Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Черновик - Михаил Александрович Нянковский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Не стоит, дорогая, рисковать единственным ребенком. Не стоит.

Оксана стала лихорадочно собирать свои и Наташкины вещи, а Сергей ходил за ней с дочкой на руках, не решаясь ничего сказать. А сказать было надо. Он понимал, что теперь никуда не поедет. Но доклад, но Уинсли…

– Оксана, – начал он и почувствовал, как у него пересохло в горле. – Может быть, мне никуда не ездить? Как же вы тут без меня?

– Да-да, – сказала Оксана, продолжая упаковывать какие-то ложки и кружки и, по-видимому, не слыша его.

– Я не поеду, Оксана, – продолжал лепетать Сергей. – Правда, понимаешь… доклад в программе и Умнели…

Оксана взяла у него Наташку и стала ее одевать.

– Так мне остаться? – неуверенно переспросил Сергей.

Оксана одела дочку, подняла на него свое осунувшееся, с большими синими подглазинами лицо и вдруг как-то спокойно сказала:

– Нет-нет, Сережа, поезжай. И доклад в программе. И Уинсли. – Потом повернулась к доктору: – Я готова. Можем ехать.

Доклад Сергей делал в последний день конференции, за несколько часов до банкета, на котором едва ли не все филологические старцы сочли своим долгом подойти к юному коллеге, поздравить с прекрасным выступлением и восхититься теми перспективами, которые перед ним открываются.

А старцы были поистине выдающимися. Профессор из Израиля Меер Гольцман, с большим трудом вырвавшийся в семидесятые годы из СССР, где так и не смог опубликовать ни одной серьезной работы, по-отечески потрепал Сергея по плечу:

– Ну, что я могу сказать, коллега! Талант, плюс молодость, плюс трудолюбие – все налицо. Но знаете, талант дается один раз, молодость, увы, проходит, чему ваш покорный слуга является подтверждением, как, впрочем, и его заклятый друг, – тут Гольцман кивнул в сторону подходившего к ним профессора Пахомова, – но трудолюбие, трудолюбие, мой друг, и таланту не дает увянуть, и молодость продлевает.

– Не верьте ему, юноша, – вступил в разговор Пахомов. – Не знаю, как в Израиле, но у нас молодость продлевают женщины. Хорошенькие женщины – лучшее лекарство от маразма. Поверьте мне, умалишенному со стажем.

Аркадий Борисович Пахомов был другом Больцмана со студенческих лет и вечным его оппонентом в научных спорах. Они оба еще в шестидесятые занялись «не той» литературой, но Пахомов, в отличие от Больцмана, не был связан с Землей обетованной историческими корнями и потому в те же годы, когда его друг отбыл в эмиграцию, оказался привязанным к койке в областной психиатрической больнице. Когда в начале перестройки одна шустрая журналистка спросила старика: «А вы до сих пор чувствуете обиду на советскую власть?», ученый, картинно всплеснув руками, воскликнул: «Что вы, что вы?! Какая обида?! Советская власть никогда не ошибалась. Говорить правду в этой стране – преступление, а писать о тех, кто говорит правду, ну конечно же сумасшествие».

– Милейший Аркадий Борисыч! – замахал руками Больцман. – Вы, конечно, в науке большой авторитет, но заклинаю, не вступайте в дискуссию о хорошеньких женщинах с молодыми учеными. В этом вопросе вы принадлежите к разным научным школам: они опираются на опыт, а вы – на воспоминания.

Оба профессора дружно рассмеялись, а в это время Завольский и Буров уже вели к Сергею слегка захмелевшего Уинсли.

– Господин Бордеев, – обратился англичанин к Сергею, когда Завольский представил их друг другу, – я с истинным удовольствием прослушал ваш доклад и могу сказать при ваших старших коллегах, что они воспитали замечательное поколение молодых филологов.

На этих словах Буров радостно просиял:

– А ведь этот юноша был моим аспирантом!

Но Уинсли, как будто не обратив внимания на реплику профессора, продолжал на отличном русском:

– И какое счастье, друзья, что в России теперь можно изучать не только прозу Брежнева, но и других, не менее талантливых авторов.

Лицо Бурова вмиг утратило улыбчивость и посерело, а Больцман и Пахомов едва удержались, чтобы не засмеяться.

– Так выпьем же за свободную Россию и ее великую литературу, – предложил англичанин, и все потянулись с ним чокнуться.

Буров тоже нехотя просунул свою руку с бокалом между руками коллег.

Вскоре Сергей уже сидел рядом с Уинсли за столом и почти по-свойски болтал с ним, потягивая коньяк.

– Знаете, что меня поразило в вашем докладе? – сказал британец, положив руку на спинку стула Сергея. – Помимо научной основательности, в нем было что-то очень личностное. Как будто автор вам лично близок не только как писатель, но и как человек. Как будто… – Он задумался, подбирая слова. – Как будто вы были знакомы с ним. Я думаю, вы меня понимаете.

Сергей улыбнулся:

– Ну, знаком я с ним, конечно, не был, а личное… Вы знаете, мой дед когда-то занимался у него в литературной студии.

– Что вы говорите! – удивился Уинсли. – А он тоже писатель?

– Был когда-то.

– А как его фамилия?

– Гордеев. Павел Гордеев.

– Нет, не слышал, – сказал Уинсли и смущенно улыбнулся.

Конечно, он не мог ничего знать про деда. То немногое, что удалось опубликовать Павлу Егоровичу в молодости, и несколько рассказов и повестей, напечатанных им после войны, не стали заметным событием в литературе. А больше он ничего не написал.

Сергею нравились дедовы книжки, и ему всегда хотелось, чтобы тот написал что-то еще. Но лишь однажды он решился заговорить об этом. Он учился тогда классе в девятом и начинал всерьез интересоваться литературой. Жил он преимущественно у деда, поскольку родители подолгу бывали в экспедициях, да и, возвращаясь домой, нечасто находили время для общения с сыном. У деда же время всегда находилось, и они нередко отправлялись на прогулку то в парк, то на пруды, а иногда уезжали за город, чтобы вдоволь побродить по лесу в поисках грибов или посидеть у речки с удочкой. Но Сергей не стал ни заядлым грибником, ни рыбаком. Самым интересным в этих поездках всегда был дед, которого можно было слушать часами.

В тот день они сидели у реки, рыба не клевала. Дед вынул из пачки «Беломора» папиросу и, чтобы не дымить на внука, встал, прислонился к росшей у самой воды березе и закурил. Потом вдруг прищурился и, смеясь, спросил:

– Похож я на Есенина из книжки?

И действительно, Сергею тут же вспомнился портрет, на котором знаменитый поэт был изображен у березы, а на заднем плане паслись стреноженные кони. Этот портрет висел у них в кабинете литературы.

– Вот скажи, – продолжал дед, – почему Есенина всегда рисуют таким меланхоличным отроком? То ли Лель бесполый, то ли красна девица. И кругом обязательно березки, лошадки… хаты – в ризах образа. Я был как-то на его выступлении. Ты бы слышал этот голос! Мощь такая, что холод по спине. Кажется, даже у Маяковского голос помягче был.

– А ты и Маяковского слышал?

– Слышал. В Политехническом.

– И как?

– Ну, как… В общем… тоже громко. – Дед помолчал. – Но пробирало как-то не так.

– Почему? – искренне удивился Сергей, которому всегда нравились энергичные и афористичные строки Маяковского.

– Не знаю. Бывает так: головой понимаешь, что все правильно, а мурашки по коже не бегут. А бывает и наоборот: вроде ничего особенного – те же березки-лошадки, – а до слез. И пишут ведь по-разному. Кто головой, кто сердцем.

– Дед, а ты почему не пишешь?

– Я-то? – Дед прищурился. – Куда мне! Пишут трудящиеся, а я читаю. – И неслышно засмеялся. – Ладно, сматывай удочки, не будет клева.

Дед уже много лет работал в старейшей областной газете заведующим отделом по работе с письмами трудящихся. В редакцию такие письма приходили мешками. Это были всевозможные нелепые вопросы, жалобы, мольбы, кляузы, а иногда и настоящие доносы. На некоторые из них дед отвечал лично адресату, самые безобидные письма помещал в газете, предварительно исправив многочисленные ошибки и снабдив ответом редакции, а наиболее сложные отправлял в соответствующие инстанции, чтобы потом опубликовать с оптимистическим комментарием какого-нибудь партийного или советского чиновника.

Порой его самого просили писать письма от имени рабочих и крестьян. Это были, как правила, «письма поддержки», ибо самостоятельно трудящиеся нечасто направляли в газету послания, горячо одобряющие очередные партийные решения. Дед старался отнекиваться, говоря, что от имени рабочих ему писать трудно из-за крестьянского происхождения, а от имени крестьян – потому что образование оторвало его от корней. Но иногда он все же соглашался, поддаваясь уговорам главного редактора, над которым все время иронизировал, но которого искренне любил.

Однажды в день публикации одного из таких писем он услышал нечеловеческий крик главного, обращенный, по-видимому, к секретарше, но услышанный во всех концах редакционного коридора: «Гордеева ко мне! Срочно!!!» Не дожидаясь перепуганной Верочки, Павел Егорович отправился в начальственный кабинет. Сцену, которая там произошла, он не раз в лицах рассказывал дома.

Войдя, он увидел главного, сидевшего за столом с совершенно белым лицом и державшегося за сердце.

– Гордеев, ты чего хочешь? Ты смерти моей хочешь? Ты что написал, глас народа?!

– А что я написал? – искренне удивился Павел Егорович, прекрасно помня придуманное им идеологически выдержанное письмо.

– На, читай! – почти истерически вскрикнул главный редактор и швырнул заведующему отделом свежий номер газеты. – Вслух читай!

Павел Егорович вслух, с выражением искреннего энтузиазма, прочитал письмо рабочих литейного цеха, которые в ответ на решения партийного съезда клялись еще уверенней идти по единственно верному пути, пути к социализму.

– И что же здесь неправильного? – Он уставился на главного. – Я что-то ничего такого не вижу. Ну, пафоса многовато, ну, что ж. Пришли люди в экстаз от решений съезда. Бывает.

– Он ничего не видит! – уже почти рыдал главный. – А вот в обкоме увидели. Какой, к чертовой матери, путь к социализму?! Мы коммунизм строим, коммунизм, понимаешь? А социализм в нашей стране уже построен. Полностью и окончательно.

– Да что вы говорите! – совершенно серьезно восхитился Павел Егорович. – Радость-то какая. А я как-то пропустил этот момент.

– Издеваешься?! – Лицо главного приобрело свекольный оттенок. – Сам лагерной баланды нахлебался, так и мне, думаешь, к ней привыкать пора? Я не знаю, что я с тобой сделаю… Я тебя уволю… Я тебя убью… Четвертую… – На большее у главного редактора пороху не хватило, и он, обессилев, уже вполголоса сказал: – Иди отсюда. И не попадайся мне на глаза. Хотя бы до обеда.

Потом главный поехал объясняться в обком, где врал, что они опубликовали реальное письмо реальных рабочих, не рискнув изменить в нем ни слова. Он утверждал, что коммунизм – это в общем-то высшая стадия социализма, ссылаясь при этом на соответствующую статью Ленина, и уже только по дороге в редакцию вспомнил, что статья называлась «Империализм как высшая стадия капитализма». Вернувшись в свой кабинет, он уже без надрыва попросил Верочку позвать Гордеева, а когда тот вошел, достал из сейфа бутылку коньяка и два граненых стакана, налил по половинке, молча чокнулся с завотделом, выпил одним махом и, вздохнув, сказал:

– Эх, Паша-Паша! Как я устал тебя прикрывать. Как я устал врать. Как я устал бояться за каждое слово. А расслабляться нельзя. Тотчас и допрыгаемся. Хоть бы они уже допрыгались, что ли…

Павел Егорович допил свой коньяк молча. С тех пор ему не предлагали писать «письма поддержки».

Меньше всего Гордееву хотелось подставлять главного редактора. Он был благодарен ему за многое. Другой бы на его месте уже давно уволил строптивого сотрудника, а этот терпел и действительно не раз прикрывал. Павел Егорович пришел в газету вскоре после войны, а точнее, после возвращения из лагеря. И, несмотря на небезупречное прошлое Гордеева, главный (а он уже тогда был главным) взял его под свою ответственность на должность корреспондента, обрадовавшись тому, что в его газете впервые появился человек с литературным образованием, и убедив обком, что новый сотрудник будет работать под неусыпным контролем партийной организации. Он устроил Гордеева, который после лагеря мыкался по знакомым, в общежитие, а через несколько лет выбил ему однокомнатную квартиру, в которой тот прожил до самой смерти и которая стала временным прибежищем для Сергея после разрыва с Оксаной.

Работу в газете Павел Егорович начал с очерков о людях труда, и благодаря этим очеркам скучная официальная газета очень скоро превратилась в популярное издание, а журналиста Гордеева узнала и полюбила вся область.

Однако года через два новый секретарь обкома вызвал к себе главного и заявил, что в своих публикациях Гордеев искажает облик советского труженика, увлекается бытописательством, выпячивает негативные стороны жизни, изображает временные трудности как типичные явления и недостаточно подчеркивает трудовой энтузиазм рабочих и крестьян. Главный бросился отстаивать своего корреспондента, утверждая, что тот придает изображению жизни простого труженика эпический размах, превращает газетный очерк в социально-психологическую новеллу, а своих персонажей – обыкновенных советских людей – делает литературными героями, подобными шолоховским и толстовским. На какое-то время обком оставил газету в покое, но вдруг на повестку очередного пленума был вынесен вопрос об идеологических ошибках редакции. В проекте постановления, который накануне пленума получил главный, все, что он говорил секретарю, было перевернуто с ног на голову и направлено против газеты. Он с ужасом прочитал, что, «возомнив себя Шолоховыми и толстыми, корреспонденты ударились в литературщину и, вместо того чтобы заниматься идейным воспитанием читателя, стали сочинять новеллы весьма сомнительного психологического содержания». Сообразив, что меч занесен уже не над Гордеевым, а над ним самим, главред выступил на пленуме, признал свои ошибки и, не дожидаясь оргвыводов, перевел Павла Егоровича в отдел писем, или, по его собственному выражению, «подальше от недобрых глаз». Дед на удивление спокойно и иронично воспринял новое назначение и стал называть себя почтмейстером.

В этой должности он проработал до самого выхода на пенсию, когда ему было уже за семьдесят. Если ему говорили, что он мог бы добиться в жизни большего, он всегда отвечал, что работал честно, литературщиной не занимался и «Толстым себя не возомнял».

Через много лет после смерти деда, уже работая над диссертацией, Сергей нашел подшивку областной газеты послевоенных лет и прочитал все гордеевские очерки.

Это и в самом деле были странные очерки, совершенно не похожие на те, что много лет заполняли страницы советских газет, особенно партийной печати. Собственно о трудовых подвигах своих героев дед упоминал, как правило, вскользь, в самом конце, и не мучил читателя цифрами трудовых рекордов: всеми этими повышенными надоями, сверхплановой выплавкой чугуна и стали и бесконечным количеством «центнеров с гектара» (Сергей, как и большинство читателей из числа не занятых непосредственно сельским хозяйством, никогда не понимал, сколько центнеров с этого самого гектара – хорошо, а сколько – плохо).

Дед писал о другом. К примеру, его очерк о крестьянке, награжденной за рекордные надои, начинался с описания ее избы. Объем очерка не позволял Павлу Егоровичу подробно описать дом Анны Григорьевны, но те несколько деталей, которые выхватил его взгляд, давали понять, в какой чистоте и опрятности и в то же время в какой бедности живет его героиня. Всей обстановки – выскобленный стол, да лавка, да выбеленная печь с лежанкой, и главное богатство – иконка с теплящейся перед ней лампадой. «Мамина», – пояснила Анна Григорьевна и нехотя принялась рассказывать про свою жизнь. Мама ее померла от тифа еще в Гражданскую, отец сгинул на той же войне. Ни как погиб, ни где похоронен, Аня так никогда и не узнала. Осталась она сиротой, но так была хороша, что заглядывались на нее парни из крепких крестьянских семей, а пуще всех пришлась она по нраву Егору Михееву, парню видному и работящему. Хоть и говорил ему отец, мол, нечего сироту в дом приводить, настоял Егор на своем. Сыграли свадьбу, дом поставили, хозяйством обзавелись, скотиной. Родила Анна своему Егорушке одного за другим двух мальчишек. А тут стали колхозы создавать. Не сразу, но решился Михеев стать колхозником, отвел свою скотину на общий двор и работать стал так, что все завидовали его удали. Но вдруг начал попивать. Автор очерка никак не связывал эти запои с приходом Егора в колхоз, но Сергею почему-то казалось, что связь здесь очевидна. Бывало, так Егор запьет, что и руку поднимет на жену, а то и на детей. Былая красота Анны Григорьевны померкла, да уж не до себя ей было, главное – мальчишек своих на ноги поставить. И поставила. Оба вышли здоровые, толковые, работящие. А тут война. Сначала Егора призвали, а потом и сыновей. А после войны остались у Анны Григорьевны от всей семьи только три похоронки. Последняя – на младшего, из Восточной Пруссии. «А я и не знала, что какая-то Пруссия есть», – горько усмехнулась хозяйка, убирая со стола остатки скромного угощения, выставленного для городского гостя. И пришлось одинокой женщине самой идти работать в колхоз. «Да и работали-то тогда одни бабы. Мужиков-то с войны вернулось – раз-два и обчелся. И те – кто без ноги, кто без руки». За работой стала забывать о своих потерях, об одиночестве. Да и какое одиночество! Коровы-то, к которым приставлена была, они ж живые, они как люди, и характер у каждой свой, и повадки. «Вот и стали они мне как родные. Хорошие они у меня, работящие. А теперь, вишь, в рекордсменки выбились. Так что орден-то надо было им давать, молоко-то, чай, ихнее, не мое», – сказала пожилая крестьянка и так задорно улыбнулась, что стало понятно: согнула ее жизнь, покалечила, а сломить не сломила.

Запомнился Сергею еще один очерк, в котором дед рассказывал о токаре, тоже добившемся каких-то выдающихся успехов в труде. Начинался он с подробного описания того, как парень работает на станке. Как всегда точный в деталях, Павел Егорыч с такой скрупулезностью и так поэтично описывал этот процесс, что казалось, он рассказывает не о простом рабочем, вытачивающем деталь из стальной болванки, а о художнике, кладущем на холст мазок за мазком. Когда же во время перекура он и впрямь уподобил своего героя художнику, тот только рассмеялся: «Это вы, писатели, все придумываете. Тут дело-то нехитрое, просто навык надо иметь. Вот Петрович, тот и правда был художник. Да еще и с моими художествами сколько ему повозиться пришлось». И действительно, в жизни Васьки Панкратова, в прошлом беспризорника, а ныне героя труда, «художеств» было немало. Бродяжничать начал еще мальцом, да в «хорошую компанию» попал, где добрые люди и выпивать, и воровать по мелочам научили. Сколько раз в милицию забирали, но все как-то с рук сходило: умел на жалость давить. Когда слишком часто стал попадаться, отдали в детдом. Никак к порядкам детдомовским не мог привыкнуть, манила вольная жизнь. Сбегал, но всегда возвращали, а потом втянулся помаленьку. Пошел в ФЗУ учиться, а оттуда на завод. Приставили учеником к мастеру, к Петровичу. «Вот тут и начались “мои университеты”. Он меня вроде токарному делу учил, а как подумаешь, поймешь, что жизни учил. Да только в этом деле я двоечником оказался». И правда, не был Васька Панкратов послушным учеником. То деталь запорет, то выпивши на работу придет. На выпивку деньги нужны. А где взять? Надоумили друзья дворовые, стал инструмент с завода тащить. Поймал его на этом деле Петрович. Ну, подумал Васька, то ли накричит сейчас, то ли в милицию сдаст, то ли сразу кулаком припечатает. А Петрович спокойно так ему говорит: «Вот ты рабочий человек. А рабочему человеку без инструмента как? Да никак. Ты его за рубль продал, а работать нечем, так три рубля, считай, потерял». И вроде ничего особенно не сказал мастер, а стыдно Ваське стало. Никогда ему стыдно не бывало и сейчас бы не стало, если б Петрович его за ухо, скажем, оттаскал. Но тот с ним поговорил по-человечески. А разве с ним кто-нибудь когда-нибудь так говорил? Отца с матерью не помнил. Шпана дворовая да участковый – вот и все его собеседники. С тех пор пошло у Васьки ученье на лад. Ни выпивки, ни воровства себе не позволял. И все же сорвался. Встретился со старыми друзьями, посидели, выпили крепко, стали песни похабные орать. Прохожий замечание сделал. Он им слово – они ему два. А там и драка. Пробили мужику голову. И опять – милиция, потом суд. Девятнадцать лет – пора отвечать. По приговору срок светил немалый. Но тут приходит на суд Петрович. «Дайте, – говорит, – мне его на поруки. Ручаюсь за Ваську, как за сына родного». Не выдержал Васька, расплакался, как девчонка, прямо в зале суда. Отпустили. Вышли они с Петровичем на улицу, а Васька ему: «Дяденька Петрович, ты сказал: за меня, как за сына, ручаешься. А давай ты у меня отец будешь. А то у меня ни батьки, ни мамки никогда не было». Петрович молча обнял Ваську и к себе прижал. «Вот уж сколько лет, как Петровича схоронили, я уж сам сына ращу, сам учеников обучаю, а никого у меня в жизни роднее не было и не будет. Жалко, не дожил до награды до моей. Знал бы, что не зря со мной возился».

Как-то Сергей, еще будучи маленьким, разговаривая с дедом о книгах (они часто об этом говорили), спросил:

– Дед, а как называется самая интересная книжка?

– Человек, – не задумываясь, ответил Павел Егорович.

– А ее кто написал?

Дед улыбнулся:

– Каждый сам ее пишет. Человек, Сережка, это самая интересная книжка.

Читая очерки деда почти через полвека после их публикации, Сергей думал о том, что даже теперь, когда вся советская публицистика казалась набором лозунгов и годилась разве что в утиль, их можно было опубликовать заново без зазрения совести. Сегодня Павлу Егоровичу не пришлось бы оправдываться за неискренность, убеждать читателей, что он вынужден был подчиняться господствовавшей идеологии, социальному заказу. Заказ, конечно, был, но выполнить его старшему Гордееву было несложно. Ему были интересны люди, о которых он писал. Сергей, начав работать в журнале в конце девяностых, тоже выполнял заказ. Правда, заказчики были совсем другие. Люди им были неинтересны.

В первые месяцы журналистской работы Сергею было совершенно все равно, о чем писать, а для кого и для чего издается журнал, он и вовсе не интересовался. Ему было важно просто писать, заниматься делом, которое он любил, которому собирался посвятить жизнь и которое бросил много лет назад. Правда, он все еще считал себя профессиональным филологом и при встречах говорил: «Вообще-то я занимаюсь литературоведением». Еще не была дописана книга про деда, которую, конечно, надо было дописать. Еще не были опубликованы несколько рассказов и одна повесть Павла Егоровича, найденные в его домашнем архиве, хотя переговоры о них уже давно велись с «Новым миром». Еще, казалось, не прервалась переписка с Уинсли, хотя на последнее письмо, пришедшее несколько лет назад, Сергей так и не ответил. Все еще как будто продолжалось. Просто не хватало времени. Работа в журнале хоть и была далека от его прежних научных интересов, но все же требовала по крайней мере владения словом, что примиряло его с брошенной некогда филологией.

– Ты понимаешь, – объяснял он Кристине, – в сущности, журналистика и филология – родные сестры.

– А изменить жене с ее сестрой – грех, конечно, невеликий, – с нескрываемой иронией подхватила она его рассуждения. – Как же вы, мужики, любите себе оправдания искать!

Была у нее такая привычка: в его лице упрекать всех мужчин вообще.

С Кристиной он познакомился, когда вся редакция журнала «Власть и общество» размещалась в трех крохотных комнатках старого, многократно перестроенного купеческого особняка, вокруг которого уже тогда начали возводить элитное, хотя и фантастически уродливое жилье. Оказавшись во дворе новой застройки, этот объект культурного наследия из последних сил охранялся государством от поползновений новых русских снести его, чтобы освободить место под автостоянку. Поскольку судьба особнячка была под вопросом, арендовать помещение в нем оказалось по карману даже журналу, бюджет которого в те годы был довольно скромным. Но больше чем на три комнатенки средств все же не хватало, и Сергей делил жилплощадь с рекламщиками, чьи постоянные заискивающе-однообразные телефонные переговоры с рекламодателями никак не способствовали творческому процессу. Перпендикулярно к столу Сергея размещался стол менеджера по рекламе Любы, пухлой брюнетки, постоянно хрустевшей печеньем. В узенький проход был втиснут стул для Любиных посетителей; преодолевать этот проход приходилось боком, причем если Сергей делал это без труда, то Люба постоянно смахивала своими весьма внушительными бедрами бумаги с его стола. Что же касается посетителей, то они хотя и приходили к Любе, но усаживались в профиль к Сергею, прямо перед его носом.

Кондиционера в комнате не было, поэтому, несмотря на осеннюю прохладу, окна держали открытыми настежь. Когда вошла Кристина, Сергей ее сначала не заметил. Она так резко открыла дверь, что внезапный сквозняк поднял в воздух черновики почти законченной статьи, и он тут же рванулся вперед, чтобы прижать своим телом к столу ненумерованные страницы. Лежа на бумагах, он все же поднял голову и увидел высокую стройную блондинку с чуть раскосыми глазами, узким подбородком, острым, слегка вздернутым носом и копной кудрявых волос. Легкую фиолетовую куртку она держала в руках, а белая блузка с высоким воротником была расстегнута несколько больше, чем того требовала погода. На Кристине была короткая, чуть расклешенная юбка, которая, когда девушка села к Любиному столу, облепила ее упругие бедра. Когда же Кристина закинула ногу на ногу, то длины юбки не хватило, чтобы закрыть ажурную резинку черных чулок и не укрывшуюся от взгляда Сергея крошечную полоску тела. Девушка сидела боком к Сергею, но смотрела на Любу, что позволяло ему безнаказанно ее разглядывать. От Кристины исходила какая-то почти физически ощутимая волна сексуальности, и ее близость (крошечный проход не в счет) возбуждала настолько, что Сергей совершенно забыл о необходимости все-таки закончить и отнести главному статью. Вместо этого он внимательно вслушивался в разговор. Речь шла о размещении в журнале модулей, рекламирующих сеть салонов красоты, в которой, как понял Сергей, девушка занимала какую-то рекламно-маркетинговую должность. Сначала говорили о цене рекламной площади, потом согласовывали тексты, и, наконец, когда дошли до дизайна, Кристина спросила, может ли журнал найти моделей для фотосессии.

– Зачем искать, если в вашей компании работают такие красавицы? – негромко и как бы между делом вмешался в разговор Сергей. – А если вас на обложку поместить, так у нас и с тиражом проблем не будет.

Кристина удивленно оглянулась, как будто только сейчас заметила, что в комнате есть кто-то еще. Сергея поразил ее взгляд. Помимо удивления в нем была какая-то небрежность и одновременно заинтересованность, что вообще-то редко сочетается. Потом, вспоминая этот взгляд, Сергей не раз думал: «Не то приценивалась, не то прицеливалась».

Теперь она развернулась к Сергею и даже сняла ногу с ноги, прикрыв наконец-то юбкой ажурную резинку, что позволило ему перевести дух, но на мгновенье мелькнул треугольник трусиков, и это опять заставило Сергея почувствовать легкое волнение внизу живота. Все ее движения были так же двойственны, как и ее взгляд. Они тоже были как будто небрежны, но за этой небрежностью ощущался точный расчет. Небрежна она была ровно настолько, насколько это было нужно, чтобы зацепить попавшего под ее прицел мужчину, но при этом не показаться развязной и доступной.

– Спасибо за комплимент, но я одна, а номеров двенадцать.

– Ну и что? Делаем вас лицом компании, а из номера в номер меняем позы, одежду и антураж.

На самом деле Сергею было все равно что говорить. Ему важно было просто вмешаться в разговор, чтобы обратить на себя внимание, но тут его неожиданно поддержала Люба. Она так воодушевилась этой идеей, что стала сбивчиво и многословно доказывать Кристине целесообразность гордеевского предложения. (Кстати, потом эту идею поддержало Кристинино начальство, и в двенадцати номерах журнала появились фотографии длинноногой красавицы «с буйным ветром в змеиных кудрях».)

Кристина, чуть прищурившись, скользнула глазами по Сергею и снова повернулась к продолжавшей щебетать Любе. Воспользовавшись монологом сослуживицы, Сергей быстренько дописал статью, скомкав последний абзац, и опрометью бросился в соседний кабинет.

– Вот держи, – крикнул он и буквально всунул рукопись в руки главному.

– А… – начал было тот, но Сергей прервал его:

– Завтра, дорогой! Все завтра! – И выскочил из кабинета.

Он рассчитал точно. К моменту его возвращения девушки уже заканчивали разговор, да и рабочий день подходил к концу. Он быстро собрался, попрощался с ними, вышел на улицу и, подойдя к машине, закурил. Через пару минут спустилась Кристина.

– Оказывается, зря я с вами прощался. Вас куда-нибудь подвезти? – предложил Сергей.

Выдержав секундную паузу и снова скользнув по нему своим неповторимо двойственным взглядом, Кристина сказала:

– Вообще-то было бы неплохо, если, конечно, у вас есть время.

– До пятницы я абсолютно свободен. Садитесь. – Сергей открыл дверцу. – Куда прикажете?



Поделиться книгой:

На главную
Назад