Вот, выходит, и правы старушки, которые поют осанну молодым людям своей поры и плюются в сторону иных юных парочек, оккупировавших парковые и уличные скамейки для своих утех. А сцены там порою разыгрываются просто неприличные.
Помню, как в одной газете на развороте прошла ошеломляющая заметка о групповом сексе, вызвавшая состояние холодной оторопи: в одном из провинциальных городков родители застали дома своих детей за занятием более чем странным: двое семилетних мальчишек занимались любовью с шестилетней девочкой, и все у них происходило «по любви» и «взаимному согласию».
В тихом городе Мценске, в одном из домов тоже все происходило по любви и взаимному согласию. Только если у семилетних детишек никаких последствий быть не могло — не доросли еще, у тринадцати-четырнадцатилетних последствий бывает сколько угодно. И часто они приводят к беде, к трагедии, к преступлению.
Ольга Кнорикова, по прозвищу О'Кей — прозвище возникло из первых букв ее имени и фамилии, — девочка привлекательная, выглядит старше своих лет, особенно если приоденется, лодочки на высоком каблуке, макияж, накрашенные губы карандашиком обведет, — может такого звону на мценских тротуарах наделать, что… все мужики, как пить дать, попадают. А когда поднимутся побегут за юной девой. И вообще говорят, что мужчины всегда чувствуют в женщине женщину, сколько бы этой женщине лет ни было.
Все у Оли началось с походов в городской парк, на крутые берега реки Зуши, где легко дышится, пахнет цветами и крапивой и так сладко поют соловьи, что сердце разрывается. В американских фильмах, где физическая сила и неутомимость в сексе преподносятся как лучшие человеческие качества, и фильмах наших, которые запаренно вкладывают в свой хилый бег последние силы, поспешая за заокеанской продукцией, первые рюмки и первые поцелуи разительно отличаются от того, что происходит в жизни. Вино на деле часто оказывается горьким и протухшим, поцелуй — слюнявым. От юнца, с которым О'Кей поцеловалась первый раз в жизни, пахло чесноком и навозом, а на щеках и подбородке у него были гнойные прыщи… Словом, ничего романтического.
Но потом оказалось, что вино обладает одной особенностью — оно кружит голову, делает мир цветным и приятным, все худое куда-то исчезает, и прыщавый, пахнущий чесноком юнец — этакий Ромео из навозной кучи превращается если не в принца, то в очень приятного молодого человека, прижаться к которому — одно удовольствие. Да, вот с таких хмельных превращений все и начинается.
И хотя О'Кей училась всего-навсего в седьмом классе, она ощущала себя взрослой дамой, даже более — чувствовала себя настоящей тигрицей. Особенно если выпивала стопочку кислой бормотухи тмутараканского или голопупинского производства.
После стопки посовокупляться где-нибудь под крапивным кустом — самое милое дело. Да никакая английская или датская принцесса не устоит после голопупинской кислушки и тем более «плодово-выгодной». Так началась взрослая жизнь мценской семиклассницы. На берегу Зуши, под кустом. А может, и еще где — на дереве, скажем, среди листвы, в подвале, на куче старых ржавых батарей, на которые, чтобы не очень сильно мяли бока, была брошена промасленная дырявая телогрейка… Нет, датской принцессе такие условия не снились!
Все мы, конечно, прошли через это, только не так бесстыдно, не в таком возрасте, и не под крапивным, извините, кустом, хотя — у кого как…
Вернемся к нашей героине. Прежде чем у нее появился постоянный Ромео, было несколько одноразовых любовников, но это оказались так себе, обычные сморчки, хотя и старше ее, ничему нашу Олечку они не научили, а потом пришел ровесник, он оказался много опытнее сморчков. Оля была благодарна Жорке Антошину за сексуальную науку.
Жорка жил в Мценске у бабушки, которая с внуком явно не справлялась: он не то чтобы не слушался ее, он вообще свою родную бабульку за человека не считал, с утра до вечера в доме колготились пьяные компании, кодлы краснощеких с чугунными, коротко остриженными затылками молодчиков Жоркиных дружков. Жорка перестал учиться, бабку каждую минуту посылал куда подальше, и той уже начало казаться, что великий и могучий русский язык только из мата и состоит, и самый страшный мат перестал застревать в ушах, как клич: «Все на выборы!» или призывы к миру.
— Ох ты и шалопай, Жорка. Ох и шалопай! — удрученно качала головой бабка и в ответ получала «путевку в жизнь» вместе с пожеланиями идти далеко-далеко. Она слала одно за другим письма в Красноярский край Жоркиным родителям со слезной просьбой: «Заберите, ради Бога, Жорку своего, совсем парень от рук отбился, для него нет ничего святого… И учиться не хочет, и работать не хочет…»
Жоркины родители на бабкины письма реагировали вяло: сын для них был обузой. Особенно в нынешние времена, когда жить стало как в сказке: чем дальше — тем страшней. В Сибири народ обитает более жестокий, чем в каком-то Мценском уезде, — Жорка может пристрять к мафии, погибнуть в бандитской разборке либо вообще податься за кордон и словить пулю на границе… Словом, перспектив у него, если он появится в Сибири, много. Но все — не те. Так что брать Жорку к себе они не спешили.
И Жорка продолжал жить в тихом Мценске на широкую ногу. В городском саду как-то приглядел рослую привлекательную девочку. Это была Оля Кнорикова, О'Кей.
— Медам, вы не подскажете, как пройти к ближайшей станции метро? обратился он с вопросом, как ему казалось, очень умным.
Он не ошибся: вопрос действительно оказался неотбиваемым, зацепка сработала. Оля посмотрела на него с интересом, хотя «медам» этой было всего-навсего тринадцать лет.
Сейчас уже, наверное, и не вспомнить, чем угощал свою даму Жорка Антошин в тот первый вечер, — вполне возможно, это было сделано по старой популярной побасенке, помните? В ресторан приходит некий великовозрастный Вася и, как истинный аристократ, призывно щелкает пальцами: «Официант!» Когда тот подбегает, произносит громко, на весь зал: «Вина и фруктов!» Затем добавляет тихо, лишь для одного официанта: «Бутылку пива и два огурца!» Возможно, было что-то другое, не знаю.
Наш Ромео такую тонкую материю, как искренность чувств, не исследовал, и уж тем более не исследовал столь непростую вещь, как серьезность чувств. Наш Ромео постарался поскорее бросить свою Джульетту в постель: едва бабка отвернулась — у нее на сковороде подгорали блины, — как Оля очутилась в измятой, испачканной пивом, пеплом и еще чем-то явно органического происхождения, постели.
Исполнив свое дело, Ромео как-то понурился, сделался скучным и озабоченным.
Тем временем и бабка подоспела с блинами, поставила на стол целое блюдо — ароматных, пышных, невольно вышибающих слюну, — подслеповато сощурившись, оглядела Олю:
— М-да, детка… Сколько же тебе лет?
— Скоро стукнет семьдесят пять! — не растерялась Оля.
Ромео, услышав, как его Джульетта подсекла старуху, повеселел.
Старуха пригорюнилась, присела на край стула, подперла подбородок кулаком.
— Эх, дети, дети… какие же вы еще дети!
Да, они еще были малыми детьми, хотя и играли во взрослые игры.
Жорка с Олей рассмеялись, поели блинов и выбежали на улицу — в доме больше ничего интересного не было, нравоучения бабки вызывали зубную боль, а на улице кипела жизнь, было интересно: музыка и «танцы-шманцы-обжиманцы»; баночное пиво в коммерческих ларьках и игральные автоматы, в единоборстве с которыми, говорят, может повезти и тогда есть шанс обзавестись автомобилем «линкольн»; толкотня на дискотеке и просто променад по тихим мценским улицам под бренчание гитары или песни Сюткина, победно несущиеся из переносных пластмассовых магнитофонов.
Улицы, свобода, простор, воля, собственные позывы влекли, манили наших героев, это была их стихия, они отдались ей.
Жоркина бабка тем временем написала новое письмо родителям: если, мол, хотите, чтобы ваш устоял на ногах, немедленно заберите его — с ним ведь сладу уже никакого нет, поймите, милиция несколько раз домой заявлялась, интересовалась: чем же думает заняться в будущем ваш оболтус? Пьет он уже как сапожник, научился у взрослых мужиков, матерный язык знает в несколько раз лучше языка русского, так что заберите его к себе, Христа ради! Иначе парень совсем отобьется от рук!
Пока шла эта переписка — совсем не дипломатическая, скажем прямо, пока родители прикидывали, как же поступить с сыном, Жорка брал от жизни все, что можно было взять. Что же касается его новой возлюбленной, окончательно запустившей школьные предметы и забывшей, как выглядит ее классная руководительница, то ей нравилось, что при первом же удобном случае он бросал ее в постель.
Результаты не замедлили сказаться — О'Кей забеременела.
Нельзя сказать, чтобы Ольга испугалась, — она была готова и к такому повороту событий: не она первая, не она и последняя. В конце концов сделает аборт, и никто на белом свете, кроме нее и Жорки, не будет знать, что с ней приключилось.
Но вот ведь как — она и Жорке побоялась сказать, что забеременела, побоялась, что тот испугается: мужчины ведь такие трусы! И она тянула, ничего не говорила своему Ромео. Потом, когда тревога, внутренняя маета, худые мысли совсем допекли ее, сообщила.
Жорка, надо отдать должное, не испугался, не сморщил брезгливо рот, а проникся неким мужским сочувствием к Оле и проговорил, озабоченно потирая рукою прыщавый подбородок:
— Как же ты так умудрилась?
— Не знаю… — губы Оли дрогнули.
— Как же не побереглась?
— Да разве я рассчитывала, что все это… м-м-м… произойдет? — Оля не выдержала, заплакала.
— Не надо плакать!.. Давай-ка лучше поищем акушерку.
— Не акушерку, а врача скорее, — Оля улыбнулась сквозь слезы. Акушерка — это когда уже рожать надо.
— Рожать нам не надо. Наше дело — не рожать… — начал было Жорка хулиганскую присказку, но вовремя споткнулся, остановился, озабоченно похмыкал в кулак.
— Надо искать врача! — повторила Оля.
Но не так просто найти в маленьком Мценске врача, который бы у себя дома, на кушетке, за плату, равную стоимости двух бутылок спирта, — а больше наши герои предложить не могли, — согласился бы сделать подпольный аборт. Как говорится, «себе дороже».
Нашли одну акушерку, тихую «надомницу», подрабатывающую абортами на кушетке, но та, осмотрев Олю, прикинула что-то про себя и сказала, поджимая губы:
— Иди-ка, милая, в больницу! Я не возьмусь тебя опрастывать! Рисково это… Поняла?
Оля понурила голову: все было понятно.
Пришлось идти в больницу. Жорка, белый от страха, пошел вместе с Олей — поддержать, так сказать, подбодрить, но оказалось, что его самого надо было поддерживать. Врач, осмотревший Олю, усадил ее на стул перед собой и спросил, насмешливо глядя прямо в глаза:
— И что же вы, сударыня, хотите?
— Аборт.
— По-моему, вы находитесь еще в том возрасте, когда люди за свои поступки не отвечают. Рано еще.
— Но я, но я… — Оля замялась, на глазах ее вспухли слезы.
— Вот видите, — врач усмехнулся, — приходите вместе с родителями, и мы сообща решим, стоит вам делать аборт или нет.
На улице Оля устроила своему Ромео истерику.
— Это ты все виноват, ты! — кричала она и била Жорку кулаками по плечам, груди, животу.
Жорка не отрицал, что виноват он, кто же еще?! Там, на улице, окончательно рассорившись, они разошлись в разные стороны: Жорка Антошин в одну, О'Кей в другую. К родителям О'Кей, конечно же, не обратилась: она боялась тяжелой руки матери, боялась насмешек отчима, боялась самой себя, боялась, что новость эта докатится до школы — мать либо отчим не выдержат, проболтаются, и тогда ей вообще жизни не будет. Тогда — хоть в петлю!
Некоторое время она еще тянула, а потом, когда решилась, оказалось, аборт делать поздно. Она стала ждать, когда же родители заметят, но родители ничего не заметили. О'Кей была девушкой крупной, в свои девчоночьи годы обладала женской статью, а при нынешней вольной одежде порою бывает невозможно понять, беременна представительница прекрасного пола или нет.
Жорка той порой укатил в Красноярск к родителям. Оля, узнав об этом, зло стиснула зубы: допекла-таки его бабка. С беременностью у нее портился характер, появилась взрослая злость, язык стал резким, глаз завистливым. Оля пристрастилась к выпивке. Школа ее перестала интересовать, да и сама школа ею не интересовалась — времена наступили такие.
Прошли положенные девять месяцев, и О'Кей почувствовала себя плохо тот ясный февральский день с чистым небом и крупным колючим солнцем, заглядывающим в каждый дом, показался ей хмурым. Она осталась одна в квартире. Было утро, примерно десять часов. Сильно болел низ живота. Так сильно болел, что хотелось кричать.
Она стискивала зубы, стараясь сдержать стоны.
Ольга прошла в свою комнату, упала на кровать и, похоже, минут на десять отключилась. В таком полубессознательном состоянии О'Кей родила.
В обвинительных документах написано, что ребенок «вышел» прямо на кровать.
Она больше всего на свете боялась, а вдруг сейчас царапнет ключ и на пороге покажется мать. Либо отчим. Или же еще хуже — соседка, которая языком чешет, как дворник метлой по улице — только пыль столбом стоит, эта уж точно разнесет по всему городу…
Боли, которая только что пробивала ее тело, не было, была только сильная слабость, перед глазами плыли круги, руки дрожали, в ушах стоял звон, и был страх, дикий страх.
Она даже не помнила, как и чем обрезала пуповину, как избавилась… от чего там надо избавляться-то? Не помнила, плакала ли она сама, плакал ли ребенок — все мелкие мелочи, очень острые, надолго оседающие в мозгу, которые запоминаются каждой роженице, у Оли просто вытряхнуло из головы, словно бы их и не было. Все утонуло в оглушении, в страхе.
Но дальше она действовала спокойно и четко — достала из шифоньера чистую тряпку, развернула ее, это оказалась рубашка матери — мужская, в пору ее молодости было модно носить мужские рубахи, мягкая, много раз стиранная, белого цвета с зелеными цветочками, завернула в нее новорожденного, прикрыла лицо ему тряпицей, чтобы не кричал, и сунула в спортивную сумку.
Выскочила на улицу. Солнце, которое светило так ярко, что от него плавился, превращаясь в синие ручьи, снег, показалось ей совсем черным, этаким угольным обрубком, невесть как очутившимся на небе, воздух пахнул навозом и кровью, какие-то зловещие картинки проносились в мозгу.
Она бегом пронеслась по улице мимо школы, в которой училась, заскочила в следующий дом, в общежитие, в дальний подъезд, дробно простучала каблуками сапожков по ступеням, ведущим в подвал… Действовала Оля как автомат, ничего не помнит из того, что с нею было. Во всяком случае так она заявила следователю. Наверное, в этот момент ребенок начал кричать и О'Кей испугалась этих криков, резких движений задыхающегося тельца, проворно раздернула «молнию» сумки и сунула ребенку в рот скомканную, пропитанную потом ее рук тряпку — кляп.
Оставив ребенка в подвале, она стремительно, перепрыгивая через две ступеньки, выметнулась на улицу, побежала домой.
Вечером следующего дня, уже в сумраке, в подвале прорвало трубу, горячая вода неспешной струйкой засочилась на бетон. Устранять прорыв выехали два слесаря. Чуточку освоившись с сумраком подвала, один из них слева от входа в подвал увидел сверток. Он боком приблизился к свертку, приподнял его, опасливо глядя: не потянется ли проволочка.
Нет, никаких проволок не было. Слесарь облегченно вздохнул. Приподнял сверток выше. Почувствовал что-то мягкое, поднес к свету, разглядел старую хлопчатобумажную, в веселом зеленом рисунке ткань.
— Чье-то имущество… Ночная рубашка, что ль? — отогнул край ткани, увидел пятно крови и крохотные детские ножки, охнул: — Мам-ма моя!
Далее цитирую следственный документ:
«В ходе осмотра места обнаружения трупа новорожденного выявлено, что труп располагается в центральном коридоре подвала. Слева от спуска в подвал, на расстоянии 0,75 м, на полу, завернутый в мужскую сорочку бело-зеленой расцветки. Повреждений на трупе при осмотре на месте не выявлено, в приоткрытом рте ребенка имеется инородный предмет в виде комка материи, часть которой выступает за полость рта. Под трупом находится ночная сорочка. Освещение в подвале полностью отсутствует.
Согласно заключению эксперта № 36, смерть новорожденного младенца наступила в результате асфиксии, обусловленной закрытием дыхательных путей инородным телом — комком материи, плотно помещенным в полость рта с перекрытием просвета входа в гортань. Скомканный кусок материи рукой постороннего человека был помещен в полость рта младенца с последующим проталкиванием кляпа спереди назад и несколько сверху вниз. После акта родов младенец прожил не менее 5-10 минут, но не свыше 2,5 часа. Рождение ребенка произошло в нормальный срок нахождения плода в материнском организме — 39–40 недель. Ребенок родился живым, доношенным, зрелым, жизнеспособным.
Согласно заключению эксперта № 77, на момент осмотра Кнориковой О.О. экспертом у освидетельствуемой выявлены признаки произошедших родов, которые имели место 2–3 суток до момента осмотра.
Свидетель Крутова И.А. - мать обвиняемой — показала, что о том, что дочь родила и убила своего новорожденного, ей стало известно после того, как дочь вызвали в милицию. Каких-либо признаков беременности у дочери она не замечала, хотя поведение дочери перед случившимся было подозрительным. На все ее вопросы о половой жизни и беременности дочь с негодованием отвечала, что такого нет. 2 февраля она и муж была на работе. 3 февраля, вернувшись с работы, она видела в комнате дочери на ковре красные пятна, дочь пояснила, что разлила краску. После того как о случившемся стало известно и дочь положили в больницу, она разговаривала с Ольгой о происшедшем. Та рассказала ей, что рожала одна, дома на постели. Потом ребенка завернула в старую рубашку, белую с зелеными точками, положила в сумку и отнесла в подвал общежития. О событиях Ольга рассказывала неохотно, реакция дочери на случившееся ей не понятна, как будто дочь не осознает того, что сделала. На ее вопрос дочь ответила, что ребенок шевелил ручками и ножками.
При предъявлении на опознание Крутова И.А. опознала свою рубашку, которую носила в молодости, и чехол от своего праздничного платья».
Я не стал рассказывать, как нашли мать задушенного младенца, сделать это было очень несложно: Мценск — не Москва. Было возбуждено уголовное дело. Когда следователь прокуратуры Василий Алексеев встретился с Ольгой, то засомневался — она ли убила своего ребенка? О'Кей была безразлична ко всему и очень спокойна, словно бы речь шла не о ней. Между ним и обвиняемой возникла глухая стенка, которую он пытался разрушить, но безуспешно.
Ольга не понимала, что совершила преступление. Она уже успела твердо усвоить, что не достигших четырнадцати лет не судят. А раз это так, то на все наплевать!
Следствие было закончено быстро, и дело передано в суд. Кнорикова Ольга Олеговна обвинялась в том, что «совершила преступление, предусмотреное ст.103 Уголовного кодекса РФ — умышленное убийство своего новорожденного ребенка — девочки, — без отягчающих обстоятельств». Мценский районный суд принял дело к производству.
Так оно в суде и осталось. Как уже было сказано выше, детей у нас не судят — нет такой статьи в законе, в действующем ныне Уголовном кодексе.
Банда
На окраине небольшого лесочка под Тверью, недалеко от Александровки, популярного дачного поселка, сидела у костра дружная компания. С гитарой, с разговорами, с незамысловатой закуской, с выпивкой, под которую, честно говоря, больше шли пирожные и шоколад, чем колбаса с огурцами, с разглядыванием ночных звезд. Стрелки часов уже переместились за полночь, компания, состоявшая в основном из молодых людей, в том числе и из «женатиков» — супругов Погодиных, Пономаревых, Соловьевых, домой пока не собиралась. «Женатики», например, еще вообще не успели ощутить себя семейными людьми и продолжали бегать на танцы, ездили в Тверь на дискотеку, ревновали друг друга невесть к кому, целовались на улицах и под магнитофон горланили модные песни. Они, по сути, были еще школярами, эти александровские «женатики», и школьные годы свои считали пока самыми яркими в жизни.
Для позднего сидения имелся повод — Алексей Пономарев только что закончил военное училище и получил золотые лейтенантские погоны с двумя звездочками. Пономарев купил ликера, водки и собрал у костра своих добрых знакомых.
Часть из сидевших у костра были здешние, в Александровке родились, в Александровке жили, тут же, в Александровке, собирались и умирать, часть обычные дачники, имели здесь участки, на них — разные блочно-кирпично-деревянные строения… Ну взять, например, девятнадцатилетнюю Жанну Угарову. Она приехала на дачу и, хотя и не уходила, уже поглядывала на часы: утром из Твери должны были прикатить родители и надо было выспаться: предстояла прополка огорода. Работала она в парикмахерской, умела делать модные прически, была знакома с тверскими знаменитостями и еще — что вызывало удивление у всех — занималась в секции тяжелой атлетики. Что, впрочем, не мешало ей иметь стройную фигуру и привлекательную внешность. А вообще, глядя на Жанну, ни за что нельзя было подумать, что она может ворочать тяжелые гири и штанги и выступать перед публикой на спортивном помосте.
Ночь та выдалась под стать дню — тихая и теплая, компания чувствовала себя умиротворенно, иногда все умолкали и слушали, как трещит, пощелкивая красными углями, костер да где-то недалеко кричит настырная ночная птица.
— Голодная, — послушав птицу, определил лейтенант Пономарев, — когда она сытая, кричит не так!
— Подгребала бы к нашей компании, мы накормили б ее колбасой, засмеялся кто-то. — Гостям мы всегда рады.
— Нам хищников не надо! — сказал лейтенант.
Слова, как известно, в определенном сочетании и в определенный момент обладают вещей силой — они сбываются. Но молодость есть молодость, молодым все равно, что говорить, юные, еще ничего не повидавшие в жизни люди часто не задумываются над тем, что произносят, назад не оглядываются, к чужому мнению не прислушиваются и в захлебнувшейся атаке ползут только вперед, не зная обходных путей. Так и насчет хищников. А хищники уже были в пути.
Лейтенант Пономарев знал, что у александровцев существуют давние, корнями уходящие еще, наверное, во времена революции семнадцатого года распри с соседями, с оршинцами — жителями поселка Орша. Старые оршинцы, правда, уже не враждуют — годы не те, да и надоело, а вот молодые, эти, как в давние времена, ходят стенкой на стенку, позже считают переломы и синяки — кто больше синяков наставил, тот и победитель. Ну а после подсчета, проигравшие наливаются прямо-таки звериной яростью — как это так получилось, что они проиграли? И идут стеной на «обидчиков». Все повторяется.
Других занятий у оршинских нет. И деваться им некуда. Культурно-развлекательная жизнь Орши ограничивается танцами. Дом культуры, спортивные секции, кружки и прочее, что раньше занимало свободное время молодежи, ныне сошли на нет, танцы надоели. Поэтому оршинские парни, чтобы «повеселить душу» да испытать острые ощущения, занимались не только драками, но и погромами, разбоем, воровством.
Компания выпила еще по рюмке ликера, под гитару спела непритязательную, — уже вразнобой, устало песню, лейтенант глянул на часы: ба-ба-ба, вот так засиделись! Уже второй час ночи!..
— Ну что, будем расходиться?
— Еще полчасика — и по домам, — предложила Ксения Агапова, Жаннина подружка, — только полчасика, и все. А, Жанн?
Жанна согласно кивнула.
Они не сразу заметили «рафик» с потушенными фарами. Факт появления машины пропустил даже лейтенант, хотя «рафик» в этот час ночи да еще с потушенными фарами обязательно должен был обратить на себя внимание, — а через пару минут увидели: к ним неслась орава парней в сапогах.
В руках у парней были дубинки, колья, металлические прутья, веяло от этой толпы чем-то средневековым.
— Атас! — запоздало закричал кто-то. — Отступаем в лес.
Побросали все, побежали в лес. Но лавина оршинских парней, набравшая скорость, настигла отступающих. Вообще день тот складывался так, что оршинские, зажав александровских в каком-то глухом углу, здорово побили их. Александровские, примчавшись в поселок, бросили разинский клич: «Сарынь, на кичку!» — и поехали в Оршу сводить счеты. Было это вечером.
В Орше шли танцы. Народу было полным-полно, не протолкнуться. Один из александровских — тот, кто посмелее, — протиснулся к микрофону, приказал музыкантам, чтобы те замолкли, после чего обратился к противникам с «проникновенной» речью.
Закончить речь он не успел — оршинские надвинулись на непрошеных гостей стеной — те еле успели добежать до своих машин. Территорию «противника» они покинули с позором.
Хотя продолжения драки александровские не хотели — они, как показало следствие, хотели мира, хотели протянуть оршинской банде руку.
Дальше — больше. Дальше оршинские «коммандос», как они иногда называли себя, начали распаляться: почему это александровское хамье осмелилось без разрешения ступить на их землю? Вы обратите внимание — на их землю, — они все уже считали своим: и землю, и воду, и воздух, и небо с облаками абсолютно все, и если кто-нибудь позволял себе подышать их воздухом, пособирать грибы в их лесу или же половить рыбу в их реке, тот подлежал наказанию. Нещадному, жестокому наказанию причем.