Аня молчала какое-то время. Потом лицо ее все перекривилось в злой усмешке, и она тряхнула головой.
– Светке я покажу! Я ей отомщу, она запомнит!.. Что толку от моего заявления? Написала, конечно. Она скажет, что ничего не было, что я на нее по злобе… и все! Все заявление. Я ей сама покажу, я знаю как!
– Аня! Никаких покажу! Аня!.. – Интонации Лидиного голоса были все так же отчитывающе-молящи. – Ты сегодня получила урок, и он должен стать последним. Ты должна понять, что вся эта твоя погоня за всеми этими мелкими жизненными удовольствиями вроде джинсов, компаний, кафе… в этом нет смысла. Никакого, абсолютно! Смысл – это всегда что-то, что можно объяснить, выразить словами, а тут – пустота… бессмыслица! Счастье. жизни – чтобы иметь смысл ее, а из бессмыслицы никогда не будет никакого счастья!
Лицо у Ани по мере того, как Лида с жаром и убежденностью говорила все это, приобретало более и более презрительное выражение.
– У тебя-то у самой – много смысла? – сказала она сестре, когда та закончила. И глянула на Марину: – У обеих! С высшим образованием обе, педагогини! А чего в школе не работаете? Чего лаборантками какими-то? Зачем учились? Бумажка та, бумажка эта… то же, что у меня, только побольше получаете!
Начала Аня чуть повышенным тоном, но пока говорила, все распалялась и распалялась и кончила уже совсем криком.
Она умолкла, выкричавшись, и наступило молчание. Прервала это молчание Марина.
– Разве, Аня, дело в работе? – проговорила она резко. – Лида не это имела в виду.
Лида как бы очнулась от звука Марининого голоса. Подошла к дивану, села подле Ани с другой. стороны и положила ей руку на голову.
– Я была, как ты, а тебе было всего шесть… – сказала она с неожиданной мягкостью и нежностью. – Ты такой прелестной девочкой была. Я за тобой ходила в детский сад, и мы с тобой шли, потом домой… И моя рука до сих пор помнит твою руку в ней…
– Лида! Лидуня! – со всхлипом бросилась к Лиде на грудь Аня. – Милая моя!.. Так хочется быть счастливой! Так хочется! Милая! Ну, почему, почему?!
Ее трясли рыдания, и каждое слово давалось ей с великим трудом.
– Что «почему»? – со счастливой улыбкой спросила Лида.
– Почему никак, никак… хочешь и не можешь… невозможно понять, что оно!
Едва ли Ане нужен был сейчас ответ, и Лида, гладя ее по голове, не ответила.
На журнальном столе зазвонил телефон.
– Ой! – вспомнила Лида. И посмотрела на Марину. – Андрей приходил?
– Приходил… – с непонятной интонацией отозвалась Марина.
– И уже ушел?
– Время у него было очень ограничено.
– А-а… – погасшим голосом протянула Лида. К телефону как хозяйке следовало подойти ей, и она осторожным движением отстранила Аню от себя и поднялась. – Алле! – сняла она трубку.
– Я забыла сказать: тебе отец звонил, – вставила Марина.
Лида кивнула ей, что услышала. И сказала в трубку:
– Здравствуй, папа. Передали, да. Что узнали – не говорили, нет. – Она послушала отца и улыбнулась. Разговор с ним мало-помалу оживлял ее. – Ну что ж! Почему бы ей тебя и не узнать? Твой голос, наверно, пол-Советского Союза узнало бы. – И теперь не улыбнулась, а уже засмеялась: – Ой, а ты тщеславный, пап. Ой, какой тщеславный!.. Ладно, я прощаю. В следующую среду, я поняла. Обязательно буду. Непременно. Можешь не сомневаться. В любом случае. До свидания, родной. – Положила трубку и объявила Марине с Аней: – Требует меня на сдачу их нового спектакля. – В голосе ее билось счастье.
– В среду? – спросила Марина. – Но ведь вы же во вторник уезжаете с Палычем.
Лида развела руками.
– Придется менять билеты. Я не могу не пойти. Я у него на этих сдачах как амулет. Не будет меня – он провалится. Он верит в это.
– Но ведь это бред. При чем здесь ты? И потом он такой актер…
Аня перебила Марину:
– Да она сама в это верит. Она с семи лет, еще до моего рождения, на эти сдачи ходит. Когда он еще «кушать подано» говорил и больше ничего.
– Два дня своего счастья теряешь… – сказала Марина Лиде с тою же непонятной интонацией, как тогда, когда сообщала ей, что Андрей был и ушел.
Лида не поняла этой ее интонации.
– Мариночка! Ну зачем ты?
– Маме не говори ничего, – попросила Лиду с дивана Аня. Она уже успокоилась, отмякла, слезы у нее высохли. – А то поднимет хай – выше крыши.
– Аня! – голосом укорила ее Лида. – Я прошу тебя, не употребляй таких слов.
– Ну, не говори, ладно? – уступая сестре, снова попросила Аня.
Лида подошла к ней и с нежностью вновь положила руку ей на голову.
– Ладно, ладно… – И повернулась к столу. – Кофе здесь, по-моему, уже вроде пережитка. Пора и за ужин.
– Ой! – вскочила с дивана Аня. – Меня сегодня научили, я вам сейчас такие бутерброды с сыром сварганю!
Она бросилась к столу, схватила кофейник, собрала чашки, чтобы отнести на кухню, переступила ногами, разворачиваясь, и запнулась о раковину, и со всего маху упала. Чашки веером вылетели у нее из рук и звонко, одна за другой, раскололась на десятки осколков, кофейник ударился с глухим звяком, крышка с него соскочила, и кофе выплеснулся на пол длинным черным языком.
Лида с Мариной кинулись к Ане и подняли ее.
– Не ушиблась? – испуганно спросила Лида.
– Ушиблась, конечно! – Аня недовольно высвободилась из их рук. – Что эту проклятую раковину не поставили? – посмотрела она на сестру. – Ты же вызывала слесаря. – Подняла кофейник, подобрала самые крупные осколки, перешагнула через кофейную лужу и заковыляла к двери. – Покажу я этой Светке, покажу… – на ходу со злостью проговорила она. – Будет знать у меня.
– Аня! Неужели ты не поняла ничего?! – с отчаянием воскликнула Лида.
Аня не ответила ей.
Дорожный час пик был уже на исходе. Уже не закруживались толпы у воронок метро, уже потоки машин утратили свою недавнюю рычащую монолитность и катили не спрессованной, единой лавиной, борт в борт, бампер в бампер, а отдельными – красными, зелеными, голубыми, бежевыми, черными, белыми – автомобилями, внутри которых можно было теперь различить и темные силуэты людей. Уже автобусы и троллейбусы отходили от остановок не заваленными от перегруза на правый бок, и промежутки между ними стали делаться все длиннее и длиннее.
В местах зрелищ и увеселений начинался час пик. Ярко освещенные, по-праздничному иллюминированные подъезды театров, вобрав в себя счастливых обладателей билетов, опустели; распахнули занавесы, оживив себя движениями и речью актеров, сцены. Кассы кинотеатров заканчивали продавать оставленную до начала сеанса броню, заставляли свои оконца картонными и фанерными табличками с написанными по трафарету словами «Билетов нет»; гас в залах огонь, тьму их прорубал, устремясь к экрану из-под потолка, пучок туманного света, и, как в театрах сцена – живыми людьми, так здесь, в этой тьме, белая пластмасса экрана оживала тенями живых людей, их обманчиво трехмерной жизнью на куске пространства в два измерения. Языки очередей остались лишь у входов в рестораны и кафе, за стеклянными и массивно-дубовыми дверьми которых стояли в величественно-неприступных позах швейцары, а внутри многоголосо гудели залы, звякали вилки, ножи, звенела посуда и сновали между столиками официанты с лихо вскинутыми на одной руке подносами. На маленьких эстрадах в неудобном конце зала настраивал инструменты оркестрик человек из пяти-шести и в положенный час накрывал зал оглушающе-тяжелым звуковым шквалом.
Магазины доторговывали завезенными продуктами. Доставались из холодильных камер запакованные в хрустящую бумагу последние кубы масла, разрезались капроновым шнуром с двумя деревянными ручками на концах желтоватые колеса сыров – тоже последние, «Люба, колбасу больше не выбивай!» – кричали кассиру поверх голов покупателей продавцы, а уборщицы в молочных отделах уже подтирали полы, залитые молоком из прорвавшихся пакетов.
Москва окуналась в предночную, вечернюю пору. День был прожит и закончен. Ночь уже была близка, но еще не наступила. Днем люди делили свою жизнь с другими людьми, с которыми судьба свела их волей отдела кадров и начальства, вечером, как пчелы в родной улей, они возвращались к тем, с кем их связывала кровь или свободное избранничество, не менее, впрочем, слепое, чем воля отдела кадров, – намертво сработанные самою природой качели жизни носили людей из стороны в сторону; и чтобы жизнь шла, чтоб длилась, полагалось, взлетев в верхнюю, «мертвую» точку, толкнуть качели, пойти в обратную сторону, оказаться в полярной «мертвой» точке…
Юпитеры жарко хлестали из подпотолочной выси ярким светом, стрекотал, перематывая целлулоидную ленту с одной бобины на другую, кинопроектор, гнал грохочущую звуковую волну, усиленный радиотехникой, небольшой оркестрик. И чтобы юпитеры светили, нужно было их прежде сделать, и нужно было сделать кинопроектор и грохочущие динамики. И все прочее нужно было сделать: соткать занавес, сколотить сцену, склеить кресла, возвести стены, поставить крышу, собрать проектор, собрать динамик. А до того, как соткать, возвести, собрать, нужно было вырастить, добыть, выплавить, отлить, обточить…
Но чтобы вскочить назавтра по звонку будильника, выгнать крепким горячим чаем ночную одурь из тела и пойти добывать, отливать, плавить, нужно было перед этим дать душе погулять вдоволь на воле.
Виктор Витальевич, Анин отец, пришел незадолго до обговоренного времени. Встречая его, провожая затем в комнату, Лида никак не могла отогнать от себя возникшую в ней помимо воли мысль: ну, что б ему опоздать! Сознание того, что придется сейчас сидеть с Виктором Витальевичем и занимать его разговором, было ей тягостно. Никогда, даже когда он жил здесь, не было у нее контакта с ним, а с годами он вообще сделался ей не очень приятен. Ей был неприятен его довольный, преуспевающий вид, его покойно-неторопливые представительные манеры и раздражал его длиннополый черный кожаный пиджак – символ все того же преуспеяния, довольства жизнью, – в котором он неизменно всякий раз и появлялся у них.
Да если б еще это не сегодня, в другой день. А сегодня…
Но долго сидеть ей с ним не пришлось, только и перебросились парой фраз. Зазвонил в прихожей звонок, и Лида, прервавшись на полуслове, с чувством облегчения пошла открывать дверь. Однако это была вовсе не мать, как она думала. Это был незнакомый мужчина лет пятидесяти, с цветами в руках, с бумажным пакетом, из которого краснобоко глядели яблоки, во внутреннем кармане плаща у него угадывалась бутылка, и весь он, называясь ей, объясняясь, так и топорщился от смущения и скованности.
– Ну что ж, проходите, подождите, – предложила Лида.
Мужчина отдал ей и цветы, и пакет, достал из кармана и отдал бутылку, которая оказалась коньяком, Лида, прижимая все это к груди, дождалась, когда он разденется, и повела его в комнату.
– Вот вам и компания, Виктор Витальевич, – сказала она, входя.
– Очень приятно, Евгений Анатольевич, – с торопливостью представился из-за ее плеча пришедший мужчина.
Виктор Витальевич разглядывал Евгения Анатольевича с нескрываемым интересом.
– Виктор Витальевич, – не сразу назвался он. – И глянул на отягощенные Лидины руки. – Что, к Нине?
– К-к… Нине… Елизаровне, – ответил вместо Лиды Евгений Анатольевич. Но по тому, как он заикался, видно было, что признание это далось ему нелегко.
Лида поставила коньяк на стол и, все так же прижимая пакет с яблоками и цветы к груди, пошла из комнаты.
– Цветы я сейчас в вазу поставлю, – объяснила она на ходу Евгению Анатольевичу.
– Да, пожалуйста…. да… – покивал он, но было похоже, что он не вполне понимает, о чем речь.
Лида ушла, оставив их вдвоем, и Евгений Анатольевич тут же подался к Виктору Витальевичу, спросил запинаясь:
– А вы, я прошу прощения… вы тоже… к Нине… Елизаровне?
– Тоже, – кивнул Виктор Витальевич. В интонации его было нечто усмешливо-снисходительное.
– Вы… вы… – Евгений Анатольевич с трудом заставлял язык повиноваться ему, – вы с нею договаривались?
– Договаривался. – Сказав это, Виктор Витальевич с минуту молчал, наслаждаясь растерянным видом Евгения Анатольевича. И наконец объяснился: – Помилуй бог, я к ней имею лишь то отношение, что я Анин отец.
– А-анин? – смысл произнесенных Виктором Витальевичем слов доходил до Евгения Анатольевича бесконечно долго. – А, это, значит, той, другой… Той, что помладше?
– Так, голубчик Евгений Александрыч, так, – подтвердил Виктор Витальевич.
– Анатольевич, – поправил Евгений Анатольевич.
– Анатольич, простите. А посему, – Виктор Витальевич улыбнулся, – я вам не соперник. Вы, судя по всему, недавно с Ниной знакомы? – кивнул он на бутылку коньяка на столе.
– Вы правы. Недавно, – с сухостью отозвался Евгений Анатольевич.
– Но она, наверно, произвела на вас неизгладимое впечатление?
– Вы это с иронией? Это ни к чему. – Сухость тона у Евгения Анатольевича перешла в некоторую горячность. – У вас там есть что-то свое, давнее… мало ли что. Меня это не касается, ни к чему это. Да, произвела. Очень сильное.
– Это вы не иначе в музее ее увидели?
– Да, именно в музее, – сказал Евгений Анатольевич. – А что?
– Да нет, что… Нина, она тот самый как раз тип вполне, как говорится, эмансипированной женщины… так что где ей и производить впечатление, как не на работе. Женщина, обретшая счастье! – Виктор Витальевич не смог удержать в себе усмешки, и она вырвалась наружу этими последними словами, произнесенными им как некий лозунг.
Ирония его слов была несомненна, и Евгений Анатольевич вспыхнул что хворост.
– Я прошу прощения, Виктор Витальевич, – проговорил он уже совсем с горячностью, – но вы затрагиваете такую тему…
Высказать свою мысль, однако, ему не удалось – вошла Лида. В руках у нее была ваза с цветами и ваза с яблоками. Она поставила и ту, и другую на стол, подумала и перенесла бутылку коньяка с прежнего места на новое – между вазами, – чтобы та не так бросалась в глаза.
– Нашли общую тему? – посмотрела она по очереди на обоих мужчин. – Я очень рада. – И сказала уже одному Виктору Витальевичу: – Я тогда оставлю вас. Пойду с бабушкой посижу.
Она хотела уйти, но Виктор Витальевич не дал ей.
– А что ты там у бабушки будешь делать?
– Я книгу ей читаю.
– Какую же, любопытно?
– «Принца и нищего» Марка Твена.
Виктор Витальевич расхохотался. Его распирала веселость, рожденная видом Евгения Анатольевича и разговором с ним, распирала и просила выхода, и вот он нашел возможность дать ей волю.
– «Принца и нищего»? Скажите на милость! Что малому, то и старому… – Он нахохотался и, понизив, голос, указал глазами на Евгения Анатольевича: – Это кто такой?
– Не знаю. Первый раз вижу, – ответила Лида, тоже невольно понижая голос, чтобы не быть услышанной Евгением Анатольевичем. Конечно, он понимал, что шепчутся о нем, но одно дело – понимать, другое – услышать, когда при тебе говорят о тебе: «Первый раз вижу».
– Хм. Поня-атно, – протянул Виктор Витальевич. И через недолгую паузу проговорил во весь голос: – Да, Лидочка! Имел ведь вчера удовольствие видеть твоего отца в сдаче спектакля. Ты была, конечно?
– Конечно.
– Какой он блестящий актер. Какой блестящий! Все на нем, весь спектакль! Убери его – и провал. Вот мнение рядового, так сказать, зрителя. Интересно ему – можешь передать.
– Хорошо, – коротко отозвалась Лида.
Она подождала мгновение – не скажет ли Виктор Витальевич что-то еще, но он, видимо, исчерпался, и она, не добавив больше к своему ответу ни слова, поторопилась скрыться в бабушкиной комнате.
Мужчины снова оказались наедине друг с другом.
– М-да. Блестящий, – повторил в пространство Виктор Витальевич и повернулся к Евгению Анатольевичу. – А знаете ли, голубчик Евгений Александрыч… то есть Анатольич, простите, – возобновил он прежний их разговор, прерванный появлением Лиды. – Знаете ли, я вам должен сказать, что раньше, до всей этой так называемой эмансипации, женщине жилось лучше. Счастливей. Женщина – это ведь профессия. И мужчина – профессия. Две разные профессии. И мужчина остался мужчиной, а женщина стала… – он запнулся, подыскивая слово, и засмеялся, – чем-то вроде гермафродита. И мужские функции на нее возложили, и женские при ней оставили. Так что, голубчик Евгений Алекса… Анатольич, простите, женщина сама больше всего и страдает от нынешнего положения вещей. Выигрыш на копейку, а проигрыш на рубль, уж не меньше. Поверьте мне как адвокату, уж я такого нагляделся…