А на морозе, како слово скажешь, так и замёрзнет до оттепели. В оттепель растает, и слышно, кто что сказал. Что тут смеху быват и греха всякого! Которо сказано в сердцах (понасердки), ну, а которо издёвки ради – новы и хороши слова есть. Ну, которы крепки слова, те в прорубь бросам. У нас крепким словом заборы подпирают, а добрым словом старухи да старики опираются. На крепких словах, что на столбах, горки ледяны строят.
Новой улицей идёшь – вся мороженой руганью усыпана, – идёшь и спотыкаешься. А нова улица вся в ласковых словах – вся ровненька да ладненька, ногам легко, глазам весело.
Зимой мы разговору не слышим, а только смотрим, как сказано.
Как-то у проруби сошлись наши Анисья да сватья из-за реки. Спервоначалу ладно говорили, сыпали слова гладкими льдинками на снег, да покажись Анисье, что сватья сказала кисло слово (по льдинке видно).
– Ты это что, – кричит Анисья, – курва эдака, како слово сказала? Я хошь ухом не воймую, да глазом вижу!
И пошла и пошла, ну, прямо без удержу, ведь до потемни сыпала! Да уж како сыпала, – прямо клала да руками поправляла, чтобы куча выше была. Ну, сватья тоже не отставала, как подскочит да как начала переплёты ледяны выплетать! Слово-то всё дыбом!
А когда за кучами мёрзлых слов друг дружку не видно стало, разошлись. Анисья дома свекровке нажалилась, что сватья ей всяческих кислых слов наговорила.
– Ну, и я ей навалила! Только бы тёплого дня дождаться, – оно хошь и задом наперёд начнёт таять, да её, ругательницу, наскрозь прошибёт.
Свекровка-то ей говорит:
– Верно, Анисьюшка, уж вот как верно, и таки ли они горлопанихи на том берегу, – просто страсть. Прошлу зиму и отругиваться бегала, мало не сутки ругались, чтобы всю-то деревню переругать. Духу не переводила, насилу отругала. Было на уме ишшо часик-другой поругаться, да опара на пиво была поставлена, боялась, кабы не перестояла. Посулила ишшо на спутье[9] забежать поругать.
А малым робятам забавы нужны, – каки ни на есть бабушки, матери-потаковшшицы подол на голову накинут от морозу, на улицу выбежат, наговорят круглых слов да ласковых. Робята катают, слова блестят, звенят. Которы робята окоёмы[10] – дак за день-то много слов ласковых переломают. Ну, да матери на ласковы слова для робят устали не знают.
А девки – те все насчёт песен. Выйдут на улицу, песню затянут голосисту, с выносом. Песня мёрзнет колечушками тонюсенькими – колечушко в колечушко, буди кружево жемчужно-бральянтово отсвечиват цветом радужным да яхонтовым. Девки у нас выдумшшицы. Мёрзлыми песнями весь дом по переду улепят да увесят. На конёк затейно слово с прискоком скажут. По краям частушки навесят. Коли где свободно место окажется, приладят слово ласковое: «Милый, приходи, любый, заглядывай».
Весной на солнышке песни затают, зазвенят. Как птицы каки невиданны запоют. Вот уж этого краше нигде ничего не живёт!
Как-то шёл заморской купец (зиму у нас проводил по торговым делам), а известно – купцам до всего дело есть, всюду нос суют. Увидал распрекрасно украшенье – морожены песни, и давай ахать от удивленья да руками размахивать:
– Ах, ах, ах! Кака антиресность диковинна, без бережения на самом опасном месте прилажена. – Изловчился да отломил кусок песни, думал – не видит никто. Да, не видит, как же! Робята со всех сторон слов всяческих наговорили и ну – в него швырять. Купец спрашиват того, кто с ним шёл:
– Что такое за штуки, колки какие, чем они швыряют?
– Так, пустяки.
Иноземец с большого ума и «пустяков» набрал с собой. Пришёл домой, где жил, «пустяки» по полу рассыпал, а песню рассматривать стал. Песня растаяла да только в ушах прозвенела, а «пустяки» по полу тоже растаяли да как заподскакивают кому в нос, кому во что. Купцу выговор сделали, чтобы таких слов больше в избу не носил.
Иноземцу загорелось песен назаказывать в Англию везти на полюбованье да на послушание.
Вот и стали девкам песни заказывать да в особый яшшик складывать, таки термояшшики прозываются.
Песню уложат да обозначат, которо перед, которо зад, чтобы с другого конца не начать. Больши кучи напели, а по весне на первых пароходах отправили. Пароходишши нагрузили до трубы, в заморску страну привезли. Народу любопытно: каки таки морожены песни из Архангельского? Театр набили полнёхонек.
Вот яшшики раскупорили, песни порастаяли да как взвились, да как зазвенели! Да дальше, да звонче, да и все. Люди в ладоши захлопали, закричали: «Ишшо, ишшо». Да ведь слово – не воробей: выпустишь – не поймашь, а песня что соловей: прозвенит – и вся тут. К нам шлют письма, депеши: «Пойте песен больше, заказывам, пароходы готовим, деньги шлём, упросом просим: пойте!»
А сватьина свекровка, – ну, та самая, котора отругиваться бегала, – в песни втянулась. Поёт да песенным словом помахиват, а песня мёрзнет; как белы птицы летят. Внучка старухина у бабки подголоском была. Бабкина песня – жемчуга да бральянты самоцветы, внучкино вторенье – как изумруды. Столь антиресно, что уж думали в музей сдать на полюбованье. Да в музее-то у нас, сами знаете, директора сменялись часто и каждый норовил своё сморозить, а покупали что приезжи сморозят – будто привозно лутче.
Ну, бабкину песню в термояшшик.
Девки поют, бабы поют, старухи поют. В кузницах стуко-ток стоит – термояшшики сколачивают.
На песнях много заработали. Работа не сколь трудна. Мужики заговорили:
– Бабы, зарабатывайте больше. Надоели железны крыши, в них и виду нет, и красить надо. Мы крыши сделам из серебра и позолоченны.
Бабы не спорят:
– Нам английских денег не жаль…
Мужики выпрямились, бородами тряхнули:
– Вы это, бабы, для кого песни поёте? Дайкосе мы их разуважим, «почтение» окажем.
Мужики бороды в сторону отвернули для песенного простору и начали. Оно и складно, да хорошо, что не нам слушать. Слова такие, что меньше оглобли не было! И одно другого крепче.
Для тех песен особенны яшшики делали. И таки большушши, что едва в улицы проворачивали.
К весне мороженых песен кучи наклали.
Заморски купцы снова приехали. Деньги платят, яшшики таскают, грузят да и говорят: «Что порато тяжелы сей год песни?»
Мужики бородачи рты прикрыли, чтобы смеху не было слышно, и отвечают:
– Это особенны песни, с весом, с уважением, значит, в честь ваших хозяев. Мы их завсегда оченно уважам. Как к слову приведётся, кажной раз говорим: «Кабы им ни дна ни покрышки!» Это по-вашему значит – всего хорошего желам.
И так у нас испокон веков заведено. Так и скажите, что это от архангельского народу особенно уважение.
Иноземцы и обрадели. Пароходы нагрузили, труб не видно, флагами обтянули. В музыку заиграли. Поехали. От нашего хохоту по воде рябь пошла.
Домой приехали, сейчас – афиши, объявления. В газетах крупно пропечатали, что от архангельского народу особенное уважение заморской королеве: песни с весом!
Король и королева ночь не спали, с раннего утра задним ходом в театр забрались, чтобы хороши места захватить. Их знакома сторожиха пропустила.
Прочему остальному народу с полден праздник объявили по этому случаю.
Народу столько набилось, что от духу в окнах стёкла вылетели.
Вот яшшики наставили, раскупорили все разом. Ждут.
Все вперёд подались, чтобы ни одного слова не пропустить.
Песни порастаяли и – почали обкладывать.
На что заморски купцы нашему языку не обучены, а поняли!
Из-за блохи
В наших местах болота больши, топки, а ягодны. За болотами ягод больше того, и грибов там, кабы дорога проезжа была, – возами возили бы.
Одна болотина вёрст на пятьдесят будет. По болотине досточки настелены концом на конец, досточка на досточку. На эти досточки надо ступать с опаской, а я, чтобы других опередить да по ту сторону болота первому быть, безо всякой бережности скочил на досточку.
Каак доска-то выгалила! Да не одна, а все пятьдесят вёрст вызнялись стойком над болотиной-трясиной.
Что тут делать?
Топнуть в болоте нет охоты, – полез вверх, избоченился на манер крюка и иду.
Вылез наверх. Вот просторно! И видать ясно. Не в пример ясней, чем внизу на земле.
А до земли считать надо пятьдесят вёрст.
Смотрю – мой дом стоит, как на ладошке видать. До дому пятнадцать вёрст. Это уж по земле.
Да, дом стоит. На крыльце кот дремлет-сидит, у кота на носу блоха.
До чего явственно всё видно.
Сидит блоха и левой лапкой в носу ковырят, а правой бок чешет. Тако зло меня взяло, я блохе пальцем погрозил, а блоха подмигнула да ухмыльнулась: дескать – достань! Вот не знал, что блохи подмигивать да ухмыляться умеют.
Ну, кабы я ближе был, у меня с блохами разговор короткой – раз, и всё.
Тут кот чихнул.
Блоха стукнулась об крыльцо, да теменем, и чувствий лишилась. Наскакали блохи, больну увели.
А пока я ахал да руками махал, доски-то раскачались, да шибко порато.
«Ахти, – думаю, – из-за блохи в болоте топнуть обидно».
А уцепиться не за что.
Вижу – мимо туча идёт и близко над головой, да рукой не достать.
Схватил верёвку, – у меня завсегды с собой верёвка про запас; петлю сделал да на тучу накинул. Притянул к себе. Сел и поехал верхом на туче!
Хорошо, мягко сидеть.
Туча до деревни дошла, над деревней пошла.
Мне слезать пора. Ехал мимо бани, а у самой бани черемша[11] росла. Слободным концом верёвки за черемшу зацепил. Подтянулся. Тучу на верёвке держу. Один край тучи в котёл смял на горячу воду, другой край – в кадку для холодной воды, окачиваться, а остатну тучу отпустил в знак благодарения.
Туча хорошее обхождение помнит. Далеко не пошла, над моим огородом раскинулась и пала лёгким дожжичком.
Ветер про запас
Ранним утром потянулся да вверх. У нас в Уйме тишь светлая, безветрая. Потянулся я до второго неба.
А там ветряна гулянка, ветряны перегонки. Один ветер молодой засвистел да на меня – напугать хотел. Я руки раскинул, потянулся, охватил ветер охапкой, сжал в горсть, в комок да за пазуху сунул. Сунул бы в карман, да я в исподнем был, а на исподнем белье карманов не ношу.
Другие шалуны ветры на меня по два, по три налетали, хотели с ног свалить. А как меня свалишь, коли ноги у меня на повети[12] упёрты!
Я молодых ветров, игривых да ласковых, много наловил. Тут стары ветры заворчали, заворочались – и в меня. Бросились один за одним. Ну, и их за пазуху склал.
Староста ветряной громом раскатился, в меня штормом ударился. Я и шторм смял. Наловил всяких разных ветров: суховейных, мокропогодных, супротивных, попутных. Ветрами полну пазуху набил. Ветры согрелись, разговаривать стали, которы поуркивают, которы посвистывают. Я ворот у рубахи застегнул, пояс подтянул, ветрам велел тихо сидеть, прежде дела не сказываться. Сказал, что без дела никоторого не оставлю.
На поветь воротился – на мне рубаха раздулась. Кабы не домоткана была рубаха – лопнула бы. Жона спросила:
– Чем ты эк разъелся?
– Не разъелся, а ветром подбился.