее от своего пальца, вновь скомандовала хирург. – Необходимо строго следить за регулярностью стула… – начала давать она указания.
И гинеколог, проводивший диспансерный осмотр в этот день, тоже оказался не тот, к кому бы ей хотелось попасть.
Это был мясистый рыхлый старик с корявыми неверными движениями, явно уже забывший все, что ему положено было знать, и сидевший в этой поликлинике по родству ли, по знакомству ли, и когда он, стоя между ее раскинутыми в сторону голыми ногами и глядя непонятно зачем в глаза, так что Альбине приходилось все время уводить их в сторону, мял ей матку, она вся сжималась, чувствовала, как каменеет внутри мышцами, а он приговаривал: «Расслабьтесь, расслабьтесь! Ну что вы, девочка, что ли?!» «Отличная матка, можете еще рожать!» – резюмировал он, выбираясь из нее и принимаясь снимать перчатку с руки, – не отходя от кресла, продолжая стоять между ее ногами.
К психоневрологу через несколько дней Альбина вернулась с таким чувством, будто все эти дни тащила, подобно лошади, громадный воз, груженный камнями, и совершенно изнемогла. Но врач, изучая ее карту, все более и более оживлялся.
– Что, и хорошо! – воскликнул, наконец, он, отрываясь от карты. – Очень хорошо, не зря я вас заставил пройти диспансеризацию. Можете быть спокойны, все у вас хорошо!
– Что хорошо? – спросила Альбина. Ее разламывало, разнимало на части от груженного камнями воза, и непонятное оживление врача лишь угнетало.
– Хорошо то, что все это – ваши нервы, и не больше! – победно сказал врач. – Серьезного, слава богу, ничего нет… то есть нервы, – тут же поправился он, – это весьма не последнее дело, все, как говорится, от нервов, но в даном случае не смертельно. Совершенно не смертельно. Органики у вас никакой нет.
– А какая могла быть органика? – недоуменно спросила она. – При чем здесь органика?
Врач, все с той же победностью, повел головой:
– Ну, это позвольте мне знать. На то мы и медики, чтобы нам знать.
– Нет, а все-таки? – продолжила настаивать она.
– А хотя бы и опухоль даже могла обнаружиться, – уступил он. – Опухоли дают такие эффекты. Подсознанию ведь все известно, и оно тоже, знаете, не бездонный колодец, из него выплескивает.
Она даже не заметила его цветистой образности, в ней все обмерло.
– Опухоль? Где? – упавшим голосом проговорила она.
– Да хоть где, бог ты мой! – воскликнул врач. Но понял, что имела в виду она, и замахал руками. – Но у вас нет! Будьте спокойны! Я же и говорю! Это у вас возрастное, гормоны, обстоятельства жизни…
Она постепенно, с трудом приходила в себя.
– Какие обстоятельства жизни?
– Я не знаю. Вообще, – сказал врач. – У всех какие-то обстоятельства. И на одних действуют так, а на других по-иному. У каждого своя реакция. Я вам, конечно, кое-что выпишу, но вам нужно вообще побольше бывать на свежем воздухе. Двигаться побольше. Уставать физически. Вы где живете? – придвинув к себе твердую книжку карты, заглянул он на обложку, и, не успела она ответить, понял по адресу где именно, и закивал головой: – Ну-у, так отлично! У вас же прекрасное место, западный стандарт: и город рядом, и не в городе. Вы просто счастливица, у вас там лес совсем рядом, ходите на лыжах!
– На лыжах? – бессмысленно переспросила Альбина.
– На лыжах, на лыжах. Сейчас зима, на чем еще. Прекрасная разрядка, лучше не придумать. Ходите на лыжах, любите?
Альбина не ходила на лыжах, пожалуй со школы. Но сейчас она откликнулась на предложение врача с такой страстью, с таким жаром, словно давно уже хотела вновь встать на лыжню, и требовался лишь толчок извне. Лыж у нее давно не имелось, она вытребовала у мужа машину, договорилась в поссовете с председателем об отгуле и, объехав городские магазины, купила лыжи, и ботинки к ним, и крепления, и палки, и мази, и колодку из пробки растирать мазь, сдала лыжи в мастерскую, чтобы установили крепления, и через несколько дней по наезженной, твердой, выбегающей прямо с поселковой улицы лыжне уже входила в лес.
Лес стоял величественный, спокойный, бесстрастный, слепяще сквозил в графитной ячее голых ветвей лиственных деревьев искрящейся белизной, на еловых лапах лежали снеговые шапки, царственная тишина была разлита в морозном сверкающем воздухе, – и она задохнулась от восторга, захлебнулась этим сверкающим воздухом: оказывается, ей не случалось быть в зимнем лесу ровно столько, сколько не вставала на лыжи!..
Все просеки, все летние тропы, все поляны в лесу были исхлестаны лыжнями, лыжни сходились, расходились, пересекали друг друга, день выпал субботний, то и дело – катясь навстречу, обгоняя, мелькая вдали на скрещении лыжен – попадались люди, и оттого находиться в лесу было нестрашно – не страшно заблудиться, не страшно просто быть в нем, как это происходит, когда оказываешься с лесом один на один, – и хотя с отвычки ноги совершенно не шли, она провела на лыжах часа четыре и вернулась домой такая усталая – не смогла после обеда ни вымыть посуду, ни даже убрать со стола, ее развезло, еле добралась до постели, рухнула на нее и проспала до вечера. А вечером, вставши, помоталась бестолково по дому с час-полтора, все валилось из рук, ничего не делалось, – снова легла, и спала уже до самого утра.
В воскресенье она целый день вспоминала, как ходила вчера на лыжах. Вспоминался морозный жар щек, обдутых студеным ветром, вспоминалось, как понесло на одном спуске и думала, что не удержится на ногах, а удержалась, вспоминалась чудесной, почти идеально круглой формы опушка, вдруг открывшаяся взору… и все остальное, что было в жизни, меркло перед этими воспоминаниями, виделось словно бы сквозь их пелену, как бы растворялось в них, и хотелось вновь быть на лыжах, вновь очутиться в лесу, в его величественном умиротворяющем молчании, вновь утомлять себя восхитительной одновременной работой рук и ног, рук и ног, катя себя по желобчатой убитой колее, отталкиваясь палками от рыхлых обочин…
И так велико было ее нетерпение, что спустя два дня, прямо в середине недели, сочинивши для председателя поссовета по телефону какую-то невнятную историю, почему ей совершенно необходимо остаться дома, она не вернулась на работу после обеденного перерыва и, не дождавшись возвращения сына из школы, закрыв дом, ушла в лес. День был будний, и народу в лесу совсем не оказалось, за все время, что она провела в нем, ей встретилось всего два или три лыжника, но за прошлый раз она уже привыкла к лесу, как бы обжилась в нем, почувствовала своим, узнавала деревья, овраги, спуски с подъемами, поляны и скрещения лыжен, – лес сделался знакомым и не пугал ее.
Она стала ходить на лыжах регулярно. Два, а иногда и три раза в неделю. В субботу-воскресенье – непременно, и еще в будни, договариваясь с председателем, что после обеда на работу не выйдет. Никаких хитроумных объяснений, для чего ей нужно прогулять работу, она больше не выдумывала, врач предписал ей как лечение лыжи, сказала она председателю – самую что ни на есть настоящую правду, – а темнеет рано, и после работы в лес уже не пойдешь. Конечно же, если б не муж, никаких лыж в будни Альбине не видеть, но не разрешить ей уходить с работы – означало рисковать отношениями с ее мужем, и председатель не мог позволить себе такой роскоши.
Жизнь ее будто свернулась клубком, спрятав внутри все, что не имело отношения к лыжам, на поверхности не осталось ничего, кроме лыж, лыжи сделались всем, всей ее жизнью.
В день, когда собиралась отправиться в лес, она каждый раз поднималась с заботой, как наилучшим образом устроить первую половину дня, сделать из того, что в любом случае необходимо, побольше, дабы ее отсутствие на работе во второй половине не слишком бы сказывалось на делах. Она просыпалась – мысль об этом уже стояла в сознании, заслоняя собой весь горизонт начинающего дня, не позволяя отвлечься ни на что другое, а потом, в поссовете, всю эту первую половину дня жила предвкушением своего лесного похода, смаковала вопоминания о походах прошлых, видела себя то в одном месте лыжни, то в другом. Миг, когда становилась на лыжи, был словно бы мигом некоего освобождения – она будто сбрасывала с себя все свое прошлое, что было прожито, все возможное будущее, и оставались только лыжи, это их свистяще-поскрипывающее скольжение, эти еловые лапы в барских шапках снега, этот графит голых ветвей лиственных, она забывала о себе, о семье, о времени – обо всем, и возвращалась к реальности только от немоты в мышцах, когда ноги почти не двигались. И когда после возвращалась домой, не было уже дела ни до чего – лишь бы дотянуть день до ночи, сделать какие-то самые необходимые домашние работы и упасть в постель.
А на следующий день все тело ломило и ныло от вчерашней усталости, ноги подгибались, движения были заторможены, и не было сил двигаться по-иному; на то лишь их и оставалось, чтобы перемогать эту свою немощь. А там вновь подступил срок лыжам, – и все повторялось; если же отправиться в намеченный день на лыжах не удавалось, день проходил в томлении по ним, в нетерпеливом ожидании дня нового, когда точно получится выйти в лес; и так неделя перетекала в неделю, и каждая наступившая полной копией повторяла собой ушедшую.
Это было похоже на что-то вроде анабиоза, на какое-то подобие непроходящего лунатического сна, и она отдавала себе в том полный отчет, но, отдавая, ничуть не хотела выходить из того состояния. в каком находилась, ей было хорошо в нем, она чувствовала себя как бы объятой неким тесным, ласковым, теплым лоном, – возможно, так ей было в материнской утробе, и это ее нынешнее ощущение являлось воспоминанием о ней.
С каждым разом она ходила на лыжах все лучше, могла пройти теперь много больше, чем в первые выходы, вспоминались забытые навыки, возвращалось прежнее, молодое умение, и она постоянно обновляла маршруты прогулок, удлиняла их, расширяла тот первоначальный район, который был ею освоен, попадая в места, где никогда прежде бывать ей не доводилось, заново, по сути, открывая для себя окрестности поселка, в котором были прожиты годы и годы.
В одну из таких своих будних прогулок она встретилась в лесу с Семеном-молочником. Из лесной чащобы, со снежной целины вышли неожиданно к накатанной беговой лыжне необычно широкие лыжные следы, влились, потоптавшись на месте, в эту накатанную лыжню, разом расширив ее едва не вдвое, и с километр, пожалуй, Альбина шла по непомерно широкой для ее узких спортивных лыж колее – с чувством, будто надела обувь не по размеру, – потом широкие лыжи выступили с лыжни и снова ушли по целине, исчезнув в зарослях, но буквально через сотню метров вернулись, пересекли накатанный след и ушли в другую сторону, чтобы, однако, вернуться и вновь влиться в лыжню через следующие сто метров, а там, спустя минуту, впереди, на перекрестье лыжных путей она увидела стоящую мужскую фигуру. Вернее, не стоящую даже, а топчущуюся: мужчина переступал лыжами, поворачивался в одну сторону, в другую, отъезжал немного вбок и снова оглядывался – будто он что-то потерял и сейчас искал. Альбине сделалось не по себе. Не столько от странного поведения мужчины, сколько от того, что это, вероятней всего, был тот самый обладатель широких лыж. Человек на широких лыжах внушал опасение уже такими необычными лыжами. Инстинктивно она было замедлила шаг, поймала себя на этом – и вернулась к прежнему ритму. Поворачивать и убегать не имело смысла: слишком малое расстояние разделяло их, и если б мужчина вдруг решил броситься за ней вдогонку, настигнуть ее ничего бы ему не стоило.
Мужчина тоже заметил Альбину, повернулся к ней лицом, посмотрел из-под ладони, и когда расстояние между ними сократилось метров до сорока, она узнала Семена.
– О, кого зрю! – зашумел Семен, когда она еще подходила к нему. – Альбина Евгеньевна! Сударыня-барыня! Физкультурой занимаемся? Здоровье укрепляем?
Альбина не видела его уже довольно давно. Все коровы у него нынешний год были стельные, и за молоком она сейчас не ходила.
– Тоже, вижу, физкультурничаете, – ответила она ему, останавливаясь.
– Это как сказать, как сказать! – с удовольствием, как всегда, посыпал словами Семен, раздаваясь своим пухлым круглым лицом вширь – как бы улыбаясь. – Кто физкультурничает, здоровье укрепляет, а кто по делам, по заботам… наоборот – здоровье тратит.
– Как это вы его тратите?
– Как, как! Так! У меня, милая вы моя Альбина Евгеньевна, что, время есть по лесам разгуливать? Я не просто так, я – не как вы. Я хожу, присматриваю, где коровок летом пасти буду. На лыжах-то зимой сподобней обойти? То-то! А вы: физкультурой! Это вы физкультурой, а мне летом коровок пасти. Это вы бездельники, а я пашу. За молочком-то, поди, коровы растелятся, прибежите, соскучились, поди, уже по молочку?
– Соскучились, прибежим, – сказала Альбина.
– Во, то-то! А Семен вам, между прочим, цену-то еще поднимет. Поднимет-поднимет цену, будьте уверены, готовьте карман, куда денетесь!
– Ну, счастливо! – не стала больше слушать его Альбина, переступила лыжами, обошла Семена и снова встала на лыжню.
– Вы ко мне еще всем скопом прибежите: Семен, выручай, не знаем, как жить, дай совет! – крикнул Семен ей вдогонку. – Настанут времена, обещаю!
В другой раз, на проселочной дороге, о существовании которой до того, как стала ходить на лыжах, даже не подозревала, она встретилась с Татьяной-птичницей. Альбине нравилось выезжать на эту пустынную дорогу, идти ее обочиной по прямому, тянущему себя подобно струне следу, нравилось именно из-за струнной прямизны лыжни, ее безотчетной устремленности словно бы к некоей цели, и когда дорога выбегала к полевому простору и тут же необъяснимо изгибалась крутой излучиной, с удовольствием сворачивала с нее, следуя лыжному следу, обратно в лес. Иногда тишина дороги оживлялась звуком мотора, и, то обгоняя Альбину, то приближаясь навстречу и угасая мотором за спиной, проезжал грузовик или трактор, а однажды вдали, двигаясь навстречу, появилась человеческая фигура, потом стало возможно разобрать, что на веревке за нею тянутся груженные чем-то сани, и когда совсем сблизились, оказалось, что фигура с санями – это Татьяна.
– Откуда? – изумилась Альбина, когда поздоровались и остановились напротив друг друга. У нее, несмотря на несомненную устремленность дороги к некому жилью, из-за того, что она ничего не знала об этом жилье, было все-таки ощущение, что дорога ведет в никуда.
– Откуда, откуда, – сказала Татьяна, оглядываясь на свою поклажу. На детских санках со снятым сиденьем лежал, укрытый сверху полиэтиленовой пленкой, туго наполненный чем-то рогожный мешок. – От верблюда, наверно! Курочек-то мне кормить нужно? Вот и тащу. Видишь, как дается? Пять километров уж отпёхала, и еще не меньше.
– Зерно, что ли? – догадалась Альбина о содержимом мешка.
– Ну так не соль, наверно.
– А там что, деревня, ферма какая-то? – поинтересовалась Альбина. Выходя из леса на продуваемый ветрами полевой простор, дорога теряла для нее всякую привлекательность, но узнать, куда она могла бы привести, было все-таки любопытно.
Татьяна, однако, истолковала ее слова по-своему.
– Украла, думаешь? Как бы не так, украдешь у них! Уплатила, по квитанции. Да еще сверху, считай, столько же взяли, чтобы продать! Не знаешь, что ли, как у вас в конторах-то?
Альбина пожалела, что вообще остановилась и заговорила с Татьяной. Татьяна с той поры, как отказалась сама носить яйца и беспричинно накричала на нее, очень изменилась, не улыбалась больше, угодливо и словно б приветливо, наоборот, чуть что – норовила охлестнуть какой-нибудь грубостью, но здесь, в лесу, от неожиданности встречи Альбине все это забылось.
– Ты у меня в конторе за что-нибудь давала? – раздосадовано сказала она. И, оттолкнувшись палками, пошла по лыжне дальше.
Ей думалось, прогулка испорчена безвозвратно, ничего не исправить, но уже через десять минут она ничего не помнила о происшедшей встрече, ей снова было хорошо, спокойно, умиротворенно, снова для нее ничего не осталось, кроме свистящего звука лыж под ногами, слепящего снега вокруг, величественного молчания леса, и, поймав себя на этом свойственном ей последнее время чувстве умиротворенности, она испытала острую, даже мучительную, до слез на глазах благодарность к тому врачу из поликлиники, что посоветовал ей встать на лыжи.
На этой же дороге в другой день ей довелось увидеть и прежнюю свою, до Семена, молочницу Галю. Именно увидеть, а не встретить. Далеко впереди, выкатив из-за холма, появилась темная точка машины или трактора, приплыл, обдал слабой звуковой волной шум мотора, и исчез, приплыл еще раз и еще и, наконец, перестал исчезать, стал нарастать, крепнуть, и росла, увеличиваясь в размерах, точка, сделалось ясно, что это трактор, а не машина, и трактор колесный – «Беларусь». Трактор шел не пустой, он что-то тащил сзади. Когда расстояние между Альбиной и ним стало совсем небольшим, она поняла, что это стог. Громадный, сметанный стогометателем, нависающий над трактором, будто гора. Чтобы разминуться с трактором, она сошла с лыжни, откатилась по рыхлой снежной целине к самым деревьям и там остановилась. Трактор, оглушительно стреляя из выхлопной трубы на капоте черным кудрявящимся дымком, приблизился, прокатил мимо, промелькав перед глазами рубчатым рисунком задних больших колес, и в кабине рядом с трясущимся трактористом Альбина успела заметить трясущуюся Галю. Галя угрюмо набычась, тяжелым взглядом смотрела прямо вперед, на дорогу перед собой, и, похоже, не заметила ее. Длинные пряди сена, выбившиеся из стога на углах, трепались на ветру, но не отрывались. Вот сено точно ворованное, вспомнив свою встречу с Татьяной-птичницей, подумала Альбина. И после, вернувшись на лыжню, продолжая почему-то еще думать о Гале, уверилась окончательно: ворованное, конечно. Кто бы ей продал такой стог, когда только и слышишь, что коров в колхозах-совхозах держат на полуголодном пайке.
Впрочем, эта ее уверенность не имела ровным счетом никакого практического смысла. Что ей, бежать куда-то и сообщать об украденном стоге? Ей не хватало! Пусть, кто хозяин, тот и следит. Того естественного, свойственного всякому нормальному человеку при виде совершенного воровства чувства, что украли как бы у него самого, в ней не было абсолютно. Она ощущала себя предназначенной для иных чувств, и ей следовало сохранять себя для них. А иначе зачем она ходила на лыжах?
И еще через несколько минут, спустя самое недолгое время, встреча с Галей в кабине трясущегося трактора уже напрочь вымылась из нее, будто и не случалась, снова остался лишь лес, лишь снег, лишь поскрипывающая лыжня под ногами, – ради того, чтобы выскальзывающая быстрою змейкой утренняя мысль: «А не просыпаться бы!» – тут же бы юркнула в глубину подсознания под тяжестью истомной мышечной усталости.
Однако эта ее лунатическая, равновесная, упорядоченная жизнь, которой она рассчитывала прожить до самого тепла, пока лежит, не стаял снег, оборвалась совершенно неожиданным образом. Словно бы качели, на которых ее носило, вдруг встретили на своем пути некую стену, ударились о нее со всего размаха и стали.
Участковый, затянутый в свою скрипящую кожаную сбрую, возникнув на пороге, постоял-постоял там, расперев локтями косяки двери, будто пересиливал себя, будто вступить вовнутрь означало куда большее, чем просто физическое действие, будто на этот шаг вовнутрь нужно было решиться, и, наконец, вступив, пройдя до Альбининого стола лишь половину пути, остановился.
– Ты это вот… слушай… – сказал он косноязычно. – Давай это вот… ко мне давай пойдем зайдем. Разговор к тебе есть… давай это… пойдем туда…
Он и вообще был довольно косноязычен, выкидывая языком такие коленца – будто тот у него подвихивался, но сейчас язык ломало ему как-то уж совсем необыкновенно.
– Что такое? – спросила Альбина с неудовольствием.
– Поговорить нужно… чтобы это… по-серьезному… ну! – выговорил участковый.
Альбина вспомнила, как он однажды уже приходил к ней разговаривать, ворочался на стуле, перетаскивал ногу с одного колена на другое, и ее ожгло: сын!
– Пойдем, ну! – вскочила она.
Участковый в своей комнатке у входа в поссоветовское здание утвердился на привычном ему месте за обшарпанным, чисто подметенным, без единой бумаги, только календарь и пластмассовый стаканчик для ручек, письменным столом, сложил перед собой руки и, оплыв лицом в канцелярской значительности, сказал:
– Ты это… ты приготовься… тут двоих задержали… и они на твоего показывают. Что вместе были.
– Чего ты… о ком? – враз сравнявшись с участковым в косноязычии, пролепетала она.
– О ком, о ком… о младшем твоем, о ком! – участковый позволил себе даже повысить голос. – Хату тут одну ломанули, двоих с поличным захомутали – вещи когда стали толкать, а они на твоего показали: с ними был, и еще навел. Из его класса парень, чья хата. Начальника торга сын.
В Альбине все обмерло. Ей показалось, она, стоящая здесь, в кабинете участкового, – не она, она настоящая осталась там, у себя, за своим столом, и то, что она слышала, услышала какая-то совсем другая женщина – о своем сыне.
– Во! Да! А я предупреждал! Я говорил! Ты помнишь? – зачастил участковый, не дождавшись ее слов и, видимо, сам боясь того, что сообщил. – Ты помнишь? Я советовал! В другую школу! Помнишь?!
– Вот и ходил в другую, – мертво отозвалась Альбина.
Она, она это была здесь, в комнатке участкового, нигде она не осталась, здесь находилась, нигде еще, и об ее сыне шла речь, не о ком ином.
– Руки в ноги сейчас, под микитки и во все лопатки, давайте предпринимайте, что можете!.. – продолжал сыпать участковый. – Чтоб до суда не допустить… и вообще! Это сейчас не год назад… хрен те что делается, знаешь… поплыло все. Пусть твой… на уши пусть встанет, сейчас не остановит – дальше пойдет-покатится, не удержишь… Такое время!
– Он что… он где? – сумела спросить она участкового. – Его что… арестовали?
Участковый, сбитый со своей скороговорки, некоторое время смотрел на нее непонимающе.
– Да-а… ты что! – сказал он потом. – Не все еще поломалось, ты что! Мне только-только сообщили – и я к тебе. Специально сообщили – чтоб твой, пока там с дознанием разворачиваются, сам бы развернуться успел. Сечешь?
Альбина сделала попытку сдвинуть свое омертвелое тело с места – и словно бы услышала хруст и скрежет костей, не желавших повиноваться ее воле. Все в ней сопротивлялось случившемуся, не желало знать его и вопило о своем нежелании, но между тем только это в ней и осталось – то, что сообщил участковый, ничего другого, кроме того, наглухо запечатало весь остаальной мир вокруг, и она могла вернуться в него лишь при условии, чтобы случившееся бесследно растворилось, напрочь исчезло из ее жизни, будто и не было.
Омертвелое ее тело поддалось, наконец, усилиям, которые она прилагала, чтобы заставить себя двигаться, и ноги повели ее к двери.
– Ладно. Спасибо. Если что еще новое – сообщи мне… держи в курсе, – сказала она участковому с порога.
Больше она не ходила на лыжах. Была середина февраля, когда участковый сообщил ей о беде, угрожавшей сыну, и месяц с лишним, до самых последних дней марта, пока дело не было замято окончательно, она прожила, ничего вокруг не видя и не замечая. Звонил кому следует, встречался с ними, ходил в рестораны и возил в разные закрытые охотничьи домики с неизменными саунами муж, а подвигать его на каждый новый звонок, на каждый следующий шаг приходилось ей. Сын все это время вел себя, будто зверь. В первые дни после того, как совершенное им открылось, он был тише воды, ниже травы и вдруг в какой-то миг встал на дабы и закусил удила: «Пошли от меня! Пойду на нары, катитесь от меня! Хочу на нары, и не ваше дело!» Он орал так – и она неожиданно для себя увидела, как он изменился за последний год в выпускном классе. Это был теперь здоровенный крепкорукий парень, набыченно нагибавший вперед голову и вжимавший ее в плечи, – вылитый, оказывается, муж в молодости, когда выходила за него замуж. «На нары?! На парашу?! – взревывал муж. – Соображаешь головой, что говоришь?!» Раз он не выдержал и со всего размаху влепил своей мясистой рукой с толстыми пальцами сыну затрещину, и сын, не помедлив ни мгновения, ответил ему тем же. У них завязалась настоящая драка, а после еще пришлось уговаривать мужа простить сыну его поведение и не оставлять начатого дела. «Да-а? – ревел на нее муж. – Будто ничего и не было? Паршивец такой!» Она, конечно, знала, что муж уговорится, потому что суд над сыном реально грозил и его собственному положению, но муж должен был разрядиться, должен был вдоволь покуражиться в своем гневе, избавляясь от него, и роль громоотвода совершенно ее изматывала.
Общее настроение у мужа было, кстати, совсем неплохое, Где-то на Кавказе, в местности, названия которой она никогда прежде не слышала, вдруг пошли друг на друга два народа, говорящих на разных языках, спокойно живших до того бок о бок в соседних селах и вперемешку в городах, в одном из городов полыхнул погром – убивали, грабили, насиловали[33], и странным образом все это его воодушевляло. «Теперь что, теперь деваться некуда, теперь нужно меры принимать! – говорил он ей за вечерним столом. – Хватит, поэкспериментировали, теперь ясно, как узду расслаблять, к чему это ведет, заворачивай давай оглобли обратно!» А в первых числах марта пришло сообщение о кровавом побоище, происшедшем на самолете при попытке его угона за границу. Самолет пыталась угнать одна большая семья музыкантов из Иркутска, требуя лететь в Лондон, но самолет посадили на военный аэродром под Ленинградом и взяли штурмом. Погибла бортпроводница, погибли три пассажира, погибло несколько угонщиков[34]. «Ну вот, ну, получили?! – вопрошал муж, орудуя вилкой с ножом над тарелкой. – Узду им послабже! Послабже, как же! Послабже – так и получай!» Он будто радовался происшедшему, и эта радость перекрывала в нем все остальные чувства, отодвигая в некий дальний угол и беспокойство за будущее сына. Спустя же несколько дней после сообщения о самолетном побоище он вернулся домой словно на крыльях. Альбина видела из окна в блеклом фонарном свете, как он выскочил из машины и не пошел, а полетел по расчищенной в снегу дорожке к дому. Глаза его, когда он ворвался в дом, жарко горели азартом торжества. «Слышала? – спросил он, сбрасывая ей на руки свою финскую темно-коричневую дубленку. – Нет? Ничего? – И щелкнул замками «дипломата», вытащил, торопясь, из него газету. – Смотри! Читай! Началось! Целая страница там, «Не могу поступаться принципами» называется[35]. Слава богу! Наконец-то! Пошло-поехало!» «Чему ты радуешься, что ты такой веселый, нашел чему радоваться! – разозлилась она. – Сына вытащишь, вот тогда радуйся, а сейчас-то чему?» «Дура! – рыкнул он. – Не соображаешь ни черта. Да это мне с парнем нашим, знаешь, как поможет? Теперь все хвост подожмут, теперь все, хватит, нафордыбачились! Не понимаешь, нет?!»
Она и в самом деле не очень понимала, что происходит вокруг. Газет с той поры, как узнала о сыне, она не читала вообще, а если слушала радио или смотрела телевизор, услышанное и увиденное тотчас уходило из нее, не задерживаясь в сознании, и лишь когда муж заговаривал о том или другом событии, она вспоминала, что уже знает об этом – действительно, но и вспомнив, по прошествии самого малого времени, она вновь все забывала; сознание ее не держало в себе ничего, кроме сына, она была будто в угаре – по-другому не скажешь.
Она очнулась – то ли как пробудилась после ужасного, кошмарного сна, то ли как выздоровела после долгой, смертельной болезни – лишь тогда, когда опасности для сына больше не существовало. Все протоколы, везде и всюду, с первого до последнего, были изъяты и уничтожены, начальник торга не имел никаких претензий, а строптивый следователь откомандирован по требованию из Москвы в ее распоряжение для выполнения спецзадания.
Она очнулась, огляделась вокруг, приходя в себя, вспомнила свои разговоры с мужем – и ужаснулась тому, что произошло за эти полтора месяца. Качели стояли, маятник замер, перестав толкать сцепленные шестерни того механизма, который невидимо для нее вращал маховые колеса событий, таившаяся внутри закрученная пружина, заряженная бешеной кинетической энергией, раскручивала маховики в обратную сторону, – ему угрожала беда, стояла уже совсем рядом, уже занесла над ним свою смертельную длань, то, ради чего он был призван, ради чего взошел так высоко, еще мгновение, другое – и должно было пойти прахом, превратиться в жалкую труху, в тлен…