Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 1. Уэверли - Вальтер Скотт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Согласно старой традиции, роман непременно должен быть построен на любовной интриге. Это правило строго соблюдалось в XVIII веке и целиком перешло в XIX век. Но в историческом романе должны быть исторические герои. Вот почему старым романистам (например, мадемуазель де Скюдери во Франции или Джейн Портер в Англии) приходилось наделять своих исторических героев любовной страстью, даже когда они к этой роли совсем не подходили. Так искажались и образы знаменитых исторических деятелей и характер их эпохи.

Вальтер Скотт поступил иначе. Чтобы как можно более точно воспроизвести характер политических деятелей, он освободил их от придуманной любовной интриги и передал ее вымышленным героям. Историческая точность была соблюдена, но вместе с тем сохранена и обязательная романическая интрига.

Исторические герои у Вальтера Скотта теснейшим образом связаны со своей эпохой. В огромном большинстве случаев они определены общественными процессами. Людовик XI (в «Квентине Дорварде») — первый «новый» король Франции, первый ее «собиратель», который хотел сплотить страну, разделенную на множество феодальных владений, в единое национальное государство с могучей королевской властью. Он первый понял значение денег и силу горожан — ремесленников и торговцев. Ловкой дипломатией и союзом с городами он одолел крупнейшего французского феодала — герцога бургундского Карла Смелого. И Людовик и Карл изображены как представители различных мировоззрений, государственных систем и эпох в развитии Европы. Их личный характер, при всей индивидуальности каждого, целиком этим определен. То же нужно сказать обо всех исторических персонажах Скотта.

Но столь же историчны и вымышленные его персонажи. В этом смысле наименее характерны те двое молодых людей, которые ведут любовную интригу. Вальтер Скотт пытался изобразить их как носителей страсти, свойственной всем эпохам, и потому они многим критикам казались слишком модернизированными. Зато второстепенные персонажи, ничуть не утрачивая своего общего значения, являются чрезвычайно типичными для изображаемой эпохи и страны. Вальтер Скотт создавал их с большей свободой, как образы-типы, обобщая и конденсируя в них все, что знал об эпохе и совершавшихся в ней процессах. Эти второстепенные персонажи и создают тот исторический фон, на котором развиваются перипетии любви двух главных героев романа.

7

Чтобы изобразить трагическую судьбу Шотландии в ее извечной борьбе с поработителями и с более могущественным соседом, чтобы показать ее отсталость, вызванную в значительной мере родовым строем, сохранявшимся у горцев до последнего времени, Скотт должен был поставить в центре своего произведения народные движения и гражданские войны, которые происходили почти непрерывно на протяжении всей истории страны. В эти периоды внутренние общественные противоречия, интересы и убеждения проявляются особенно отчетливо, и люди в своем поведении обнаруживают такие качества души, которые в другие периоды остаются незаметными даже для искушенного взора.

Кроме того, объяснить поступки (персонажей и самое действие романа можно лишь интересами, задачами и психологией борющихся партий. В «Уэверли» Вальтер Скотт просит простить его за то, что он так много говорит о ганноверцах и якобитах, вигах и ториях: ведь без этих разъяснений его рассказ останется непонятным.

Эпохи гражданских войн и восстаний изобилуют драматическими конфликтами. Неожиданно перед свежим сознанием возникают трудные нравственные проблемы общественной справедливости. Личные интересы или влечения сталкиваются с законами «чести», голос совести противоречит долгу службы, и люди мучительно пытаются определить, «кто прав, кто виноват».

Вальтер Скотт особенно хорошо мог понять эти трагические колебания. Ему, как потомку Скоттов, была близка психология шотландских приверженцев Стюартов, у которых патриотизм сочетался с беззаветной преданностью павшей династии. С другой стороны, логика государственной жизни, казалось ему, уже и «шестьдесят лет тому назад» ясно требовала Ганноверской династии и объединения королевств. В частых национальных, религиозных, династических войнах трудно было разобраться, на чьей стороне справедливость, где кончается вполне оправданная национальная гордость шотландцев и начинается воспитанная веками ненависть к англичанам. Феодальная верность Стюартам вступала в конфликт с присягой и долгом гражданина. Пуритане, доведенные до отчаяния религиозными преследованиями, приходили в ярость и совершали дела, которые не могли быть одобрены целиком с нравственной точки зрения. Все эти проблемы Скотт глубоко прочувствовал. Он возвращался к ним почти во всех своих романах.

Уже в «Уэверли» возникает эта трудная нравственная проблема ориентации в общественной борьбе в момент наивысшего ее напряжения. Уэверли, получив отпуск из полка, в котором он служит офицером, отправляется на прогулку в горы и, неожиданно для самого себя, оказывается участником якобитского заговора. Арестованный властями и освобожденный заговорщиками, увлеченный любовью к сестре восставшего вождя, подталкиваемый обстоятельствами, он вступает в войска повстанцев и становится государственным изменником.

Уэверли не только скомпрометирован. Он должен быть осужден не потому только, что против него есть улики, но и потому, что он действительно виновен. Его вовлекают в восстание продуманными методами, его ставят в двусмысленные положения, соблазняют и убеждают. И все же его поведение имеет глубокие нравственные мотивы и, по мысли автора, может быть оправдано с нравственной точки зрения. Если бы неопытный юноша оказался просто жертвой случайностей и изменником только по видимости, то ни политической, ни нравственной проблемы в романе не было бы. Вывод из романа можно было бы сделать один: веди себя осторожно и смотри под ноги, чтобы не оступиться.

Однако Уэверли увлекают не столько обстоятельства, не столько даже страсть, сколько соображения нравственного характера. Он как будто убеждается в справедливости восстания, во всяком случае он охвачен симпатией к повстанцам. Потому-то он и поддается обстоятельствам, а не борется против них.

На чьей стороне правда? Где справедливость? В борьбе наций побеждают сильные. Но всегда ли сильные бывают правы? Малые национальности, с таким упорством защищающие свою независимость от мощного соседа, как будто бы правы. Но внутренние раздоры, истребляющие целые сотни людей, отсталость экономическая и хозяйственная, крайняя нищета, переживший себя родовой строй — все это поддерживается тем национальным консерватизмом, который не позволяет Шотландии, особенно горной, усваивать современную цивилизацию. И тем не менее несравненный героизм, с которым шотландцы борются за свои права, за своих вождей и за свое рабство, заключает в себе нечто привлекательное, достойное уважения и даже справедливое. Их вековая борьба и героический патриотизм овеяны поэзией баллад, а их разбойники кажутся и в известной мере являются борцами за национальную независимость. Следовательно, «измена» Уэверли представляется как некоторое оправдание — если не восстания, то восставших.

Имеют ли древние кланы такое же право на существование, как и более развитое общество? Не являются ли набеги горцев на равнинную Шотландию священным правом и патриотическим долгом гэлов, изгнанных с родных земель? Чем оправданы разорение и без того нищего крестьянства, религиозная нетерпимость, древние права аристократии, экономическое господство буржуазии? Многие из героев Скотта взволнованы этими вопросами. С различной степенью сознательности эти вопросы обсуждают Родерик Ду («Дева озера»), Роб Рой, Берли и Клевер-хауз («Пуритане»), шут Вамба и Седрик Сакс («Айвенго»), швейцарцы в «Анне Гейерштейн», турки в «Талисмане». Историк и правовед, шотландский дворянин и английский писатель, Вальтер Скотт словно самым своим рождением и образованием был предназначен для того, чтобы выдвинуть точку зрения побежденных национальностей и местных традиций и по-новому рассмотреть вопрос, не вызывавший сомнений у историков предшествовавшей эпохи.

Начиная серию своих шотландских романов, Скотт надеется на то, что англичане забыли древнюю вражду и не чувствуют ненависти к своему побежденному врагу. Враг стал или должен стать равноправным гражданином нового Соединенного королевства, и повествование о старинных распрях не вызовет у современного английского читателя ничего, кроме сочувствия. В «Антикварии» Скотт подчеркивает великобританский патриотизм своих шотландских героев, что было весьма важно в те времена, когда Наполеон пытался расколоть союз, взывая к патриотизму Ирландии и Шотландии. В «Роб Рое» сочувствие герою, именем которого назван роман, почти не сопровождается негодованием к его притеснителям, и весь конфликт рассматривается как недоразумение, которое должно быть разрешено правильными отношениями между «бывшими» покоренными и «бывшими» завоевателями, хотя сущность конфликта лежит гораздо глубже, В «Эдинбургской темнице» подозрения королевы по отношению к шотландским «бунтовщикам» опровергнуты фактами, а лорд Аргайл верно характеризует, действительное положение вещей и чувства подлинных шотландских патриотов. В «Айвенго» та же проблема перенесена в другую эпоху. Здесь изображена борьба между норманнами и англосаксами через сто с лишним лет после завоевания, но разрешается этот древний спор приблизительно в том же плане. Старый Седрик Сакс принужден прекратить свою бесполезную оппозицию. Ричард I благоволит совершенно одинаково и к саксам и к норманнам и уничтожает антагонизм, который существовал в правление «норманского» принца Иоанна. Сам Айвенго, сакс по происхождению и соратник Ричарда, усваивает норманскую культуру, получает прощение отца и символизирует союз двух национальностей.

8

Излюбленный герой Вальтера Скотта — молодой человек добрых нравов и идеальных взглядов, наивный и неопытный. Наивность и неопытность малогероичны, и Скотт наделяет ими своих молодых людей совсем не для того, чтобы вызвать восхищение читателя. Задача заключается в том, чтобы столкнуть это свежее сознание с ужасающей сложностью жизни. Герой попадает в новую для него среду, в его существование неожиданно врывается история. Если вначале действительность представлялась ему слишком простой и серой, то теперь события, мелькающие с необычайной быстротой, кажутся непостижимыми и абсурдными.

Но это только первое впечатление, которое иногда длится до последних страниц книги. Случайное как будто столкновение обнаруживает в себе явную преднамеренность. Биография героя приобретает логику, а судьба оказывается результатом чьей-то сознательной воли.

Фрэнсис Осбалдистон, герой «Роб Роя», не любит коммерции, к которой его готовит отец: элементарной логике бухгалтерских книг он предпочитает «Неистового Роланда» Ариосто. Он отправляется скучать в имение своего провинциального дядюшки. Но с первых же шагов из-за каждого угла на него обрушиваются приключения: его обвиняют в грабеже, оправдывают по суду, преследуют за долги, арестовывают в горах. Этот каскад событий кажется герою рядом нелепых случайностей. Однако бессмысленная фантасмагория объясняется закулисной борьбой Дианы Вернон и Рэшли.

Уэверли беззаботно живет у Брэдуордина и Фёргюса. Вдруг по непонятным причинам его дела запутываются: его подозревают в государственной измене, заключают под стражу, потом освобождают, держат в плену, доставляют в лагерь повстанцев. Это сцепление событий впоследствии объясняется как планомерное вмешательство чужой воли в судьбу наивного героя. То же можно сказать почти о каждом романе Скотта — о «Талисмане», «Гае Мэннеринге», «Приключениях Найджела» и т. д.

В этом принципиальная разница между романами Скотта и приключенческими романами XVIII века. Читатель приключенческого романа пребывает в постоянном изумлении перед превратностями фортуны. Нападения разбойников, неожиданные дуэли, бегство, приводящее героя в незнакомую обстановку и начинающее новый ряд приключений, поразительные встречи, «удары судьбы», низвергающие человека в бездну несчастий с вершины могущества, следуют одно за другим без строгой внутренней связи. Приключения имеют самостоятельное значение: их чередование несет с собою одно основное чувство — изумление перед необычайными возможностями жизни, и одну основную идею — всемогущество случая. Биография героя, вырванная из колеи обыденного, идет навстречу неожиданному. Чем полнее торжество случая, чем необычнее происшествия, тем яснее выражена мысль автора. События не объяснены, за ними нет ничего. Это сцена без кулис, и единственный режиссер здесь — случай.

Однако уже в XVIII веке возникает новый тип романа, в котором приключения приобретают совсем другой смысл. Этот роман получил название «готического», «черного», или «страшного». Особенностью таких романов было то, что они вызывали «сладкий ужас». Обычно они повествовали о страшных приключениях в средневековых замках, в которых было совершено когда-то чудовищное злодеяние. События кажутся вначале совершенно непонятными; они приобретают смысл только после того, как разгадана тайна. Сюжет объясняется волей злодея, который преследует свою жертву, либо другим рядом событий, совершающихся за кулисами. Следовательно, приключения, которые происходят с героем или героиней, не являются игрою случая. Случай как верховный владыка жизни устранен. Это не он сталкивает друг с другом людей и создает происшествия. События возникают из тьмы неведомого, но в этой тьме скрывается чья-то воля — злодея, желающего погубить героя, или благодетеля, который хочет его спасти. В организации этой закулисной режиссуры, этого второго ряда событий, объясняющих то, что происходит на поверхности, и заключается характерная для готического романа «техника тайны».

Следовательно, между готическим романом и романом приключенческим — большая и принципиальная разница. Развенчание случая и введение «второго плана» действия предполагает более глубокое его осмысление. То, что прежде рассыпалось по поверхности, теперь собирается в правильный рисунок, то, что прежде казалось случайным и потому непостижимым, теперь считается причинно обусловленным и доступным исследованию. Вместе с тем жизнь представляется не хаотичным столкновением вещей и обстоятельств, а борьбой разумных, хотя и тайных сил, столкновением человеческих воль, а иногда провиденциальным замыслом. Отсюда и возникает то, что можно было бы назвать «глубоким сюжетом».

Вальтер Скотт с огромной энергией прояснил и вместе с тем переосмыслил то, что уже намечалось в «черном» романе. Ему, очевидно, казалось, что приключенческий роман XVIII века скользит по поверхности жизни, не задумываясь над значением событий. Герои этого романа не строят никаких планов и живут тем, что посылает им судьба. Для Скотта такой способ восприятия жизни и композиции романа был явно неприемлем. Кажущуюся нелепость жизненных событий он пытался истолковать как закономерный результат постоянно действующих сил. Теорию случая, широко распространенную в философии истории XVIII века, он решительно отвергал — и как историк и как писатель.

Внешне роман Вальтера Скотта иногда напоминает готический. В начале романа у него почти всегда встречаются один или несколько традиционных незнакомцев, которые впоследствии играют в действии ведущую роль. Таковы, например, Айвенго, изгнанный сын Седрика, вернувшийся на родину из крестового похода и совершающий на турнире чудеса храбрости; «Черный рыцарь», который исчезает после турнира и оказывается королем Ричардом, инкогнито странствующим по своему королевству; Эльши, страшный карлик, которого жители окрестных сел принимают за беса («Черный карлик»); Берли, полугерой-полубезумец («Пуритане»); героический разбойник Роб Рой и т. д. Часто встречаются у него потерянные или похищенные дети, которые потом находят своих родителей или открывают свое происхождение. Этот мотив, весьма распространенный в литературе эпохи, играет центральную роль и в «Гае Мэннеринге» и в «Антикварии», напечатанных один за другим в течение одного года, а затем в «Пирате».. Напоминают «черный» роман и преступники, кающиеся и нераскаянные, на душе которых тяготеет страшный грех, —это старуха Элспет из «Антиквария», Мег Меррилиз из «Гая Мэннеринга», Фрон де Беф и Урфрид из «Айвенго».

Напоминают готический роман не только отдельные образы или мотивы Скотта, но и общая схема его романов. Почти в каждом из них герой является жертвой каких-то темных махинаций со стороны неведомых врагов, и только к концу ему удается выпутаться из сетей и восстановить истину.

Во многих романах Скотта существует персонаж который словно выполняет роль режиссера спектакля. В руках его сосредоточены все нити интриги, и сюжет возникает и развивается благодаря его вмешательству в мирное течение жизни. В ранних романах Скотта он встречается чаще, в более поздних его роль значительно урезана. Словно опытный возница, он правит всей колесницей повествования, связывая непостижимыми узами целые толпы персонажей, определяя судьбу героя, разрешая за него проблемы его биографии. Он принимает на себя роль провидения, неисповедимыми путями ведущего героя к намеченной цели. В «Гае Мэннеринге» таким провидением оказывается цыганка и колдунья Мег Меррилиз. Сквозь сложные события романа проходит ее воля, завязывающая и развязывающая интригу. В кажущейся бессвязности приключений обнаруживается руководящая мысль; действие, рассыпающееся на «случайные» происшествия, оказывается обдуманным осуществлением логического замысла.

Такие режиссеры присутствуют почти в каждом романе Скотта, хотя значение их бывает далеко не одинаково. Эту роль выполняют и короли и нищие, обиженные богом и людьми, В «Антикварии» управляет событиями Эди Охилтри, старый бродяга, раскрывающий все тайны и приводящий действие к благополучному концу. В «Квентине Дорварде» — это Людовик XI и Цыган Гейраддин Мограбин, в «Уэверли» — Доналд Бин Лин, в «Черном карлике» — Эльши, в «Талисмане» — арабский врач, который оказывается султаном Солиманом. Иногда таких режиссеров бывает двое, как, например, в «Приключениях Найджела» (Ричи Мониплайз и Маргарет Рэмзи) или в «Певериле Пике» (Фенелла и карлик Гудсон).

В других романах роль режиссера осмыслена иначе. В «Пирате» старуха Норна, которая, как говорили современные Скотту критики, весьма напоминает Мег Меррилиз, приводит действие, вопреки собственному желанию, к несчастной развязке; в романе «Сент-Ронанские воды» трагический конец вызван неуместным вмешательством такого же несообразительного «провидения», мистера Тагвуда.

Эти герои придают действию особый смысл. Запутанный ряд событий можно было бы разрешить и без их помощи. К услугам Вальтера Скотта был другой режиссер, которому старые романисты охотно поручали ведение своих дел, а именно случай. Добиться некоторого правдоподобия и заставить читателя поверить в «стечение обстоятельств» в конце концов было нетрудно. Но тогда человеческая воля утратила бы свое ведущее значение, а интрига — свое единство. Действие не было бы причинно объяснено, а в этом-то и заключалась главная задача Скотта.

Заимствовав многое из «готического» романа, Вальтер Скотт переосмыслил эти традиции. Герой-режиссер и «глубокий сюжет», которые в «готическом» романе возбуждали интерес или страх, у Скотта служат другим целям и приобретают философско-историческое значение. В этом отношении Скотт гораздо ближе к Гете, который (в романе «Годы учения Вильгельма Мейстера») дал своему герою невидимых покровителей, тайно, из-за кулис, руководящих его судьбой, чтобы воспитать его для более глубокого понимания жизни.

Документы торговой конторы Осбалдистона-отца («Роб Рой») похищены не для того, чтобы причинить неприятность Осбалдистону-сыну. Уэверли вовлекают в политический заговор не для того, чтобы доставить ему удовольствие или огорчение. Не ради Квентина Дорварда, Кеннета («Редгонтлет») или Певерила Пика возникают интриги, заговоры и восстания. Герой — это лишь песчинка, попавшая в водоворот политических событий. Этим водоворотом и определена его судьба. Это и есть причинная основа событий, тот «второй ряд», на котором построено действие. Провиденциальные герои — не больше чем агенты этого «второго ряда».

Таким образом, в основе действия в огромном большинстве случаев лежат все же государственные события, в которых запутались личные дела героя. Эти государственные события и дают движение роману. Провиденциальный герой может руководить ими, как Людовик XI («Квентин Дорвард»), или быть второстепенным агентом более могущественного политического деятеля, как Роб Рой, но существо дела от этого не меняется: так или иначе, частная жизнь определена судьбами государств и народов.

Такое понимание романа требует множества действующих лиц и широкого общественного фона. Оно требует также тонкой и сложной интриги, связывающей всю эту массу людей и событий в единое и весьма разнообразное действие.

Романы Скотта чрезвычайно сложны по богатству действия и по количеству персонажей. Но при этом обилии деталей и многообразии интересов они все же крайне просты. В них нет иичего случайного, — все подчинено основному событию, все строго централизовано, включено в единый логический поток развития действия. Чтобы обнаружить происхождение молодого героя «Антиквария», нужно было создать огромное количество событий, интересов и страстей, движущих всей этой толпой людей; их нужно было связать единым узлом и подчинить единой идее. Глубокий сюжет в творчестве Скотта возникал из самых основ его исторического мышления, из понимания неразрывной связи между человеком и эпохой, между судьбой общества и судьбой отдельного лица.

9

Первые литературные интересы Скотта и его первые поэтические опыты связаны с народной поэзией. Поэмы «в народном духе», принесшие ему первую славу, были подсказаны балладной традицией и повествованиями о событиях, воспетых в песнях и народных преданиях. Понимая историю как историю народа, изучая народные легенды как исторические памятники событий, Скотт и в своих романах широко пользовался фольклорными источниками. Такие романы, как «Легенда о Монтрозе», «Айвенго», «Пуритане» и др., многим обязаны народным источникам. Эпиграфы, которые предваряют почти каждую главу, часто заимствованы из старых баллад или написаны самим Скоттом в балладном духе. Вся старая Шотландия, ее обильно политая кровью граница, ее замки, развалины которых увенчивают шотландский пейзаж, берега ее рек полны воспоминаний о событиях, давно вошедших в легенду и прославленных балладой.

Шотландские исторические баллады особенно характерны тем, что в них памятные исторические события точно приурочены к тому или иному месту — замку, горе или ущелью. Это делает шотландский фольклор особенно устойчивым и живым.

Родовой строй горной Шотландии способствовал этому. Род связывал самое свое существование с местностью, на которой жили предки. Любовь к родине у клана приобретала поэтому особые формы. Скотт, так глубоко проникший в психологию клана, превосходно выразил это чувство: «Вереск, по которому я ходил при жизни, — говорит Роб Рой, — должен цвести надо мной, когда я умру; мое сердце остановится и руки мои- обессилят и отсохнут, если я не буду видеть свои родные холмы; нет на свете такого места, которое могло бы заменить мне окружающие нас скалы и камни, как бы они ни были дики... Я был принужден уйти с моими людьми и семьей из наших жилищ в родной стране и скрыться на время в округе Мак-Коллум-Мора — и Эллен сложила песню на наш отъезд, не хуже, чем это мог бы сделать Мак-Риммон, и такую жалостную и печальную, что наши сердца разрывались, когда мы сидели и слушали ее. Эта песнь была похожа на плач того, кто скорбит по матери, родившей его, слезы текли по грубым щекам наших людей. Нет, я не стал бы переживать такие страдания, если бы даже мне отдали все земли, которые когда-то принадлежали Мак-Грегорам».

Скотт сам испытывал такую же страсть к родной почве, и ему тоже казалось, что он умрет, если надолго расстанется с тоскливым желтоватым пейзажем своих пограничных холмов. Для него, так же как для шотландского воина или старухи сказительницы, баллады были неразрывно связаны с топографией, и он испытывал высокую радость, интерпретируя древние песни столь же древними развалинами замков и объясняя руины при помощи легенд.

По его собственным словам, красоту пейзажа он стал понимать после первого знакомства со старыми английскими балладами в издании английского поэта и историка Томаса Перси (1765), Иначе говоря, пейзаж произвел на него впечатление только тогда, когда он напомнил ему «дела давно минувших дней». «Я отчетливо помню, — пишет Скотт в своей автобиографии, — что тогда-то и пробудилось во мне сладостное чувство природы, которое с тех пор никогда не покидало меня. Окрестности Кельсо, самой красивой, если не самой романтической деревни в Шотландии, особенно способны пробудить такие переживания. Эти окрестности заключают предметы не только величественные сами по себе, но и внушающие благоговейное чувство своим сочетанием. Слияние двух величественных, прославленных в песнях рек — Твида и Тивиота, развалины древнего Аббатства, еще более далекие остатки Роксбургского замка, новое здание флер, расположенное так, что оно сочетает древнее феодальное величие с современной утонченностью, — сами по себе составляют прекрасный вид; но они так смешаны, соединены и слиты со множеством других, не столь замечательных красот, что сочетаются в одну общую картину... Не удивительно, что романтические чувства, которые... господствовали в моем сознании, были пробуждены этими широкими линиями окружавшего меня пейзажа и сочетались с ними, и исторические события или предания, связанные со многими из них, придали моему восхищению чувство глубокого благоговения, от которого по временам, казалось мне, сердце готово было вырваться из моей груди. С тех пор любовь к красотам природы, особенно когда они сочетались с древними развалинами и памятниками благочестия или роскоши наших отцов, стала для меня неутолимой страстью».

Термин «романтический» в данном случае означает пейзаж, который не столько ласкает глаз четкостью линий и мягкостью колорита, сколько действует на воображение, вызывая у зрителя ряд ассоциаций. Эта способность «романтического» пейзажа погружать зрителя в меланхолическую задумчивость, вызывать в нем цепь образов и размышлений философского и исторического характера, часто отмечалась во времена Скотта. Действительно, в его творчестве история всегда тесно связана с пейзажем. «Я люблю эти древние развалины, бродя по которым мы всегда ступаем ногой на какое-нибудь священное историческое событие», — говорится в эпиграфе к двадцать пятой главе «Пирата».

Этот «исторический пейзаж» часто подсказывал Скотту не только отдельные сцены его произведений, но и сюжеты их. Так, роман «Пертская красавица», по словам самого автора, был связан с видом окрестностей города Перта, восхищавших его еще в юные годы.

Связь сюжета с пейзажем объясняет точную топографию романов Скотта. Каждая стычка в ущелье, каждое путешествие героев, их странствия в горах и лесах топографически определены, измерен путь, указаны переправы, названия холмов и долин.

Место, где происходят события романа, играет у Скотта большую композиционную роль. Оно концентрирует все действие вокруг одного или нескольких центров. Замок Кенилворт приковывает к себе внимание читателя, так как с ним связана судьба несчастной Эми Робсарт, Поместье Элленгауэн в «Гае Мэннеринге» является центром, к которому ведут все нити повествования: в окрестных лесах когда-то разыгралась драма, и узел интриги распутывается в тех же местах, где он был завязан. В «Роб Рое» центром действия является подробно описанный Осбалдистон-холл, раскрывающий свои тайны только в конце романа. В «Пуританах» эту роль играет замок Тиллитудлем, выдерживающий осаду и концентрирующий почти все действие.

Во многих романах таких топографических центров бывает два или больше. В «Антикварии» — несколько центров, связанных между собою не только общими героями, но и сюжетом. В «Айвенго» действие имеет своим центром замок Торквилстон, в котором разрешаются все тайны и развязывается весь узел событий. Однако есть и другие, второстепенные центры — жилище Седрика Сакса, лесная келья Тука, у которой сходятся веселые молодцы Робина Гуда, и т. д.

Вокруг каждого такого места действия организуется особый цикл событий. Это не просто перемена декораций, осуществляемая ради живописного эффекта. Сцена у Скотта объясняет действие и вводит новую группу героев, а вместе с ними и новую общественную группу, которая не может быть характеризована вне быта и жилища. События, происходящие в Торквилстоне, тесно связаны с его архитектурой. Если отвлечься от сцены, где совершается действие «Гая Мэннеринга», — морской горизонт, линия бухты, скалы, ее окружающие, тропинки в лесу и т. д., — то вся драма окажется нереальной и не произведет на читателя столь сильного впечатления. Такое же значение имеет замок Вудсток в романе того же названия. Дворянская усадьба и рыбачий поселок в «Антикварии» ярко характеризуют общественные противоречия английской провинции, а без пещеры горного разбойника в «Уэверли» характеристика Шотландии была бы менее выразительной.

10

Необычайный успех Скотта у европейского читателя свидетельствовал о том, что его романы внесли в общественное сознание эпохи нечто новое и значительное, нечто важное для культуры XIX века. Конечно, и в предыдущие столетия появлялись произведения, показывавшие, как в зеркале, лицо своих современников, тяжкие процессы роста и упадка культур. Всегда существовала литература высокой художественной ценности и волнующей, поучительной правды. Однако Вальтер Скотт в своих романах показал то, чего не знали его предшественники. Его художественные открытия вошли в плоть и кровь европейской литературы и определили важнейшие ее особенности.

Различные типы романов, бытовавшие в XVIII веке, — приключенческие, «археологические», любовные, психологические, философские, семейные, — обычно ограничивали себя сравнительно небольшим кругом явлений и проблем. В большинстве случаев это были приключения двух влюбленных, браку которых препятствовали обстоятельства, предрассудки или злые родственники. В археологическом романе внимание было обращено на описание быта, а психология героев была ограничена самыми примитивными и традиционными для романа чувствами. Основная задача психологического романа заключалась в исследовании душевных страданий героя. В других случаях главный герой был показан посреди испорченного общества как образец всепобеждающей добродетели. В философских романах доказывался какой-нибудь философский тезис — о вреде всеоправдывающего оптимизма, о необходимости религии, о том, что есть добродетель. Иногда в сатирических романах изображались отдельные классы общества в ряде карикатур, как у Рабле, Свифта, Вольтера или Аддисона. Семейный роман обычно ограничивал себя «домашним кругом», а если и выходил за его пределы, то лишь для того, чтобы тотчас вернуться к той же теме.

Вальтер Скотт, вследствие особых задач, поставленных перед ним историей, попытался изобразить общество во всех его разрезах, и не в виде отдельных картин или портретов, а все целиком, в его связях и взаимодействиях, от короля до крестьянина, от ученого-антиквария до нищего бродяги. Он избегал абстракций, карикатур или символов. Он хотел изобразить живых людей во всей конкретности их характеров, страстей и социального бытия. Чтобы достичь этой конкретности, он должен был объяснить действие и героев социальными процессами, исторически сложившимися обстоятельствами, общественной и национальной борьбой. Тем самым он положил начало историческому изучению современности и, по словам В. Г. Белинского, «дал историческое и социальное направление новейшему европейскому искусству».

Несмотря на подробные описания быта и обычаев, его романы резко отличаются и от «антикварных» и от «чувствительных» романов его времени. Это не простое любование старинной или экзотической вещью. Задача Скотта не в том, чтобы удивить своеобразием нравов, мудростью или бессмыслицей древних обычаев. Он не намерен восхищаться умилительной наивностью мещанской жизни или роскошью всесильного фаворита. Он хочет изучить общество в его противоречиях, в его этнографическом своеобразии, во всех его национальных и культурных прослойках. У Скотта описание общества превращается в его историческое изучение.

Скотт понял, что историю делают не великие люди, а массы к что исторические деятели являются выразителями тех или иных потребностей, убеждений и страстей масс. Поэтому, рисуя портреты больших исторических персонажей, он наряду с ними и, может быть, с еще большей симпатией изобразил малых людей, представителей огромной безымянной массы народа. Робин Гуд неизвестен в официальной истории историков, имя его сохранено или создано легендой, — но тем более он интересен для того, кто хочет воссоздать нравственную физиономию эпохи, образ мысли и упования народа. Робин Гуд, безразлично, существовал ли он в действительности или нет, был воспет легендой как народный мститель за все притеснения, которые народ терпел от норманнов, феодалов и богачей. Поэтому, изображая средневековье, Скотт не мог обойтись без этого легендарного героя, которого он оживил в своем «Айвенго». Пастухи, рыбаки, разбойники, горцы, безвестные люди, о которых ничего не могла рассказать история, были воскрешены в художественном вымысле с захватывающей правдивостью, как самая напряженная и самая живописная историческая реальность.

Вплоть до середины XVIII столетия роман считался жанром «легкомысленным», которому нельзя было доверить большие и серьезные замыслы. Это был жанр чисто развлекательный, и извлечь из него какое-нибудь поучение, за исключением лишь самой примитивной морали, казалось, было невозможно. К середине века положение изменилось: романы Ричардсона, Филдинга, Руссо, Гете произвели огромное впечатление и подняли важные вопросы общественного и нравственного характера. Но все же проблематика романа почти всегда была ограничена вопросами личной судьбы героя, любви или семьи. Скотт и в этом отношении чрезвычайно расширил границы романа, включив в него судьбы государств и бытие целых народов, философско-историческую и нравственно-политическую проблематику. Он впервые поставил в романе вопросы, до тех пор не тревожившие сознания историков: о справедливости неудавшихся восстаний. Неожиданно, в увлекательном повествовании, полном любви, приключений и пейзажей, возник вопрос о законности действий победителя. До тех пор победа рассматривалась как торжество справедливости. Победивший монарх был всегда правым, а растоптанные и побежденные народы никому не внушали ни симпатии, ни сострадания. Показав своим героям — Уэверли, Осбалдистону, Генри Мортону — другую сторону дела, заставив их сочувствовать побежденным, Скотт открыл перед романом новые перспективы, которые были завоеванием этого жанра и остались характерными вплоть до нашего времени. Герой, охваченный нравственным волнением перед лицом политических катастроф, пройдет через всю литературу XIX века и получит свое воплощение в лучших ее произведениях.

Большая часть романов Скотта посвящена средневековью, которое в Шотландии продолжалось дольше, чем в Англии. Однако это возвращение к старине не было ее апологией. Никакого оправдания мрачного прошлого у Скотта не было и быть не могло. Он всегда на стороне движения, и всегда те, кто сопротивляется неизбежному прогрессу, выглядят у него смешно и наивно, как бы они ни были симпатичны и великодушны. Скотт повествует о старых распрях для того, чтобы внушить мысль о необходимости единства. Описывая восстание пуритан, он рекомендует религиозную терпимость, которая одна только и может спасти от столь ужасных бедствий. Говоря о героизме жертв и победителей, он хочет вызвать симпатию к тем и другим и уничтожить чувство обиды и национальной розни, которое, по его мнению, мешало объединенной жизни двух народов. История для Вальтера Скотта была школой общественной и национальной справедливости, а роман должен был способствовать более полному взаимопониманию людей и народов. Его романы сыграли подлинно прогрессивную роль, впервые с такой полнотой и симпатией изобразив обездоленные слои английской и шотландской деревни и способствуя постановке многих важнейших социальных вопросов.

Нравственный пафос этих произведений Вальтера Скотта, их познавательная ценность, подлинный высокий гуманизм, широкая картина жизни народов и судеб отдельных людей, глубочайший драматизм, которым проникнута каждая страница его романов, и вместе с тем неподражаемый, добродушный и простонародный юмор, добавляющий к трагическим сценам спасительную ноту какого-то радостного оптимизма, — все эти особенности обеспечат романам Вальтера Скотта успех у наших читателей на долгие, долгие годы.

Б. РЕИЗОВ

УЭВЕРЛИ,

ИЛИ

ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД

ОБЩЕЕ ПРЕДИСЛОВИЕ 1829 ГОДА(*)

Как! Сам я должен размотать

пред всеми

Клубок своих безумств?

«Ричард II», акт IV.[11]

Задавшись целью написать общее введение к настоящему иллюстрированному и снабженному примечаниями изданию ряда своих сочинений, автор, имя которого впервые упоминается в этом собрании(*), сознает, что ему предстоит щекотливая задача говорить о себе и о своих делах более подробно, чем это, пожалуй, совместимо с хорошим вкусом и осторожностью. Тут он рискует оказаться для публики тем же, чем немая жена в известном анекдоте для своего мужа, который сначала израсходовал половину своих денег на ее излечение, а потом готов был потратить и оставшуюся часть, чтобы вернуть ее в первоначальное состояние. Но эта опасность неизбежно вытекает из задачи, которую автор поставил перед собой, и единственное, что он может обещать, это не касаться своей особы чаще, чем этого требуют обстоятельства. У читателя, возможно, сложится не очень высокое мнение о его способности держать свое слово, после того как, представив себя в третьем лице единственного числа, он со второго абзаца перейдет на первое. Но ему кажется, что искусственное впечатление скромности автора, создающееся у читателя при первом способе высказывания, перевешивает неудобства, связанные с сухостью и аффектацией, неотделимой от такого приема изложения, в особенности если выдерживать его довольно длительно, и которые постоянно в большей или меньшей степени наблюдаешь во всяком сочинении, где автор говорит о себе в третьем лице, начиная от «Записок» Цезаря и кончая автобиографией Александра Исправителя.(*)

Если бы я хотел упомянуть о своих первых успехах в роли рассказчика, мне пришлось бы обратиться к весьма раннему периоду своей жизни, но я думаю, что иные из тех, кто некогда учился со мною в школе, могут засвидетельствовать, что в этом отношении я пользовался известной репутацией еще в то время, когда одобрение товарищей было единственным вознаграждением будущему романисту за выговоры и наказания, которые он навлекал на себя, так как не только сам не готовил уроков в положенное время, но отвлекал от работы и других. В праздничные дни мне больше всего нравилось уходить куда-нибудь подальше с одним близким приятелем(*), который разделял мои вкусы, и рассказывать друг другу самые невероятные истории, какие мы только, способны были измыслить. Каждый по очереди занимал другого нескончаемыми повествованиями о странствующих рыцарях, битвах и волшебствах. Продолжение следовало ото дня ко дню, всякий раз, как представлялся благоприятный случай, и нам даже не приходило в голову как-то закончить свое повествование. А так как темы наших бесед мы держали в строгом секрете, они вскоре приобрели для нас всю прелесть тайных наслаждений. Рассказывали мы все это друг другу во время длительных прогулок в уединенных и живописных окрестностях Эдинбурга вроде Артурова Седла(*), Солсберийских скал, Брейдских холмов и т. д., и воспоминание об этих экскурсиях представляется чудесным оазисом на том участке жизненного пути, на который мне сейчас приходится оглядываться. Мне остается добавить, что мой приятель благополучно здравствует и преуспевает в жизни, но настолько поглощен серьезными делами, что вряд ли поблагодарил бы меня, если бы я более прозрачно намекнул на него как на наперсника моих мальчишеских тайн.

Когда отроческие годы перешли в юность и потребовали от меня более серьезных занятий и большего чувства ответственности, я каким-то роковым образом был возвращен в царство фантазии продолжительной болезнью. Произошла она, по крайней мере отчасти от разрыва кровеносного сосуда, и в течение долгого времени мне было запрещено двигаться и разговаривать, так как врачи считали это для меня положительно опасным. Несколько недель я не покидал постели, говорить мне разрешали только шепотом, есть давали в день не более одной или двух ложек вареного риса и позволяли накрываться только одним тонким одеялом. Это был период буйного роста, когда я отличался всей непоседливостью, аппетитом и нетерпеливостью пятнадцатилетнего юнца и, разумеется, жестоко страдал от суровости этого режима, необходимость которого диктовалась частыми рецидивами болезни. Читатель поэтому не удивится, что в отношении чтения (почти единственного моего развлечения) я был предоставлен самому себе, и еще менее тому, что я достаточно неразумно использовал то большое количество времени, которое так снисходительно предоставляли в мое полное распоряжение.

В это время в Эдинбурге существовала библиотека, основанная, если не ошибаюсь, знаменитым Алланом Рэмзи(*), которая, наряду с внушительным собранием сочинений самого разнообразного характера, была особенно богата, как и следовало ожидать, произведениями изящной литературы. В ней были представлены все жанры, начиная от рыцарских романов и увесистых фолиантов «Кира» и «Кассандры»(*) и кончая наиболее популярными сочинениями последнего времени. Я пустился в этот литературный океан без компаса и без кормчего. И если только кто-нибудь по добросердечию не соглашался поиграть со мной в шахматы, у меня не оставалось иного развлечения, как читать с утра до ночи. Жалея меня и стараясь мне не перечить, мне разрешали — может быть, напрасно, хотя и из вполне естественных побуждений — по моему выбору изучать те предметы, которые меня больше всего интересовали, по тем же соображениям, по которым идут навстречу капризам детей, лишь бы они не озорничали. Так как мой вкус и аппетит не могли удовлетвориться ничем иным, я поглощал одну книгу за другой. Поэтому, помнится, я прочел все романы, старинные драмы и эпические поэмы, находившиеся в этом весьма обширном собрании, и тем самым, даже не подозревая об этом, накапливал материалы для труда, который мне в дальнейшем пришлось так долго выполнять.

Однако я злоупотреблял предоставленной мне свободой не во всех отношениях. Близкое знакомство с нарочитыми чудесами разнообразных романов довело меня до известного пресыщения, и я начал постепенно отыскивать в исторических сочинениях, мемуарах и путешествиях по морю и по суше события почти столь же удивительные, как и плоды вымысла, но имевшие то дополнительное достоинство, что они в значительной мере соответствовали действительности. После того как в течение почти двух лет я был предоставлен собственной воле, мне пришлось некоторое время жить одному в деревне, где я бы очень страдал от одиночества, если бы не нашел утешения в хорошей, хоть и старомодной, библиотеке. Я не могу обрисовать странные и неопределенные стремления, которые я удовлетворял этими книгами, иначе, как отослав читателя к описанию беспорядочного чтения Уэверли, который находился в сходном со мной положении; места романа, где упоминаются прочитанные им книги, основаны на моих собственных воспоминаниях. Следует оговориться, что этим сходство между нами и ограничивается.

Со временем мои силы и здоровье благополучно восстановились, и притом в такой степени, которой нельзя было ожидать и на которую трудно было надеяться. Серьезные занятия, необходимые для того, чтобы сделать меня пригодным для моей будущей профессии, отнимали у меня большую часть времени, а общество друзей и приятелей, собиравшихся начать самостоятельную жизнь одновременно со мной, заполняло свободные промежутки обычными забавами молодежи. Теперь я находился в таком положении, когда мне нужно было серьезно работать. Не обладая, с одной стороны, какими-либо природными преимуществами, которые, по общепризнанному мнению, способствуют быстрой карьере в области права, и не находя, с другой стороны, на своем пути каких-либо особых препятствий, способных затормозить мое продвижение, я мог с достаточной степенью вероятности ожидать, что мои успехи будут зависеть исключительно от большей или меньшей старательности, с которой я буду готовиться к карьере адвоката.

В задачу настоящего повествования не входит рассказ о том, как успех нескольких моих баллад коренным образом изменил все направление и содержание моей жизни и как кропотливый и усидчивый юрист, уже не первый год работавший в своей области, превратился в начинающего литератора. Достаточно сказать, что я несколько лет отдал поэзии, прежде чем серьезно занялся художественной прозой, хотя два или три моих поэтических опыта, собственно говоря, отличались от романов только тем, что были написаны стихами. Должен, однако, заметить, что примерно в это время (увы, уже около тридцати лет назад!) я возымел честолюбивое желание создать рыцарский роман, написанный в стиле «Замка Отранто»(*), с массой персонажей из пограничных областей Шотландии, насыщенный всякими сверхъестественными событиями. Неожиданно обнаружив среди старых бумаг главу из этого сочинения, которое так и осталось незавершенным замыслом, я прилагаю ее к настоящему предисловию(*), считая, что для некоторых читателей будет любопытно познакомиться с тем, как начинал писать романы автор, которому суждено было так много создать в этом жанре впоследствии. Пусть те, кто не без основания жалуется на поток романов, последовавших за «Уэверли», благословляют судьбу за то, что наводнение, грозившее произойти еще в первый год столетия, оказалось отложенным на целых пятнадцать лет.

Этот, в частности, сюжет так и остался неразработанным, но мысль о том, чтобы приняться за романы в прозе, не покидала меня, хотя я и решил писать их в совершенно ином стиле.

Изображение памятных мне с детства ландшафтов Шотландии и обычаев ее жителей в поэме «Дева озера»(*) произвело на публику такое благоприятное впечатление, что мне пришло в голову заняться подобной повестью и в прозе. Я подолгу живал в Верхней Шотландии,(*) еще когда она была значительно недоступней и посещалась гораздо реже, чем последнее время, и часто встречался со старыми воинами 1745 года(*), которых, как и всяких ветеранов, легко было заставить пережить заново былые битвы при таком внимательном слушателе, как я. Мне, естественно, пришло на ум, что старинные предания и мужественность народа, который, живя в цивилизованной стране и в просвещенный век, сохранил так много характерного для более раннего периода общества, представляют, несомненно, подходящую тему для романа, если только все это не окажется лишь любопытным материалом, пострадавшим от неумелого рассказа.

Поставив перед собой эту цель, я около 1805 года набросал приблизительно треть первого тома «Уэверли». Покойный мистер Джон Баллантайн(*), книгопродавец в Эдинбурге, объявил о подготовке к печати книги под названием «Уэверли, или Пятьдесят лет назад» — заголовок, который я впоследствии изменил на «Уэверли, или Шестьдесят лет назад», чтобы он соответствовал времени действия романа. Когда я дошел, помнится, примерно до седьмой главы, я представил свое сочинение на суд одного из моих приятелей критиков, который отозвался о нем отрицательно. В это время я уже пользовался известной репутацией как поэт и не хотел компрометировать ее, предлагая публике сочинение в ином роде. Поэтому я без сожаления отложил начатую работу и даже не пытался защитить свое детище. Следует добавить, что, хотя приговор моего друга и был впоследствии кассирован на основании апелляции к суду читателей, это нисколько не умаляет его художественного вкуса, поскольку прочитанный ему отрывок доходил лишь до отъезда героя в Шотландию и, следовательно, в него не входили те главы романа, которые затем были признаны наиболее интересными.

Как бы то ни было, эта часть рукописи была уложена в ящик старой конторки, которую при первом моем приезде на длительное жительство в Эбботсфорд(*) в 1811 году поставили на чердак вместе с прочими ненужными вещами, и я совершенно о ней забыл. Таким образом, хотя иной раз среди других занятий я мысленно и возвращался к продолжению начатого романа, однако, не находя его в доступных местах и будучи слишком ленив, чтобы пытаться восстановить его по памяти, я всякий раз откладывал этот замысел.

Два обстоятельства особенно чувствительно напомнили мне об утраченной рукописи. Первое — это широко распространившаяся и вполне заслуженная слава мисс Эджуорт,(*) своими прекрасными зарисовками ирландских типов необыкновенно способствовавшая ознакомлению англичан с веселым и добросердечным характером их соседей-островитян, — и, право же, можно считать, что она сделала для укрепления Британского Союза больше, нежели все законодательные акты.

Я не слишком самонадеян и не рассчитываю, что мои произведения станут когда-либо в один ряд с творениями моей даровитой приятельницы, полными такого сочного юмора, трогательной нежности и удивительного чувства меры, но мне показалось, что нечто подобное тому, что так успешно было сделано ею для Ирландии, можно было бы сделать и для моей страны, представив ее жителей читателям братского королевства в более благоприятном свете, чем это до сих пор делалось, и вызвать у них тем самым сочувствие к их добродетелям и снисхождение к их слабостям. Я полагал также, что недостаток таланта может в известной степени быть возмещен основательным знанием предмета, на которое я мог претендовать, поскольку я изъездил большую часть Верхней и Нижней Шотландии, был знаком с представителями как старого, так и молодого поколения, а также потому, что с самых ранних лет я свободно и беспрепятственно общался со всеми слоями моих соотечественников, начиная от шотландского пэра и кончая шотландским пахарем. Такие мысли часто приходили мне в голову и представляли некое ответвление моей теории в области честолюбия, сколь бы несовершенным ни оказалось то, чего мне удалось достигнуть на практике.

Но не одни лишь успехи мисс Эджуорт побуждали меня к соревнованию и будоражили мою лень. Мне пришлось заняться одной работой — своего рода пробой пера, вселившей в меня надежду, что со временем я смогу свободно овладеть ремеслом романиста и почитаться на этом поприще сносным работником.

В 1807—1808 годах, по просьбе Джона Мерри(*), эсквайра, с Албемарл-стрит, я занялся подготовкой к печати некоторых посмертных произведений покойного мистера Джозефа Стратта(*), выдающегося художника и любителя древностей, среди которых оказался неоконченный роман «Куинху-холл». Действие этого произведения происходило в царствование Генриха VI, и само оно было написано со специальной целью изобразить нравы, обычаи и язык англичан в ту эпоху. Обширные сведения, которые мистер Стратт приобрел при составлении таких капитальных трудов, как «Ногda Angel Суnnаn»,[12] «Королевские и церковные древности» и «Очерки забав и времяпрепровождений английского народа», дали ему возможность использовать свое знание старины для написания предполагаемого романа, и хотя рукопись носила следы спешки и несогласованности между отдельными частями, вполне естественные для первого чернового наброска, в ней, по моему мнению, проявлялась значительная сила воображения.

Поскольку это произведение осталось неоконченным, я счел своим долгом как издатель снабдить его кратким и наиболее естественным концом, основанным на фундаменте, заложенном мистером Страттом. Эта заключительная глава также прилагается к настоящему введению по той же причине, по которой я присовокупил к нему и первый отрывок.[13] Это был новый шаг на пути к сочинению романов, а сохранить эти первые попытки и является в значительной мере целью настоящего очерка.

Впрочем, «Куинху-холл» особого успеха не имел. Мне казалось, что я понял причину этой неудачи: дело заключалось в том, что, придав языку произведения чрезмерную архаичность и слишком щедро расточив свои археологические познания, изобретательный автор сам нанес вред своему сочинению. Всякая вещь, рассчитанная исключительно на то, чтобы развлекать публику, должна быть написана вполне понятным языком, и когда, как часто случается в «Куинху-холл», автор обращается исключительно к антикварию, он должен примириться с тем, что рядовой читатель скажет о нем то же, что негр Манго из пьесы «Замок» о мавританской музыке: «К чему моя слушай, когда моя не понимай?»

Мне показалось, что я сумею избегнуть этой ошибки и, придав своему сочинению более легкий и общедоступный характер, обойду скалы, на которых потерпел крушение мой предшественник. Но, с другой стороны, я был обескуражен холодным приемом, оказанным роману мистера Стратта, и решил, что средневековые нравы вообще не представляют того интереса, который я им приписывал, а поэтому роман, основанный на истории горной Шотландии и на менее давних событиях, будет иметь больше шансов на успех, чем повесть из рыцарских времен. И вот я все чаще стал обращаться в мыслях к повести, которую я уже начал, пока случай не натолкнул меня наконец на потерянные главы.

Мне как-то понадобились для одного из моих гостей рыболовные принадлежности, и я вспомнил о старой конторке, в которой я имел обыкновение хранить подобные вещи. Добрался я до нее не без труда и, разыскивая всякие лески и мушки, натолкнулся на давно исчезнувшую рукопись. Я немедленно засел за ее окончание, следуя первоначальному плану. И здесь я должен откровенно признаться, что моя манера вести повествование в этом романе едва ли заслуживала того успеха, который впоследствии выпал на его долю. Отдельные части «Уэверли» были связаны весьма небрежно: я не могу похвастаться, что у меня заранее был набросан какой-либо отчетливый план. Все приключения Уэверли во время его странствия по Шотландии со скотокрадом Бин Лином были задуманы и выполнены довольно неискусно. Однако они подходили к той дороге, по которой я хотел провести своих героев, и дали мне возможность внести несколько описаний природы и нравов, а правдивость их придала им интерес, которого автор не смог бы достигнуть только силой таланта. И хотя и в других произведениях мне приходилось грешить в построении, я не припомню ни одного романа из этой серии, в котором вина моя была бы столь велика, как в моем первенце.

Среди прочих неосновательных слухов, ходивших про мою книгу, был и такой, что во время печатания романа автор предлагал продать исключительное право на его издание целому ряду лондонских книгопродавцев, и притом за весьма незначительную сумму. Это не соответствует действительности. Господа Констебл и Кэделл(*), которыми он был выпущен, были единственными лицами, знавшими содержание книги, и они готовы были заплатить за исключительное право ее издания крупную сумму еще в то время, когда она находилась в типографии, но автор отклонил их предложение, желая оставить это право за собой.

Откуда возник сюжет «Уэверли» и на каких действительных событиях он основан, изложено в отдельном введении, прилагаемом к роману в настоящем издании, и нет нужды говорить об этом здесь.

«Уэверли» вышел в 1814 году, и так как на титульном листе фамилия автора не была означена, этому сочинению пришлось пролагать себе дорогу без помощи обычных рекомендаций. Успех пришел к нему не сразу; но спустя первые два или три месяца популярность его возросла до такой степени, что смогла бы удовлетворить честолюбие автора, даже если бы его надежды были несравненно более радужными, чем те, которые он в действительности питал.

Все любопытствовали узнать, кто сочинитель, но никаких достоверных сведений нельзя было получить. Мое первоначальное намерение выпустить роман анонимно было вызвано сознанием, что эта попытка проверить вкусы публики обречена, по всей вероятности, на неуспех, и я не хотел рисковать неудачей. Чтобы сохранить имя автора в тайне, были приняты значительные меры предосторожности. Мой старый друг и школьный товарищ мистер Джеймс Баллантайн, издававший мои романы, взял исключительно на себя обязанность вести переписку с автором, который благодаря этому случаю воспользовался не только его профессиональными талантами, но и критическим чутьем. Копия, или, как ее принято называть в издательствах, оригинал, была сделана доверенными людьми под наблюдением мистера Баллантайна; и хотя в течение многих лет, пока применялись эти меры предосторожности, для этой цели в различное время использовались различные лица, никто из них меня не выдал. Каждый раз делали два экземпляра гранок. Мистер Баллантайн высылал один автору и все его поправки переносил собственноручно на другой экземпляр, предназначенный для наборщиков, так что авторская корректура никогда не попадала в типографию; и, таким образом, даже те из любопытных, которые производили самые тщательные изыскания, чтобы выяснить, кто же в конце концов автор, ничего не могли дознаться.

Причина, заставившая сочинителя скрывать свое имя в первом случае, когда прием, который мог быть оказан «Уэверли», оставался под сомнением, достаточно понятна и естественна, но гораздо труднее, по-видимому, объяснить, почему автор хотел сохранить анонимность и в последующих изданиях, которые непрерывно следовали одно за другим, расходились тиражами от одиннадцати до двенадцати тысяч экземпляров каждое и свидетельствовали об успехе произведения. К сожалению, то, что я могу ответить по этому поводу, покажется малоубедительным. Я уже говорил в другом месте, что лучше всего объясняют мое желание оставаться неузнанным слова Шейлока: мне так хотелось.(*) Следует заметить, что у меня отсутствовал обычный стимул, заставляющий людей искать личной славы, а именно, желание, чтобы их имя не сходило с уст публики. Значительная литературная репутация (заслуженная или незаслуженная — безразлично) выпала на мою долю в такой мере, что могла бы удовлетворить человека несравненно более честолюбивого, чем я; и, стремясь завоевать ее на новом поприще, я мог скорее поколебать ее, нежели упрочить. На меня не оказывали влияния и те побуждения, которые в более ранние годы, несомненно, на меня бы подействовали. У меня уже был какой-то круг друзей, место мое в обществе было определено, полжизни прожито. Мое общественное положение было даже выше того, которого я заслуживал, и, во всяком случае, удовлетворяло меня вполне, да и вряд ли новый литературный успех мог его существенно изменить или улучшить.

Итак, я не был уязвлен честолюбием, обычным стимулом в подобных случаях, но вместе с тем меня не следует обвинять и в неблаговидном и неуместном пренебрежении к общественному признанию. Я чувствовал большую благодарность к публике за ее внимание, хотя и не заявлял об этом открыто, подобно тому как влюбленный, прячущий на груди ленту — знак благосклонности возлюбленной, — не менее горд, хоть и менее тщеславен, чем тот, кто украшает ею свою шляпу. Я настолько далек от презрительного высокомерия, что никогда не испытывал большего удовольствия, как в тот день, когда, возвратившись из одной увеселительной поездки, обнаружил, что «Уэверли» находится в зените популярности и публика оживленно обсуждает вопрос, кто автор. Для меня уверенность в том, что я пользуюсь одобрением читателей, была все равно что обладание скрытым сокровищем, доставляющим не меньше удовлетворения его владельцу, чем если бы весь мир знал, что оно ему принадлежит. С тайной, которую я соблюдал, было связано еще одно преимущество. Я мог появляться на литературной арене и исчезать с нее по своему усмотрению, и никто не обращал на меня внимания, кроме тех, кто преследовал меня своими подозрениями. Наконец, в качестве писателя, с успехом подвизающегося на другом поприще литературы, я мог подпасть под обвинение, что слишком часто навязываю себя терпению аудитории; но автор «Уэверли» в этом отношении был столь же неуязвим для критики, как дух отца Гамлета для алебарды Марцелла.(*) Возможно, любопытство читателей, подстрекаемое тайной, окружавшей имя автора, и поддерживаемое спорами, возникавшими время от времени по этому поводу, немало способствовало интересу, который проявляли к моим сочинениям, быстро следовавшим одно за другим. Кто их автор, оставалось секретом, и в каждом новом романе думали найти ключ к его разгадке, хотя в других отношениях это произведение могло оказаться ниже тех, которые ему предшествовали.

Меня легко могут обвинить в неискренности, если я выставлю в качестве одной из причин молчания тайное нежелание входить в личные объяснения по поводу моих литературных трудов. При всех обстоятельствах для писателя весьма опасно вращаться в обществе людей, постоянно обсуждающих его сочинения, поскольку эти лица неизбежно пристрастно судят о вещах, написанных в их кругу. Самодовольство, которое приобретают в этой обстановке литераторы, очень вредно для действительно упорядоченного ума: ибо чаша лести если и не низводит людей, подобно напитку Цирцеи,(*) до уровня животных, то, без сомнения, если жадно испить ее до дна, способна превратить самых умных и талантливых в глупцов. Этой опасности я до известной степени избежал, скрыв свое лицо под маской, и мое собственное самомнение было оставлено в покое и не выросло вследствие пристрастия друзей или похвал льстецов.

Если дальше доискиваться причин поведения, которого я так долго держался, мне остается только прибегнуть к объяснению, которое дал один критик, столь же дружественный, как и проницательный, а именно, что духовный склад романиста должен характеризоваться, выражаясь на языке френологии, исключительно развитым стремлением к самоукрытию. Я тем более подозреваю в себе некую предрасположенность такого рода, что с того момента, когда я обнаружил, что к личности автора проявляется крайнее любопытство, я испытывал тайное наслаждение, обманывая его, и это, принимая во внимание всю незначительность данного предмета, я прямо не знаю, как оправдать.

Мое желание сохранить в качестве автора настоящей серии романов свое инкогнито нередко ставило меня в неловкое положение, так как зачастую те, кто находился со мной в близких отношениях, задавали мне на этот счет прямые вопросы. В таком случае мне оставалось одно из трех: либо я должен был раскрыть свою тайну, либо дать двусмысленный ответ, либо, наконец, упорно и беззастенчиво отрицать свое авторство. Первое предполагало жертву, которой, я полагаю, никто не имел права от меня требовать, поскольку дело касалось исключительно меня. Двусмысленный ответ навлек бы на меня унизительное подозрение, что я был бы не прочь воспользоваться заслугами (если они вообще были), на которые я не решался полностью претендовать, а те, кто судил обо мне более справедливо, приняли бы такой ответ за косвенное признание. Поэтому я счел себя вправе, как всякий подсудимый, отказаться от самообвинения и решительно отрицал все улики, не подкрепленные доказательствами. Обычно я добавлял, что, будь я автором этих сочинений, я считал бы безусловно правильным отказ от показаний, которых бы от меня требовали с целью раскрыть именно то, что я желал оставить тайным.

Собственно говоря, я никогда не рассчитывал и не надеялся на то, что мне удастся скрыть свою причастность к этим романам от кого-либо из близких мне лиц. Слишком много было совпадений между тем, что слышали от автора в повседневной жизни, и отдельными эпизодами, оборотами речи и суждениями в его романах, чтобы кто-либо из моих близких знакомых мог усомниться, что автор «Уэверли» и их друг — одно и то же лицо, и я полагаю, что все они были в этом внутренне убеждены. Но, поскольку я сам ничего не говорил, их уверенность имела в глазах света не больше веса, чем догадки других; их мнения и доводы можно было заподозрить в пристрастности, а то и противопоставить им опровергающие доводы и суждения; речь теперь шла уже не о том, признавать ли меня за автора этих романов, несмотря на мое запирательство, а достаточно ли будет моего признания, чтобы безоговорочно счесть меня их творцом.

Меня часто спрашивали о случаях, когда я едва не был разоблачен, но так как я продолжал настаивать на своем столь же невозмутимо, как адвокат с тридцатилетней практикой, я не припомню, чтобы хоть раз попал в такое мучительное и неловкое положение. В «Разговорах с Байроном» капитана Медуина(*) автор говорит, что он как-то задал моему благородному и высокоталантливому другу вопрос, убежден ли он в принадлежности этих романов сэру Вальтеру Скотту, на что Байрон ответил: «Скотт как-то раз чуть не признал себя автором «Уэверли» в книжной лавке Мерри. Я беседовал с ним по поводу этого романа и выразил сожаление, что он не отнес его действие ближе к эпохе Революции.(*) Скотт, совершенно забыв об осторожности, ответил: «Конечно, я мог бы так сделать, но...» Тут он запнулся. Тщетно было пытаться исправить ошибку. Он, по-видимому, растерялся и, чтобы скрыть свое- смущение, поспешил ретироваться». Я совершенно не помню такой сцены, и мне кажется, что в подобном случае я скорее бы рассмеялся, а не смутился, ибо никогда в таком деле не мог надеяться ввести в заблуждение Байрона, и по тому, как он неизменно говорил со мной, я знал, что его мнение окончательно сложилось и всякие опровержения с моей стороны звучали бы фальшиво. Я не берусь утверждать, что этого случая не было, но только вряд ли он произошел точно при описанных обстоятельствах, иначе я сохранил бы о нем хотя бы смутное воспоминание. В другом месте той же книги говорится, что лорд Байрон якобы высказывал предположение, что я не хочу признаваться в авторстве «Уэверли», полагая, что этот роман может вызвать неудовольствие царствующей династии. Могу лишь сказать, что подобное опасение пришло бы мне на ум в последнюю очередь, о чем красноречиво свидетельствует предпосылаемое этим томам посвящение.(*) Пострадавшие в ту несчастную эпоху неизменно пользовались в течение предыдущего и настоящего царствования симпатией и покровительством членов королевского семейства, которые великодушно простят постороннему вырвавшийся из его груди вздох и сами сочувственно вздохнут, вспоминая о судьбе своих отважных противников, творивших свое дело не из ненависти, а из чувства чести.

В то время как лица, тесно общавшиеся с автором, без колебаний приписывали ему то, что ему принадлежало, другие, а именно — несколько видных критиков, занялись терпеливым исследованием характерных особенностей, которые могли бы выдать авторство моих романов. Среди них был один джентльмен, замечательный доброжелательным и свободным от предрассудков тоном своих писаний, остротой рассуждений и истинно джентльменским способом, коим он производил свои изыскания. В своих «Письмах» он выказал не только способности точного исследователя, но и свойства ума, заслуживающие гораздо более серьезной темы для их упражнения, и я не сомневаюсь, что он обратил в свою веру почти всех тех, кто считал этот вопрос заслуживающим внимания.[14] Автор не имел права жаловаться ни на эти письма, ни на другие попытки подобного рода. Ведь это он вызвал публику на своего рода игру в прятки, и если он оказался обнаруженным в своем убежище, ему оставалось лишь признать себя побежденным.

В обществе, разумеется, ходили самые различные слухи. Одни представляли собой точную передачу лишь частично верных данных, другие касались обстоятельств, не имеющих никакого отношения к делу, третьи, наконец, были измышлением досужих людей, полагавших, очевидно, что вернейший способ вызвать автора на откровенность — это приписать его молчание какому-либо порочащему его имя или неблаговидному побуждению.

Легко себе представить, что к такого рода инквизиторским приемам лицо, которого они больше всего касались, относилось с некоторым презрением, ибо среди всех ходивших слухов был только один, который был столь же необоснован, как и все другие, но имел хоть тень правдоподобия и на самом деле мог оказаться правильным.

Я имею в виду мнение, приписавшее если не все эти романы, то значительную их часть покойному Томасу Скотту,(*) эсквайру, служившему в 70-м полку, расквартированном в то время в Канаде. Те, кто помнит этого джентльмена, охотно согласятся со мной, что при общей одаренности, по меньшей мере не уступавшей талантам своего старшего брата, он в общении с людьми проявлял тонкое чувство юмора и глубокое знание человеческого характера, благодаря чему был чрезвычайно приятен в обществе. Чтобы пользоваться таким же успехом в качестве писателя, ему не хватало лишь привычки к литературному труду. Автор «Уэверли» был настолько в этом убежден, что не раз горячо уговаривал брата попробовать свои силы в этой области, соглашаясь взять на себя редактирование его произведений и наблюдение за их печатанием. Мистер Т. Скотт сначала как будто откликнулся на это предложение и выбрал даже подходящий сюжет и героя. Прототип последнего мы оба прекрасно знали с детства, когда он еще мальчиком проявил некоторые мужественные черты характера. Мистер Т. Скотт решил заставить своего юного героя эмигрировать в Америку и встретить опасные и трудные условия жизни в Новом Свете с той же неустрашимостью, которую он выказывал в детские годы у себя на родине. Мистер Скотт, вероятно, прекрасно справился бы со своей темой, так как был отлично знаком с бытом индейцев, а также со старинными французскими поселенцами в Канаде и brules,[15] или жителями лесов, умел хорошо наблюдать и, без сомнения, сильно и выразительно передал бы то, что видел. Короче говоря, автор считает, что его брат занял бы видное место на том славном поприще, на котором впоследствии достиг таких успехов мистер Купер.(*) Но мистер Т. Скотт страдал уже тогда болезнью, которая совершенно лишила его возможности заниматься литературным трудом, даже если бы ему хватило на него терпения. Насколько я помню, он не написал ни одной строчки задуманного произведения, и единственное, что мне остается, — это доставить себе грустное удовольствие, приложив к настоящему предисловию рассказ о том несложном случае, на котором он собирался построить свою повесть.

Вполне допускаю, что известные факты могли придать правдоподобие слуху о причастности моего брата к этим сочинениям, в особенности потому, что примерно в это время мне пришлось, в силу некоторых семейных обстоятельств, по нескольку раз переводить на его имя значительные суммы денег. Скажу еще, что если бы кто-нибудь проявил по этому поводу особое любопытство, мой брат был вполне способен подшутить над чужим легковерием.



Поделиться книгой:

На главную
Назад