Эмоциональная черствость и нарциссизм служат матери защитой от чувства вины. Такой предстает нам Шарлотта в противоположность Еве, которая продолжает жить, сохраняя сильную эмоциональную привязанность к своему умершему ребенку, на которую мать неспособна даже по отношению к живой дочери. Немного позже, после изнурительного разговора, когда Шарлотта остается одна в своей комнате, ее захлестывают эмоции: «Что со мной, почему я так взвинчена, как будто у меня лихорадка? Мне хочется плакать». Но вскоре она вновь берет себя в руки, стараясь как можно быстрее подавить все свои эмоции и отмежеваться от проснувшегося чувства вины: «Это глупо! Я плохая мать, это так. Естественно, что меня мучает совесть. Вечные угрызения совести».
Чтобы побороть чувство вины, порождаемое больной совестью, но никогда не проживаемое по-настоящему глубоко, Шарлотта применяет серию хорошо испытанных защитных приемов. Она использует, во-первых, агрессивное утверждение своей женственности («Оденусь-ка я получше к обеду. Ева должна будет признать, что старушка неплохо сохранилась»); во-вторых, – бегство («Я пробуду здесь меньше, чем предполагала»); и, наконец – то, что делает этих женщин «в большей степени женщинами, чем матерями», а именно, – сублимацию болезненных эмоций в своей страсти, одновременно отсекая их от первоисточника: «Это плохо. Плохо. Плохо. Это также плохо, как второй пассаж в сонате Бартока. Да, правда. Я взяла слишком быстрый темп, это очевидно. Это должно быть так: натиск, пам – пам, затем темп слегка замедляется, как от страдания. Медленно, но без слез, потому что больше слез не осталось, их вообще никогда не будет. Вот так. Если это получится, то у этого визита в священное жилище может появиться хоть какой-то смысл». Теперь становится понятно, почему женщины этого типа так выкладываются в своей страсти – работе, притворно жалуясь, что она поглощает все их силы, но при этом они не могут с ней расстаться, так как рискуют потерять единственный смысл жизни.
Попытавшись восстановить взаимоотношения с матерью, Ева лучше узнает и в то же время разоблачает ее сущность. Не располагая иными средствами, она воспроизводит прежние причиняющие боль отношения и прибегает к привычному самоуничижению, чтобы удержать мать. Вот почему, когда она решается поговорить, ей не удается избежать разговора на «заминированную» музыкальную тему и приходится вступить на территорию, которая всегда составляла материнское королевство: «Я часто играю в церкви. В прошлом месяце я провела целый музыкальный вечер. Я играла и комментировала то, что играю. Получилось очень удачно». Засим следует незамедлительный ответ Шарлотты, она тут же напоминает, кому принадлежит корона: «В Лос-Анджелесе я дала пять концертов для школьников, в концертном зале дворца, каждый раз перед тремя тысячами детей! Я играла, комментировала. Невообразимый успех. Но это так утомительно!» Для дочери не остается никакого места, даже скромного, в той области, где царит только мать и где Шарлотта всегда и неизменно делает больше и лучше – всегда она, она, она.
Но худшее для Евы еще впереди, а именно – тот самый пресловутый урок фортепиано, о котором, открывая матери страшную правду об их отношениях, говорила Ребекка из фильма «Острые каблуки». Все вертится вокруг второй прелюдии Шопена, «исполненной» во всех смыслах этого слова Евой. Шарлотта дает дочери урок мастерства, по ее же собственной, напоминаем, просьбе, на которой Ева настаивает, желая услышать от матери правду о своей игре. «Я поняла», – наконец говорит Ева, совершенно раздавленная после того, как Шарлотта, в свою очередь, сыграла тот же отрывок. На что же, в конце концов, напросилась дочь, и что она поняла, чего не знала раньше? Но ей вновь необходимо было услышать подтверждение этому, словно бы единственному условию любых возможных отношений с матерью: только мать царит, и она ни с кем не собирается делиться ни этими правами, ни этой властью, это просто невозможно. И Шарлотта заявляет об этом со всей откровенностью, хотя прекрасно осознает жестокий смысл сказанного. («Не обижайся, ты сама хотела этого!» – говорит дочери Шарлотта в конце урока). Мать не допускает ни малейшей возможности для какого-либо соперничества и убивает всякую надежду на равенство между собой и дочерью, не произнося ни слова о своем превосходстве. Всегда существует риск, что дочь попросит у матери именно то, что та не в состоянии ей подарить – любви или признания. Выпрашивая их, Ева изначально занимает подчиненную позицию жертвы, а выклянчивая именно то, что мать не в силах дать ей, провоцирует жестокость. Единственным ответом может быть только жестокость, лишь подтверждающая жертвенное положение дочери.
Ева вынуждена до последнего поддерживать материнскую игру, так как это – единственная возможность сохранить отношения с матерью. Вторая дочь, Хелена, сестра Евы, максимально далека от какой – либо услужливости и попыток сохранять хорошую мину при плохой игре. Отрезанная от всего мира из-за афазии[20], «дебильная дочь», она становится для матери искаженным зеркалом, иначе говоря, самым убедительным символом неблагодарности и чувства вины. Несчастье делает ее совершенно непонятной для всех, кроме тех, кто ее любит, кроме самых близких к ней людей, как, например, Ева. Но Шарлотта не входит в их число, так как абсолютно не способна принять эту «неудачную» дочь, которая только и может, что напоминать матери о ее собственной эмоциональной ущербности. Этот живой упрек, это лепечущее невесть что и пускающее слюну существо Ева использует с целью поразить мать, обличая ее с помощью «условной передачи полномочий» – она робко сообщает, что теперь сестра живет у нее, хотя ранее считалось, что Хелена находится в специализированном заведении.
Чтобы сопротивляться постоянному чувству вины, источником которого становится сознание, что она пренебрегла, отвергла и забыла собственную дочь, Шарлотта все время пребывает в напряжении. Она все время вынуждена защищаться от него: «Для меня это самое неприятное, но другого выбора у меня нет!». Затем она переходит в наступление: «Всю жизнь я с трудом выносила людей, которые не способны осознавать мотивацию собственных поступков». Таким образом, она дает понять, что Еве не удалось ее провести, если она, пусть даже и бессознательно, пыталась состряпать против нее обвинение, навязывая присутствие сестры. С помощью такой иносказательной интерпретации Шарлотта врывается в бессознательное дочери и дает понять, что только она, Шарлотта, направляет движущие силы ситуации: скальпелем ей служит проницательность.
Хелене Шарлотта театрально бросает: «Я так часто думала о тебе, просто целыми днями». Ей не удается никого ввести в заблуждение своим обманом, все знают, что она сознательно лжет, ломает комедию, и она сама прекрасно осознает это. Ее обман совсем не то же самое, что фальшь – фальшивит она, когда не желает открыто лгать своим дочерям. В противоположность лжи, фальшь представляет собой всего лишь рассогласованность между внутренним содержанием и невпопад произносимыми словами, которые звучат слишком высокопарно и потому будто постоянно сопровождаются более громким эхом. Наилучшим образом это иллюстрирует Ева: «Я любила тебя до смерти, я тебе верила, но я всегда боялась того, что ты скажешь. Инстинктивно я чувствовала, что ты почти всегда говорила не то, что думала на самом деле… Я не понимала твоих слов, ты говорила одно, а выражение твоих глаз и интонации голоса говорили другое».
Подобная манера фальшивить соответствует клинической трактовке расщепления, характеризующего «в большей степени женщин, чем матерей»: они разделяют свою жизнь на несколько частей и все время прилагают массу усилий, чтобы не дать им возможности соприкоснуться, всегда тщательно согласовывая свое поведение с тем идеальным образом, соответствия которому от них ожидают. Шарлотта думает, что говорит, как идеальная, по ее представлению, мать, хотя единственное, что ей удается выразить, – только пустоту мира, лишенного эмоций. Как музыкант она способна была почувствовать разницу: ведь в музыке обман – это извлечение фальшивой ноты во время игры, то есть явная ошибка исполнителя, тогда как фальшивить в жизни – то же с самое, что играть на расстроенном инструменте. По странному противоречию, чем убедительнее сами слова, тем острее ощущается их фальшивое звучание из-за рассогласованности с тем, как они произносятся. В то же время все окружающие парадоксальным образом готовы с любезным видом согласиться со сказанным, лишь бы подтвердить, что слова собеседника их очень тронули. Никто не настаивает на том, что человек говорит правду – в конце концов, «человеку свойственно ошибаться», и, действительно, люди часто допускают ошибки, но, тем не менее, все соглашаются со сказанным. Только в музыке верное звучание – это гармония и чистота исполнения.
Становится ясно, почему Ева, рассказывая мужу о своей матери, употребляет слова «непостижимая» и «странная». Когда ребенок чувствует, что какие-то вещи не могут быть выражены окружающими с помощью слов, или, как в данном случае, когда мать «фальшивит», он старается оттолкнуть от себя все, что связано с «официальной правдой». В свою очередь, это провоцирует появление симптомов полного отрицания всего, что говорит другой человек. Об этом же немного позже (вернее, слишком поздно) говорит и сама Ева: «Я не могла тебя ненавидеть, и моя ненависть превратилась в ужасную тоску.… Ребенок сам не в состоянии понять – он просто не знает, никто ничего не объясняет, он чувствует себя зависимым, униженным, отвергнутым, замурованным в неприступной крепости; ребенок кричит – никто не отвечает, никто не приходит, тебе все еще непонятно?» Очевидно, что не в силах больше кричать, так как отчаялась быть услышанной, Ева постаралась никогда и ничего больше не чувствовать.
Взрослея в таких условиях, трудно впоследствии полюбить мужчину, так как существует риск вызвать взрыв невысказанной ненависти. Вот почему Ева не может ни любить Виктора, своего мужа, ни, в то же время, ненавидеть его, благо, хотя бы он любит ее такой, какая она есть, и говорит ей об этом. Между ее мужем и матерью не существует ни одной точки соприкосновения, впрочем, Ева знает единственную форму любви, а именно ту, что она испытывает к матери. Ей неведома взаимность, но у нее не было никакой возможности даже подступиться к этой правде, так как в их с матерью отношениях всегда царила фальшь: «Я пребывала в полной уверенности, – скажет она потом, – что мы любим друг друга и что ты все знаешь лучше меня». Тем не менее, отчасти, она знала: «Ты почти никогда не говорила, что думала».
Кроме того, откуда она могла узнать, что такое любовь женщины к мужу, если мать не смогла на собственном примере научить этому своих дочерей? Несмотря на все свои усилия, Шарлотта так и не смогла создать для своих детей образ матери, по-настоящему любящей мужа. Ева, кстати, напоминает ей о Жозефе, своем отце: «Бедный папа, ведь он был всего лишь посредственностью, милым, послушным, всегда со всем соглашался». Трудно любить мужчину, когда отец низведен до уровня материнского приложения, аксессуара, не способного внушить уважение дочерям. Шарлотта, впрочем, также не испытывает никакого уважения к мужу своей дочери, хотя вслух она произносит слова, полностью противоположные тому, что она на самом деле о нем думает: «Когда я вас вижу вместе, Виктора и тебя, то просто начинаю завидовать». Но когда Ева слышит эти, как всегда, прозвучавшие фальшиво слова, она вспоминает, что такое притворное признание превосходства в любви совершенно не соответствует их отношениям. Она не может не догадываться об истинном отношении матери к ее мужу, которое Шарлотта выскажет, как только останется одна в своей комнате: «Этот Виктор нагоняет тоску, он похож на Жозефа, причем, самым неприятным образом, только еще более жалкий. Им, должно быть, смертельно скучно друг с другом, я в этом уверена».
Вечером первого дня, уже мучительного для нее, Шарлотта задремала. Ей приснился кошмар: объятия ее дочери, Хелены перерастают в агрессию, которая в истинной форме выражает все то, что мать на самом деле испытывает по поводу самого существования этой «неудачной» дочери. Шарлотта просыпается с рыданиями. Ева приходит, чтобы ее успокоить, и это становится моментом истины, поводом, чтобы им объясниться и, наконец, поговорить о прошлом. Разговору способствует интимность сумерек и немного алкоголя. О чем расспрашивает Ева свою мать?
Возвращение в прошлое может проиллюстрировать это: Шарлотта играет на фортепиано, она работает. Маленькая девочка слушает за дверью. Музыка затихает, и во время этого долгожданного перерыва дочь осмеливается войти, чтобы принести Шарлотте кофе. Мать бросает, наконец, на нее один мимолетный взгляд, располагается на диване и раскрывает журнал, за которым прячется ее лицо. Девочка, которую мы видим со спины, сидит на коленях в нескольких метрах от матери и, застыв в неподвижности, неотрывно смотрит на нее – вся внимание. «Иди, иди, поиграй на улице!» – бросает ей мать, так и не взглянув на нее. Это все.
Эта ледяная холодность, эта неприступность производят на девочку сильнейшее впечатление и погружают в бездонное ощущение собственной неполноценности (что я сделала?), заставляют ее почувствовать себя нежеланной и даже усомниться в собственном существовании (а есть ли я на самом деле?). Ребенок способен очень эффективно отвлечь взрослого, поглощенного работой, но ошеломляющее материнское безразличие, ее отказ признать само существование дочери провоцируют у Евы глубинное расстройство, которое и составляет предмет исследования: дочь проникает в психическое состояние матери, и с этого мгновения, она вынуждена защищаться от ощущения небытия[21].
Но воспоминаний не достаточно, чтобы понять, тем более, чтобы высказать правду: нужны слова, те слова, которые Ева, наконец, решается бросить в искаженное лицо матери, пока длится эта ночь, о которой рассказывает нам Бергман. Мало-помалу Шарлотта теряет в глазах зрителей всю свою привлекательность сильной личности по контрасту с дочерью, которая предстает все более интересной, глубокой и красивой. В те минуты, когда она отказывает умоляющей матери в прощении и не позволяет ей даже прикоснуться к себе, Ева, наконец, проявляет себя как взрослая женщина, которой не была до сих пор. Она и на следующий день останется ею, а не прежней нелепой, состарившейся девочкой, напялившей на себя взрослую одежду.
Ева обвиняет мать в том, что та только делала вид, будто любит свою дочь, тогда как на самом деле Ева служила для нее неким дополнением, поддержкой угасающего нарциссизма: «Я была для тебя только куклой, с которой ты играла, когда у тебя было время. Но стоило мне заболеть, или, если я создавала тебе малейшее неудобство, ты подбрасывала меня отцу или няне. Ты закрывалась в комнате, чтобы работать, и никто не имел права тебя беспокоить. Я так любила тебя, но тебя никогда не было рядом, даже если ты в принципе была согласна ответить на вопросы, которые мне так хотелось тебе задать». Даже когда Шарлотта была вынуждена вновь вернуться на какое-то время к своему очагу и своей идентичности супруги и матери, для дочери это обернулось подлинной катастрофой: «К концу месяца я поняла, какой ужасной обузой я была для тебя и для отца. Я хотела убежать из дома». Рана Евы не затянулась со временем: «Мне было четырнадцать лет, и не найдя ничего лучшего, ты устремила на меня всю свою нерастраченную энергию. Ты меня уничтожила, а думала, что сумела наверстать упущенное время. Я сопротивлялась, как только могла. Но у меня не было ни единого шанса… Я была будто парализована. Все-таки я кое-что осознавала со всей возможной ясностью: во мне не было ни йоты того, что было бы по-настоящему мной и в тоже время было любимо или хотя бы принято тобой». Для Евы, познавшей в детстве всю горечь бесконечных разлук с матерью, к которым ребенком она так и не смогла хоть сколько-нибудь приспособиться, в подростковом возрасте не было ничего хуже внезапно свалившихся на нее проявлений безудержного материнского интереса, абсолютно противоречащих ее нарождающейся женственности.
Своей ущербностью, своими идентициональными недостатками Шарлотта, безусловно, обязана неблагополучным отношениям с собственной матерью, совершенно неспособной к эмоциональному контакту, лишенной хоть какой-нибудь душевной теплоты: «Я не живу, я даже не родилась, я была изъята из материнского тела, и оно немедленно вновь замкнулось для меня и опять вернулось к ублажению моего отца, и вот, я уже больше не существую». Высказанная Евой правда, словно эхо из прошлого, настигает Шарлотту и открывает ей, как передается ущербная идентичность от матери к дочери: «Ты неизменно была закрыта всему, что касалось чувств. Ты носила меня в своем холодном чреве, а затем вытолкнула с отвращением. Я любила тебя несмотря на то, что ты находила меня гадкой, отталкивающей и бездарной, а ты постаралась сделать меня такой же неспособной к жизни, как ты сама». Теперь инструмент был настроен точно: не прозвучало ни одной фальшивой ноты!
Если Хелена воплощает собой нарциссические проблемы матери, то Ева вскрывает проблемы ее идентичности. Растеряв на пару мгновений всю свою уверенность, Шарлотта заговорила, не думая и не осознавая, что именно она произносит, и утратила свои позиции всемогущей, но постоянно отсутствующей матери. Теперь она сама превратилась в маленькую девочку, не способную быть на равных со своей собственной дочерью, как ранее это происходило с Евой. Она пытается выдать избыточную дистанцию в отношениях с дочерьми за сверхзаботу о них: «Я всегда боялась тебя. Боялась того, что ты требовала от меня. Я думала, что не способна соответствовать всем твоим требованиям. Мне не хотелось быть твоей матерью. Я хочу, чтобы ты знала, что теперь ты – моя единственная защита, но тем сильней это пугает меня и заставляет чувствовать себя беспомощной». Область соперничества смещается: теперь речь идет о том, кто из них – жертва.… Но в любой семье, если мать – жертва, значит виновата дочь. Когда жертвой оказывается ребенок, палачи – родители. Каждый находит себе место на роковом «чертовом колесе»: Шарлотта спешит укрыться в своей одержимости, ставшей ее защитным панцирем; Ева колеблется между самоубийством и самопожертвованием – в любом случае, она не в силах оставаться самой собой.
Предоставим последнее слово Еве, вернее Ингмару Бергману (чья пугающая прямота опровергает неожиданно обнаруживаемую у Фрейда мысль о том, что понять отношения матери и дочери способны исключительно женщины). «Мать и дочь – какая дикая мешанина эмоций, растерянности и разрушительности. Все возможно под личиной любви и избытка чувств. Ущербность матери унаследуется дочерью. Все промахи матери оплатит дочь. Несчастье матери станет несчастьем дочери. Будто мы никогда не сможем разрезать связывающую нас пуповину. Неужели это так? Неужели несчастье дочери – это триумф матери? Мама…… Мои страдания – это твое тайное наслаждение…?»
И еще: «Неужели мы никогда не перестанем быть матерью и дочерью?»
«Осенняя соната» рассказывает о случае переноса от матери к дочери идентициональных и нарциссических проблем как минимум на протяжении двух поколений. В третьем поколении, к которому принадлежит Ева, отсутствие таланта у дочери стало неблагоприятным фактором, своего рода профессиональным провалом матери, которая узурпировала право на само существование дочери, когда та была подростком, и вызвала у нее внутренний раскол в самой себе.
Не все матери, одержимые профессией или поглощенные иной страстью, ведут себя подобным образом. Наличие призвания еще не означает, что оно станет единственным средством быть «звездой», так как можно быть первой в своей профессии и при этом продолжать жить и оставаться хорошей матерью. Далеко не все женщины, увлеченные чем-либо помимо своих детей, попадают в категорию «в большей степени женщин, чем матерей». Призвание само по себе отнюдь не приговаривает женщину к превращению в «мать-звезду» по отношению к дочери. Тем более оно не предполагает симптоматической неспособности передавать детям что-либо, кроме собственных проблем и недостатков. Социальное положение также не задает определенную структуру отношений, то есть работающая и вкладывающая душу в свою профессиональную деятельность женщина не обязательно становится «женщиной в большей степени, чем матерью». Также и «в большей степени мать, чем женщина» совсем не обязательно должна быть домохозяйкой. (Мы убедились в этом на примере Маддалены из фильма «Самая красивая»).
В фильме «Иллюзия жизни» Дугласа Сирка (1958), рассказывается о случае кинозвезды, поглощенной своей карьерой актрисы, что совсем не исключает дочь из ее эмоциональной жизни. Она даже способна отложить встречу в ответ на предложение сниматься в фильме, о котором давно мечтала, ради того, чтобы присутствовать на вручении диплома дочери. Овдовев в ранней молодости, она стала звездой, не поддавшись общепринятому стереотипу, согласно которому женщина должна бросить на алтарь профессии все, включая личную жизнь. В конце концов, она вновь встречается с человеком, которого любила долгие годы. Здесь обнаруживается прекрасный пример совпадения трех сфер самореализации женщины – профессиональной, любовной и материнской, в каждой из которых героиня оказалась успешной – благодаря актерской способности улавливать веяния времени и выстраивать иерархию актуальных предпочтений в соответствии с каждым жизненным возрастом.
Что касается будущего дочерей «матери – звезды», схема, представленная в фильме «Осенняя соната», несмотря на всю ее силу и убедительность, ни в коей мере не претендует на универсальность. Игры, в которые играют его герои и «женщины в большей степени, чем матери», в целом (как мать Шарлотты, одержимая наукой и страстью к собственному мужу), совсем не обязательно требуют, чтобы дочь полностью воспроизвела материнскую личностную модель, как в случае Шарлотты, или разрушила собственную личность, как в случае Евы. Женщина, даже если ее мать не относилась к этой категории, может сама стать «женщиной в большей степени, чем матерью» под влиянием различных внешних обстоятельств, например, таких, как потеря любимого супруга. В этом случае она обременяет дочь или одну из дочерей, если их несколько, миссией заменить отца. В социальном плане это может стать для нее благоприятным фактором и способствовать блестящей карьере, благодаря увлеченности и вкладыванию в работу всех своих сил, что служит, как у Шарлотты, способом разорвать связь с источником мучительных переживаний – скорбью по отцу. Мать не может восполнить чувство утраты, так как стремится к тому, чтобы после смерти мужа ничего не менялось, и это становится главной (хотя и невыполнимой) задачей для дочери. В этом случае идентициональных проблем не возникает, так как дочь при явной поддержке матери идентифицирует себя с отцом, не жертвуя собственной женственностью. В свой черед став матерью, она будет вполне способна, так как сама пережила подобный опыт, нарциссически проинвестировать дочь, не занимаясь только ею одной, но умея придать ценностный смысл ее существованию, а также всему, что она сделает, и даже всему, что она скажет, если, конечно, они будут разговаривать друг с другом откровенно. Безусловно, дочери придется столкнуться и с «ледяной холодностью» матери – звезды, но, по крайней мере, ничто не будет мешать ее самореализации. Скорее наоборот, даже материнское равнодушие будет замаскировано одобрительными высказываниями, подтверждающими чувство собственной значимости у дочери. Тем не менее, иногда реальные трудности могут погасить полезный эффект положительных оценок: разве не смущает ребенка, когда без разбора одобряют все, что бы он ни сделал, даже глупости? Не чувствует ли он подвоха в том, что слишком редко встречает неодобрение, что почти никогда не ошибается? Например, так ли уж полезны уверения в безоговорочном успехе, которые являются верным признаком бессознательной материнской ревности?
Невозможность вызвать неудовольствие у матери, в конце концов, – и мы уже убедились в этом на примере «матерей в большей степени, чем женщин», – не что иное, как одна из форм тюремного заключения. Возможно, более мягкая, чем невозможность удовлетворить материнские амбиции, но все-таки форма плена. Это взаимное ограничение свободы: дочь не имеет возможности ни удовлетворить претензии матери (они заранее удовлетворены), ни разочаровать ее (это заведомо невозможно). Мать, в свою очередь, способна видеть в дочери только идеальный образ, и потому ей не удается выстроить аутентичные отношения (то есть подлинные, основанные на реальности, а не на идеалистических представлениях). Она предпочитает окружать себя толпой восхищенных поклонников или поклонниц, иногда демонстрирующих, а иногда пытающихся подавить свою явно гомосексуальную ориентацию, которые склонны видеть в ней идеальную женщину, способную передать им часть своего величия. Сама же она, со своей стороны, находит в их среде подходящие кандидатуры на должность заместителей дочери, менее идеализированных, но более пригодных, чтобы по-настоящему любить их и иногда критиковать.
Если не считать различий в объекте своей страсти (супруг, любовник, призвание и т. д.), «женщины в большей степени, чем матери» имеют одну общую черту. Все они не только ведут себя совершенно по-разному на публике и наедине с ребенком, более того, они выставляют на показ эмоциональные проявления, которых обыкновенно лишены их дочери все остальное время. («Матери в большей степени, чем женщины», напротив, тяготеют скорее к демонстративным проявлениям преувеличенной заботы и предупредительности по отношению к ребенку, мешая ему существовать «как другому», как самостоятельной личности, а не только как ребенку, принадлежащему исключительно им).
В силу того, что для «женщин в большей степени, чем матерей» материнство само по себе – источник чувства вины и других болезненных переживаний, еще в отношениях с собственной матерью они изобретают различные механизмы, с помощью которых стремятся стать неуязвимыми в своих личных взаимоотношениях. Женщина, которую можно отнести к этой категории, ведет себя самым противоречивым образом в ситуациях, которые требуют от нее проявить себя больше женщиной или больше матерью.
Некоторые из этих женщин, которые практически не общаются со своими детьми, вдруг обретают в них неистощимую тему для разговоров с коллегами по работе, предоставляя выход своему чувству вины, но не осознавая его таковым. Часто они используют детей в своей профессиональной деятельности – как элемент обольщения, как повод для шуток, объект описания и т. д.
Другие могут совершенно забыть, что они – матери и у них есть ребенок, если его нет поблизости (а иногда, даже когда он рядом!). Различные измерения их жизни разделяются объектом их одержимости, как своеобразным, абсолютно непроницаемым экраном.
И в том и в другом случае дети страдают, сталкиваясь с проявлениями этих защитных механизмов. В первом, – потому что рано или поздно, но они постараются оправдать все, что мать говорила о них; во втором, – потому что, как бы это ни было мучительно, они будут чувствовать себя полностью исключенными из сферы материнского внимания и интересов.
Глава 9
Асимметричность
Мы представили «женщин в большей степени, чем матерей» с точки зрения выбора объекта их страсти (супруг, любовник, призвание и т. д.), тогда как «в большей степени матери, чем женщины» определялись нами в соответствии с возрастом их дочерей (младенчество, детство, отрочество, зрелость). Такая своеобразная асимметричность проистекает из различий этих двух типов.
Первое проявление такой асимметричности относится собственно к структуре отношений мать – дочь. Мы убедились, что «в большей степени матери» сконцентрированы на своих дочерях, не замечая ничего вокруг, в то время как «в большей степени женщины» сосредотачивают свое внимание на внешнем объекте, не имеющем отношения к материнству, и забывают о собственной дочери.
В платоническом инцесте, к которому тяготеют «матери в большей степени, чем женщины», из отношений с ребенком, и в особенности, с дочерьми, из-за их похожести на мать, исключается любой третий участник. С точностью до наоборот «в большей степени женщины, чем матери» исключают ребенка из числа своих привязанностей, но чаще от этого страдают опять же девочки, потому что мало отличаются от матери. Во втором случае мать самозабвенно выстраивает отношения с мужчиной, полностью отдается профессии или страсти, но так или иначе для дочери не остается рядом с ней никакого места, ни единой возможности проникнуть в околоматеринское пространство. Мальчики не так подвержены подобному игнорированию, несомненно, по причине большей значимости, которую в обществе придают мужскому полу, а также благодаря их изначальной непохожести на мать. Потому с мальчиком обращаются иначе, чем с девочкой, в которой мать видит всего лишь образ самой себя, предназначенный для использования в целях самореализации.
В обоих случаях и «в большей степени матери», и «в большей степени женщины» совершают асимметричное, изначально различное исключение. В одном случае они исключают третьего участника и образуют замкнутую пару «мать – дочь»; в другом – исключается дочь ради кого-то (чего-то) внешнего, что превращает уже ее в «третьего лишнего». В первом случае дочь становится чем-то исключительным и единственным в материнском мировосприятии, во втором – исключенная из материнского мира дочь лишается своего места рядом с ней.
Тот, кто не пережил ни первого, ни второго варианта подобных отношений, конечно, не в состоянии представить себе их мучительность; тот, кто познал такой опыт хотя бы отчасти, очевидно, не в состоянии найти подходящих слов, чтобы выразить его даже в ходе длительной психоаналитической работы. Благодаря художественному вымыслу, а именно, с помощью воображения эти эмоции, которые так трудно вынести, а еще труднее выразить словами, обретают основу и плоть. Подобрав нужные слова и прибегнув к достижениям теоретической науки, можно посредством обобщения, в свою очередь, размежеваться с мучительным опытом.
Существует и другой, не менее важный тип асимметрии между «в большей степени матерями» и «в большей степени женщинами», которая отражает отличие их позиции по отношению к нормальным, то есть к общепринятым взглядам на материнство.
«В большей степени матери» занимают классическую позицию «хороших матерей»: они считают своих детей самой большой ценностью на свете, что всегда воспринимается как проявление материнской любви. Их самоотверженность вызывает одобрение в обществе и позволяет им выглядеть как в собственных глазах, так и в глазах всего остального мира примерными матерями, даже если дочери совершают из-за них саморазрушительные поступки. Последние чувствуют себя все более одинокими, так как они лишены самой возможности высказаться, но еще до того, как лишиться этой возможности, у них изначально отняли саму возможность заново ощутить и благодаря этому осознать тот вред, что им причинили. Даже если они в итоге сумеют высказать свои жалобы, им придется заплатить за это высокую цену, так как виновными всегда будут признаны именно дочери.
В противоположность первым, «в большей степени женщины» обычно слывут «плохими матерями»: они всегда отсутствуют, когда нужны своим детям, остаются к ним равнодушными и мало их любят. Их дочери, конечно, страдают от этой пустоты и от того, что им нет места возле матери, им не хватает ее любви, правда, они могут сами любить мать и самих себя, но разве могут они пожаловаться на нее и, тем более, трансформировать в гнев свою нереализованную любовь? Окружающие обычно готовы услышать их жалобы, и будет лучше, если они позволят разрушить материнскую одержимость – обличить низость адюльтера или тупик ухода в работу. В этом случае мать подкарауливает чувство вины.
Лучше всего объясняет легитимность (законность, правомерность, здесь – естественность) такой дочерней жалобы на мать – «в большей степени женщину», история Электры, дочери «матери-любовницы». Клитемнестра убивает мужа Агемемнона руками своего любовника Эгисфа, который затем узурпирует место законного супруга. Об том же рассказывает история Гамлета, но только в мужском варианте: ребенок становится рупором отца – жертвы и оглашает причину его гибели – материнское предательство. Единственная разница в том, что в случае Электры призыв к справедливости по отношению к покойному отцу и к воздаянию по заслугам матери – виновнице его гибели находит двойной отклик. И это не только коллективное осуждение и закон, наказывающий женщин – убийц и изменниц, но и внутрипсихическое, то есть самоосуждение в виде Эдипова комплекса, который толкает Электру в любовные объятия отца и вызывает ярость у матери. Наиболее точный вывод из этой ситуации содержится в словах Электры в одноименной пьесе Жироду (1938): «Я – единственная вдова моего отца, других не существует». Благодаря тому, что Электра обвиняет мать в том, что она не выполнила соответствующей ей роли – не была ни хорошей супругой, ни доброй матерью, дочь избегает, по крайней мере, частично, чувства вины за собственную ненависть к ней.
В этой же пьесе Клитемнестра вспоминает самые первые дни с момента появления на свет дочери и начало формирования их отношений: «Ты хочешь услышать от меня, что ты была рождена не от любовной связи, что ты была зачата в холодной постели? Что ж, это так, ты довольна? […] Ни разу ты не заговорила во мне. Мы были равнодушны друг к другу с первой минуты твоего появления на свет. Ты даже не заставила меня почувствовать, что такое родовые муки. Ты родилась маленькая, дрожащая. С поджатыми губками. Целый год ты упрямо поджимала губы – из страха, что первое слово, которое с них сорвется, может оказаться именем твоей матери – моим именем. Ни ты, ни я – никто из нас не заплакал в тот день, когда ты родилась. Ни я, ни ты – мы никогда не плакали вместе». На этом примере можно наблюдать типичную клиническую картину, когда женщина с первого же мгновения отвергает свою новорожденную дочь и обращается с ней точно также, как, чувствуя такое материнское отношение, будет в ответ относиться к ней самой взрослая дочь. Очевидно, дочь будет платить ненавистью за ненависть. Кто из них двоих несет ответственность за ситуацию? Мать ли это, не любящая и не любимая, а затем совершающая преступление, или не любимая и не любящая дочь, впоследствии жаждущая мести? Ответ, возможно, содержится в словах нищего, который оказался случайным свидетелем объяснения между Электрой и Клитемнестрой: «Каждая из них – права по-своему. Вот в чем истина».
«Наша мать, которую я люблю, потому что она такая красивая, которую я уважаю, так как этого заслуживает ее возраст, чьим голосом я восхищаюсь и чей взгляд ловлю с любовью Наша мать, которую я ненавижу», в своем амбивалентном (двойственном) отношении к матери дочь располагает единственным средством, чтобы не быть уничтоженной, – ненавистью. Но если чувство ненависти к матери может стать скальпелем – эффективным средством, позволяющим отделиться от нее, одновременно оно становится прорвой, беспрерывно поглощающей энергию: как любая страсть, она нуждается в постоянной подпитке. Ненависть, конечно, разделяет, но никогда не насыщается.
Асимметрия как понятие появляется вследствие выработки обществом понятия нормы: без этого не было бы разделения на «хороших» и «плохих» матерей, а только беспорядочные случаи различных отклонений, по которым трудно было бы определить, какие из них приемлемы, а какие нет. Необходимо сменить подход, чтобы осознать, что на полюсах сконцентрированы не «хорошие» (заботливые) и «плохие» (равнодушные) матери, а две крайности проявления материнства, одинаково вредоносные для дочерей. Обе крайности проявляются в том, что между матерью и дочерью устанавливаются достаточно длительные и прочные связи, которые провоцируют типичное поведение «трудных» дочерей, либо задыхающихся из-за отсутствия между ними и собственной матерью свободного пространства, либо, наоборот, раздавленных неприступностью этого пространства.
Можно спросить, стоило ли проводить такую объемную работу, чтобы прийти к выводу, что существуют матери, которые недостаточно любят своих детей, и другие, которые слишком их залюбливают?[22] Решительно, да! Стоило! Потому что слово «любовь», так часто используемое в разговорах на тему детско-родительских отношений, нисколько не помогает понять, что в них играет действительно существенную роль, и мы еще к этому вернемся. Сегодня мы уже знаем, что общепринятые представления о том, что «любовь» – абсолютная ценность сама по себе и во всех случаях ее можно определить количественными показателями (то есть важно не то, какова она, а ее мера), ошибочны. Прекратив априори привязывать к этому понятию исключительно позитивные смыслы, значения, мы сможем заметить, что некоторые формы проявления так называемых «любовных» отношений вполне оказываются настолько же деструктивными, насколько другие – конструктивными. Отстраненное восприятие в отличие от традиционного понимания слова «любовь» позволяет нам раскрыть роль третьего участника и наглядно продемонстрировать ее принципиальную значимость для взаимоотношениий матери и дочери, если этот третий исключен или исключителен. Иначе говоря, в противоположность общепринятой концепции, отношения матери и дочери – это отношения не двух, а всегда трех человек. Напротив, игнорирование и, тем более, полное отрицание роли третьего в этих отношениях, в конечном итоге, и приводит к самым серьезным и разрушительным последствиям.
Чтобы исследовать существующие возможности стать хорошей матерью, то есть способность вырастить дочь, которая сумеет, в свой черед, вынести бремя быть дочерью своей матери и самой присоединиться в свое время к числу матерей, для начала нужно отстраниться от привычного понимания слова «любовь», а затем поместить курсор между двумя полярными точками зрения, то есть между избытком и недостатком материнской заботы. Но этого недостаточно, затем в отношения матери и дочери необходимо ввести третьего участника, который позволит каждой занять свое место – не больше и не меньше. Это одно из главных условий для установления необходимого равновесия в позиционной игре с пространством материнско-дочерних отношений. Такое равновесие подразумевает, что дочь не должна быть ни исключена из этого пространства, ни стать чем-то исключительным в нем, впрочем, то же самое относится и к матери. Чтобы уловить, что именно обеспечивает это равновесие, продолжим исследовать различные подходы к проблеме материнско-дочерних отношений, опираясь на художественные произведения.
Часть третья
Не мать, не женщина; то мать, то женщина; и мать, и женщина
В большей степени матери, чем женщины; в большей степени женщины, чем матери… Существуют также матери, которые не относятся ни к одной, ни к другой категории. Еще одна разновидность – женщины, которые последовательно воплощают в себе оба способа самоосуществления по отношению к дочерям: и как матери, и как женщины, или, точнее, то как матери, то как женщины. Во втором случае речь идет не о наслоении или своего рода смешении этих двух состояний, а о поочередном перескакивании из одного состояния в другое, которое происходит достаточно быстро и остается вполне обратимым, что всегда одинаково проблематично для дочери. В этой ситуации дочь совершенно теряется, не понимая, как гласит пословица, за каким из двух зайцев гнаться (или как усидеть на двух стульях). Однако было бы ошибкой считать, что поведение матери, которое авторы описывают в художественных произведениях, остается заданным раз и навсегда. Речь здесь идет не о характерах, как они понимаются в классической психологии (кроме крайних форм ригидности характера), а о различных проявлениях в зависимости от конкретного момента и жизненных обстоятельств.
В ряду подобных напряженных ситуаций проявление дочери в качестве соперницы в течение одной из наиболее критических фаз развития материнско-дочерних отношений может повлечь за собой возникновение еще одной формы инцестуозной ситуации. Эта ситуация провоцируется матерью, которая постоянно удерживает или периодически перепрыгивает из обычной в позицию «женщины в большей степени», но та же ситуация может вызвать такой же резкий прыжок в противоположную крайность, то есть в материнскую позицию. Таким образом, в каждом возрасте дочери, в соответствии, с неизбежными изменениями ее жизни у матери возникает необходимость передвигаться вдоль оси, на одном конце которой находится полюс материнства, а на другом – полюс женственности. Эти перемещения могут быть более или менее гармонизированными или неравномерными, более или менее точными и адекватными, или, напротив, осуществляться вопреки препятствиям. Формы и влияние на дочерей такой идентициональной изменчивости, иногда преувеличенной, а иногда недостаточной, и станут в дальнейшем предметом нашего изучения.
Глава 10
Не матери и не женщины
Бывает так, что на свет появляется девочка, но в будущем она не становится ни женщиной, ни матерью. Отказ от женственности происходит далеко не всегда в пользу материнства, как и отказ от затраты сил и времени на воспитание ребенка вовсе не освобождает женщину ни для любовной, ни для сексуальной, ни для творческой жизни.
В жизни не так уж редко встречаются примеры дочерей, испытывающих недостаток любви со стороны фрустрированной матери, сварливой супруги или бесчувственной вдовы, утратившей всякий интерес к внешнему миру (кроме язвительного разоблачения его порочности). Она равнодушна и к чувствам собственной дочери, на которую, очевидно, взваливает весь груз негатива, самоуничижения и депрессии, которые она сама испытывает, в то время как другие дети могут мобилизовать свою эмоциональную энергию. Откажется ли дочь от способности относится к самой себе с любовью, интериоризировав навязанную ей материнскую «нелюбовь», передаст ли она эту эстафету следующему поколению? Будет ли она стараться пробудить у матери любовь к себе, бесконечно умножая свои подвиги, которые должны бы, как она надеется, подтвердить ее чувство собственной значимости? Сумеет ли она найти компенсирующие факторы, которые позволят ей отделиться от источника болезненных переживаний, например, дождавшись прекрасного принца на белом коне, который однажды появится и снимет с нее материнское заклятие? Такой случай – появление прекрасного принца, как можно догадаться, часто описывается в художественных произведениях.
Почему Марни (Типпи Хедрен), главная героиня фильма Алфреда Хичкока «Нет весны для Марни» (1964), стала клептоманкой (она методически обкрадывает своих работодателей, а затем меняет место проживания и фамилию), страдающей навязчивыми страхами (ее повергает в панику гроза и красный цвет) и фригидной до такой степени, что не выносит прикосновений собственного мужа? Можно с уверенностью утверждать, что причины этих психических отклонений кроются в ее детстве, и это подтверждает сцена ее первого свидания с матерью – с пожилой женщиной трудно определимого возраста, затворницей, хромой и недружелюбной, живущей в полном одиночестве в своей квартире в Балтиморе.
Молодая женщина, красивая и элегантная, нагруженная кучей подарков, приезжает к матери с явной надеждой, что та обрадуется этой встрече так же, как она сама или, по крайней мере, выразит ей хоть немного признательности и одобрения. Но мать интересуется только соседской девочкой, за которой она присматривает по будням Дочь с завистью и грустью наблюдает, как мать влюбленно расчесывает копну белокурых волос малышки, мечтая оказаться на ее месте. Когда же Марни присаживается на пол у ног матери и нежно кладет голову ей на колени, явно ожидая, что мать погладит ее волосы, та даже не прикасается к ней. Все, что мать говорит в ответ на ее нежность: «Прекрати, Марни! Моя нога… Ты делаешь мне больно!»
Когда девочка уходит, Марни вновь делает попытку приблизиться к матери, но та отстраняется, пятясь, и отталкивает ее руку, когда дочь хочет прикоснуться к ней. Марни не выдерживает: «Ты совсем не любишь меня, почему, мама? Я без конца задаю себе этот вопрос… Если бы ты была со мной хоть немного нежнее и ласковее. Почему ты всегда отталкиваешь меня? В чем ты меня упрекаешь? Иногда я думаю: чего бы я только ни сделала, чтобы завоевать твою любовь и нежность! Ведь я все уже сделала! Ты думаешь, я недостойно веду себя, потому что стала любовницей господина Пембертона? Поэтому ты шарахаешься от меня?» Мать дает ей пощечину. Марни тут же извиняется, невнятно бормоча: «Извини, мама. Ты никогда не пренебрегала мной». Обмен любезностями на этом исчерпан.
Следующая их встреча в самом финале фильма позволяет раскрыть тайну происхождения болезненных отклонений у дочери, от которых Марни удастся избавиться с помощью своего мужа (Шон Коннери), ставшего психоаналитиком-любителем. Благодаря этой финальной встрече с матерью выясняется, что она не только оказалась плохой матерью, но в прошлом была еще и женщиной легкого поведения, занимавшейся проституцией с матросами чуть ли не на глазах у собственной дочери. Одного из них Марни, будучи пятилетним ребенком, во время страшной грозы убила, ударив кочергой в попытке защитить мать, которой, как ей показалось, угрожает опасность. Разбитая в прямом и переносном смысле, мать впоследствии замкнулась в молчании и полностью отреклась от какой-либо эмоциональной жизни, стараясь искупить свои прегрешения: «Мне предоставился единственный шанс оправдать свою жизнь – воспитать тебя как следует. Я обещала Богу, что выращу тебя приличной девушкой», – приличной, по мнению матери, означает, «такой, которая не нуждается в мужчинах».
«Ведь я все сделала, чтобы завоевать твою любовь и нежность…». В свете показанных событий из прошлого слова Марни приобретают совершенно иное звучание, так как она совершила убийство ради своей матери, пытаясь ее защитить, но, одновременно, это была бессознательная попытка уничтожить всех мужчин, которые разлучали ее с матерью, точь-в-точь как малышка Ребекка из фильма «Острые каблуки». Так как Марни была лишена отца, у нее не было опыта иных эмоциональных отношений, кроме отношений матери и дочери с исключенным третьим. Марни подавила воспоминания об этом убийстве, но она не забыла ни грозы, ни алого цвета растекшейся по полу крови. Мать скрыла правду о происшедшем и сообщила полиции, что это она совершила убийство. Юридически ее признали невиновной, так как на суде было установлено, что она действовала в пределах необходимой самообороны. Впоследствии Марни посвятила свою жизнь мщению, обворовывая мужчин, которые в детстве украли у нее мать. Пытаясь приблизиться к матери, Марни реализует в своей фригидности ее установку: «Твои мечты сбылись! Твоя дочь – лгунья, воровка, но приличная девушка», – бросает она матери.
Поставив крест на своей личной жизни как женщины, мать Марни не стала матерью больше, чем раньше. Впрочем, и до «несчастного случая» она не была ею. Когда ей было всего пятнадцать, баскетболист-плейбой пообещал подарить свою футболку, если она позволит ему сделать с ней все, что он захочет. Затем, «когда появилась ты, он тут же испарился. Я всегда получаю только футболку, и еще у меня есть ты». Да, конечно, у нее есть дочь, но что она могла дать дочери, если в собственных глазах, да и в глазах сближающихся с ней мужчин она выглядит столь ничтожной? «Я никого не любила, кроме тебя», – декларативно заявляет мать после воссоздания ситуации, травмировавшей дочь, в присутствии ее мужа. Правда ли это? Ложь? Разве в том состоит вопрос, если в данных обстоятельствах непонятно, что значит для нее это слово – «любовь»? Мать сама не имеет об этом ни малейшего представления, ведь она никогда не любила дочь по-настоящему. Каким же образом могла она проявить материнскую любовь? Ей не удалось познать это чувство и в дальнейшем: вспомним, когда Марни однажды, как будто с целью проверить правдивость ее слов, склоняет голову на колени матери, та просто не способна вести себя как любящая мать. Ее пальцы даже не пошевелились, чтобы погладить волосы дочери. Мать не находит в это мгновение других слов, кроме: «Моя нога… Ты делаешь мне больно!». Лишнее напоминание о травме, полученной в момент убийства любовника, и, несомненно, о безысходном страдании, которое мать привнесла в мир своего нежеланного ребенка. Нежеланного – потому что отец Марни покинул ее.
Как мать Марни могла выразить материнскую любовь, если ей не ведома ни одна из возможных форм любви, если ее не воспринимал как мать своего ребенка даже его отец, если она вообще никогда не чувствовала себя женщиной иначе, как только оказывая сексуальные услуги за деньги?
Глава 11
То матери, то женщины
То матери, то женщины: двойственность внутреннего мира женщины может проявиться и в таком противопоставлении. К этой мысли Хелен Дейч искусно подводит читателя в своей статье «Психология женщины», приводя в пример повесть Оноре де Бальзака «Воспоминания двух молодоженов» (1842). В ней рассказывается о дружбе Луизы де Макюмер и Рене де Л’Эсторад: она влюблена в любовь, он же крайне зависим от матери. Нередко случается так, что женщина неоднократно и более или менее решительным образом перепрыгивает в течение своей жизни из позиции женщины в противоположную, то есть в материнскую позицию, и обратно. Такая идентициональная подвижность матери, при условии соответствия этих перемещений каждому возрасту ребенка, могла бы способствовать нормальному развитию отношений с дочерью, если бы смена позиций происходила в нужное время и не слишком резко. Если же она происходит вопреки естественному ходу событий, или сами позиции представляют собой крайности (платонический инцест, или в противоположность ему, полное безразличие), такая изменчивость рискует стать искажающим и даже травмирующим фактором для дочери. Как уже говорилось, дочь в этом случае оказывается в положении человека, вынужденного гнаться за двумя зайцами сразу (или пытаться усидеть на двух стульях). Художественные произведения изобилуют подобными примерами.
Алая буква из одноименного романа Натаниела Хоторна (1850) – это буква «А» из алого шелка, пришитая на корсаж платья Эстер Принн. Она служит символом грехопадения главной героини – адюльтера, который неприемлем в пуританском обществе Америки времен первых колонистов. Эстер выходит на свободу после длительного пребывания в тюрьме, где она родила дочь – плод своей греховной связи. После освобождения она вынуждена поселиться в бедной постройке на окраине и жить одиноко, за пределами сообщества. Она становится изгоем, заключенной в тюрьме без стен и решеток, и ее настоящей тюрьмой является лишение связей с остальными людьми. Оказавшись в полном одиночестве, она изливает всю свою любовь и энергию на маленькую дочь Перл, которая становится единственным объектом всех эмоциональных связей матери.
Дочь, растущая без отца, если не считать ее анонимного и повинного в материнском грехопадении биологического отца, Перл в полной мере – «мамина дочка». Она принадлежит матери целиком и полностью, хотя и понимает ненормальность ситуации: «Скажи мне! Скажи мне это! Это ты должна мне это сказать!», – приказывает она Эстер, которая вслух говорит сама с собой и риторически вопрошает, зачем она родила дочь (см. эпиграф к этой книге). Но на вопрос незнакомца, который спрашивает ее, кто она, Перл отвечает без колебаний: «Я дочь своей матери, меня зовут Перл». Платонический инцест, очевидно, спровоцирован ситуацией, в которой оказалась Эстер, лишенная каких бы то ни было контактов с окружающими людьми, а также любовной и сексуальной связи с отцом ее дочери. В результате она не способна встроить свои отношения с дочерью в то пространство, где существует кто-то еще, кроме нее самой и дочери.
Но как только появляется возможность возродить любовную связь с патером (которого никто даже не подозревает в том, что он может оказаться отцом ребенка), все меняется: «Целый час она дышала воздухом свободы, – и вот этот презренный знак вновь заалел на прежнем месте!». В этом контрасте между асексуальностью и сексуальностью, между матерью и любовницей, чем ближе время свидания и чем сильнее сексуальное искушение, символом которого является алый стигмат, тем ярче разгорается он на груди Эстер и тем сильнее напоминает ей о пережитом в недавнем прошлом, в то же время запрещая возврат к этому прошлому. Эстер распускает свои густые волосы, символ ее чувственности, и на какое-то время они снова обретают «пышность и красоту».
Как только в жизни матери и дочери вновь возникает ранее исключенный третий, девочка теряет привилегированную позицию, прежде полностью предоставленную ей одной, то есть она перестает быть объектом исключительной материнской любви. Отныне ей придется если не уступить, то, по меньшей мере, поделить это пространство с мужчиной, что равносильно отказу от исключительности своего положения. Отношения матери и дочери в своем развитии подошли к своему поворотному пункту, хотя дочь может по-прежнему не осознавать этого, несмотря на то, что является пассивным инструментом, которым мать пользуется с целью изменить свое эмоциональное состояние. «Мать и дочь отдалились друг от друга, но по вине одной лишь Эстер, а не Перл. Пока дочь резвилась в лесу, некто третий завладел чувственным миром ее матери, настолько все изменив в нем, что Перл, после своего возвращения, не нашла своего привычного места. Более того, она вообще не знала больше, каково ее место в этом мире».
Но довольно быстро Эстер отказывается от близости со своим любовником, и мать вновь отвоевывает в ней психическое пространство у любовницы: «Эстер поправила выбившиеся густые локоны и вновь спрятала их под чепец. Алая буква словно обладала колдовской властью подчинять того, кто к ней прикасался. Красота Эстер, пламя ее страсти, сияние ее женственности, – все померкло и испарилось, как будто исчезло солнце и тьма сгустилась, подчинив все ее существо». Именно это оказалось условием, необходимым и достаточным, чтобы восстановить исключительную привязанность матери и дочери друг к другу: «Однажды, после того, как с Эстер произошла одна из таких меланхолических перемен, она спросила Перл, протягивая ей руку: “Ну что, узнаешь ли ты теперь свою мамочку?” В ее вопросе можно было бы уловить упрек, если бы он не был произнесен таким мягким тоном: “Перейдешь ли ты теперь через ручей, или все еще будешь отворачиваться от мамочки из-за позора, которым она себя покрыла, даже теперь, когда ей так грустно?” “Да, перейду!” – ответила девочка, одним прыжком перескочив через ручей, и заключила Эстер в объятия. Теперь ты, и вправду моя мамочка, а я твоя маленькая жемчужина!»
В фильме режиссера из Новой Зеландии Джейн Кэмпион «Уроки фортепиано» (1993), («Пианино» в российском прокате) можно распознать иную трактовку той же фабулы, что и в «Алой букве»; только наказанием, к которому приговаривается в викторианской Англии ХХ-ого века мать – одиночка, служит не ношение позорного знака, а условно добровольное изгнание в отдаленную колонию вместе с маленькой дочерью, избалованной и безгранично любимой своей одинокой матерью.
Ада (Холли Хантер) – молодая мать, которая так и не вышла замуж за отца своего ребенка – учителя музыки. В один прекрасный день тот испарился, и юной матери пришлось срочно подыскивать себе супруга, для чего она воспользовалась брачными объявлениями в газете. Неизвестный колонист пригласил ее к себе и обеспечил прибытие в далекую страну, вместе с ее маленькой дочерью, и доставку пианино, переправленного вдогонку за ними, так как мать – профессиональная пианистка. Этот инструмент особенно важен для Ады, потому что она немая – она потеряла речь в возрасте шести лет, сейчас ее дочь как раз в том же возрасте. Окружающие могут слышать только ее внутренний голос, благодаря пианино, и голосок девочки, ставшей для матери переводчиком с языка жестов, или своеобразным посланцем, когда мать общается с миром с помощью маленьких записочек. Девочка является голосом матери и одновременно ее защитницей, ее оплотом и сообщницей в отношениях с новым супругом, который не нравится им обеим. «Я не буду звать его папой. Я вообще не буду его никак называть. Я даже не буду на него смотреть!» – девочка прямо заявляет о своем отношении к будущему отчиму. Кажется, будто дочь вслух высказывает то, что испытывает мать. Когда муж открывает дверь спальни, чтобы соединиться со своей новой супругой, он пятится и отказывается от своего намерения, потому что в постели, на том месте, которое должен был занять он, восседает девочка, в обнимку с матерью. Платонический инцест, который, несомненно, возник после смерти отца ребенка, проявляется во всей полноте по ходу раскручивания интриги. Появление мужа само по себе ничего не меняет, если даже не укрепляет связь матери и дочери перед лицом опасности: в их отношения вторгнется чужак, которого необходимо как можно скорее из них исключить.
Безразличный к тому, что составляет чуть ли не единственную радость в жизни молодой женщины, муж бросает пианино под открытым небом, прямо на пляже. Один из его служащих, метис (Харви Кейтель), в отсутствие мужа соглашается пойти вместе с Адой, чтобы забрать его. Туго затянутая в корсет, с убранными под чепчик волосами, Ада играет на огромном диком пляже, в то время как девочка танцует. Их ликующая женственность проявляется абсолютно свободно: «Посмотри, мама! Посмотри, как я танцую!». Но восторг девочки одновременно знаменует окончание ее идиллических отношений с матерью, так как вся сцена происходит на глазах у мужчины. Теперь они больше не вдвоем, отныне их трое: этот третий незнакомец – будущий соучастник и виновник того счастья, которое доведется пережить Аде, когда он станет ее любовником.
Он – местный житель, и размещает пианино в своей хижине, разрешая Аде приходить и играть на нем в обмен на псевдоуроки музыки, которые мало-помалу приводят к зарождению тайной любви. Дочь, которая до этих событий была единственной любовью своей «матери в большей степени, чем женщины», а теперь, сопровождая мать, вынуждена беспомощно наблюдать, как ее лишают исключительности в эмоциональном мире матери. Свержение с трона слишком внезапно и трагически неумолимо: «Теперь пойди, поиграй сама!», – приказывает ей мать, в одночасье став «в большей степени женщиной, чем матерью», когда готовится в одиночку прокрасться в хижину, ставшую укрытием для утех ее преступной любви. Теперь девочка оказывается третьей лишней, посторонней и нежеланной для новообразованной пары «мать-любовник». Исключенная из этих отношений, которые отняли у нее прежде эксклюзивно принадлежавшую ей материнскую любовь, она переметнулась в лагерь отчима, которого даже произвела в ранг отца, чьим рупором она теперь является: «Ты опять идешь туда, мне это совсем не нравится, и папе тоже!»
Дочь начинает шпионить за материнскими любовными утехами, а затем и муж, в свою очередь опускается до роли соглядатая за тем, как жена изменяет ему с его же служащим. Обезумев от ярости, он притаскивает ее домой и запирает вместе с дочерью. На время девочка вновь обретает прежнюю интимность отношений с матерью, но это вынужденная близость – не более чем неуловимая и не удовлетворяющая тень той чувственной любви, которая полностью овладела женщиной.
Единственное место в околоматеринском пространстве, оставшееся для девочки, – место курьера. Изменив мужу, женщина доверяет дочери миссию: передать своему неграмотному любовнику клавишу от пианино (великое жертвоприношение!), на которой она нацарапала торжественное признание в любви. «Беги, отнеси ему это!» – приказывает она дочери. На пару секунд девочка застывает в сомнении на пороге дома, не зная какую дорогу выбрать: досчатую и ведущую налево, к хижине любовника матери, или тропу направо, к полям, где работает муж. Затем выбирает вторую, то есть правую дорогу. Вторгшийся в их с матерью отношения любовник стал ее врагом, ей ни остается ничего другого, кроме как стать гарантом материнской добродетели[23].
Передав мужу предназначенное любовнику послание, девочка раскрывает правду о том, что Ада изменила ему не только телесно, но и сердцем – двойное предательство. Это уже слишком для мужчины, и он наказывает жену, делая с ней то же самое, что она со своим пианино: он отсекает ей топором палец – тем же топором, что размахивал Синяя Борода, которому он только что аплодировал в театре теней.…
Вопреки всем ожиданиям, история заканчивается благополучно: любовник забирает с собой и мать, и дочь и увозит их жить в другую страну. Во время этого путешествия с Адой происходит несчастный случай: вокруг ее ноги обвивается веревка от пианино и тащит ее на дно, но ей удается освободиться и от веревки, и от пианино, то есть она выбирает новую жизнь, свободу и любовь – новую интегральность (то, что делает ее личность и жизнь целостной) своего существования. Одновременно она обретает потерянный голос и палец, протез которого изготавливает ей любовник. Теперь она живет без своего пианино, предпочитая самореализацию в любви самореализации в творчестве.
Громоздкое пианино нагружено множеством различных значений. Оно одновременно символизирует все то, что связывает женщину с ее первым возлюбленным, обеспечивает контакт с окружающим миром (через музыку, компенсирующую ее немоту), разделяет с новым мужем (который его бросает), служит в переносном смысле ложем любви (связь с любовником начинается с того, что он позволяет ей играть на нем). Наконец, оно же является той жертвой, которую Аде приходится принести, чтобы восстановить любовную связь и, в то же время, связь со своей новой целостностью (вновь обретенные голос и палец). Пианино символизирует независимую идентичность, ориентированную на творчество, которая позволяет этой женщине избежать супружеской зависимости, а также связь с остальным миром через посредничество любовника, которое она приняла потому, что он уважает и восхищается тем, что она собой представляет и что выражает благодаря музыке.
Но если после череды перенесенных испытаний (изгнание, вынужденный брак, утрата пианино, адюльтер, искалеченная рука, принесение пианино в жертву) для матери все заканчивается хорошо, стоит задаться вопросом, как все это оборачивается для девочки, которую мать вынуждает последовательно исполнять совершенно не свойственные ребенку роли. Во-первых, это роль исчезнувшего отца; во-вторых, роль мужа, с которым мать отказывается делить постель, чтобы спать вместе с дочерью; в-третьих, роль потенциального любовника, так как у нее не было никого, чтобы удовлетворять ее потребности в эмоциональных связях; в-четвертых, роль «третьего лишнего», когда потенциальный любовник становится реальным; и, наконец, пятая роль – посредника, когда дочь используется матерью в качестве курьера. Исключенная внезапно из тех эксклюзивных отношений, которые ранее складывались у нее с матерью, дочь не понимает, почему это произошло. К какому изгнанию, какой немоте будет приговорена дочь отныне? Вернувшись в свою ипостась маленькой девочки, дочери законной пары, образованной Адой и ее любовником, сможет ли она забыть сильнейшие чувства, испытанные вместе с матерью? Или она будет стремиться вновь и вновь переживать их в отношениях с мужчиной, с которым постарается воссоздать ситуации, когда она то будет значить для него все, то не значить ничего, как в детстве для матери?
Глава 12
И матери, и женщины одновременно
В каких обстоятельствах мать может проявить себя одновременно и как мать, и как женщина в своих отношениях с дочерью (а не матерью для дочери и женщиной для мужчины)? Это возможно, когда мать и дочь оказываются соперницами в любви. Подобная ситуация погружает нас в самую сердцевину материнско-дочерних отношений. Она практически невозможна между матерью и сыном (за исключением крайних случаев гомосексуальной матери, влюбленной в любовницу сына, или гомосексуального сына, влюбленного в любовника матери). Во всех предыдущих вариантах, изученные нами возможные конфигурации: «в большей степени матери, чем женщины» или «в большей степени женщины, чем матери», по своей сути не были специфичны с точки зрения отношений матери и дочери, кроме как по своему особенно глубокому воздействию на дочь. Причина кроется в сильнейшей идентициональной зависимости дочери от матери, что наиболее очевидным образом проявляется в случае платонического инцеста. Тогда как любовное соперничество между матерью и дочерью, безусловно, представляет собой специфику именно материнско-дочерних отношений.
Здесь пересекаются сразу два случая. Первый – когда мужчина, сделавший ставку на такое соперничество, является мужем матери и отцом дочери, то есть мы имеем дело с классическим инцестом, который подлежит и моральному осуждению, и наказанию по закону (далее мы рассмотрим его подробнее среди экстремальных случаев). Второй – когда мужчина является любовником или поклонником и матери, и дочери, и тогда мы имеем дело с еще более изощренной и проблематичной ситуацией. Не так давно ее проанализировала антрополог Франсуаз Эритье, которая называет «инцестом второго типа» ситуацию, подразумевающую двух кровно связанных родственников, которые делят между собой одного и того же сексуального партнера, а в данном случае (что, кстати, весьма типично) эти родственники – мать и дочь (“Две сестры и их мать. Антропология инцеста”).
Понятно, что ни мораль, ни закон, ни даже психоаналитическая теория в последнем случае не способны предложить хоть сколько-нибудь серьезные средства воздействия на ситуацию. Но художественные произведения богаты примерами подобных отношений. Без сомнения, авторы проникают в самые глубокие пласты воображения: мужского, когда мужчина проецирует себя в роли любовника, соперника мужа, и тем более, соблазнителя обеих женщин; или женского, когда женщина проживает во всей полноте драму, которая полностью разыгрывается в ее воображении. Речь всегда идет о потенциально драматической и даже трагической ситуации, как для матери, так и для дочери, какой бы ни была позиция одной и другой в конкретной истории: дочь ли увлечена любовником матери, или мать похищает любовника у дочери.
В 1993 году американская романистка Фанни Херст опубликовала роман «Иллюзия жизни» («Имитация жизни» в подлиннике), мы уже упоминали о нем, говоря о «матерях-звездах» и рассматривая кинематографическую версию Дугласа Сирка 1958 года. Роман рассказывает о карьерном взлете в конце первой мировой войны молодой вдовы, вынужденной самостоятельно устраиваться в жизни: сама она выросла без матери, и, в свою очередь, родила дочку Бесси. Кроме того, она должна заботиться о немощном отце.
Героиня довольно успешна в коммерции, но вынуждена отказаться от какой бы то ни было личной жизни и даже примириться с необходимостью проживать вдали от дочери. Мы застаем ее в тот период времени между двумя эпохами, когда женщины начинают завоевывать экономическую независимость, но все еще находятся в переходном состоянии между прежней экономической зависимостью и сегодняшним положением «независимой женщины», и ей трудно избежать безбрачия. Находясь на вершине успеха, она влюбляется в своего бухгалтера, который на восемь лет моложе ее, и не замечает идиллии, царящей между молодым человеком и ее собственной дочерью, которая, в свою очередь, игнорирует чувства матери. Мать, не говоря ни слова, признает себя побежденной перед неизбежностью: «Они были такие красивые, такие молодые, словно созданные друг для друга». Она терпит полное поражение по всем статьям: разочарование в любви, сведенные лишь к материальному успеху амбиции, наконец, в любовных отношениях ее место заняла собственная дочь.
«Иллюзия жизни» существует в двух кинематографических версиях, их отличия от оригинала заслуживают особого внимания (за исключением параллельной интриги романа, что разворачивается в еще одной паре «мать – дочь» в которой мать – чернокожая, а у дочери белая кожа, впоследствии мы еще к этому вернемся). В 1934 Джон Стал снимает фильм «Картины жизни», сценарий к нему написала Клодетт Кольбер. Этот первый фильм ближе всего к роману Ф. Херст и сохраняет одну важнейшую деталь: молодой человек, в которого влюбляются и мать, и дочь, выбирает первую. Но именно мать отказывается от свадьбы, чтобы не оттолкнуть от себя дочь, хотя, тем не менее, смиряется с положением любовницы мужчины, за которого должна была бы выйти замуж.
В 1958 году появляется фильм «Иллюзия жизни» Дугласа Сирка, сценарий Ланы Тернер, – версия, уже весьма далекая от первоначального варианта истории. Не только деловая женщина превратилась в актрису, что может послужить символом происшедшего после второй мировой войны изменения в американских представлениях о социальной успешности, но и соперничество в любви между матерью – Лорой и дочерью, Сьюзи, приобретает совершенно иные формы. Встретив после десятилетней разлуки Стива, фотографа, за которого она когда-то отказалась выйти замуж, чтобы не жертвовать, как он того требовал, карьерой актрисы, Лора, наконец, решается принять его предложение. Однако, пока мать отсутствует, ее дочь влюбляется в него, но не может доверить свою тайну матери. Однажды вечером, когда Стив и Лора идут вместе поужинать, Сьюзи видит из окна своей спальни, как они целуются. Эта сцена производит на дочь ошеломляющее впечатление: словно падающий нож гильотины, на нее мгновенно обрушивается осознание, что ее страсть – не более, чем иллюзия. Когда мать сообщает ей о своей будущей свадьбе, эта новость повергает Сьюзи в отчаяние, и мать открывает для себя правду о чувствах дочери. Пораженная, Лора говорит, что готова отказать Стиву, принося себя как женщину в жертву ради материнских чувств. Но дочь оказывается в этом вопросе взрослее, чем мать, и напоминает о ее первоочередности и преимущественных правах: «Я забуду Стива!», – заверяет она и просит отправить ее в пансион. В этом варианте «триумф» принадлежит матери.
В этих двух кинематографических версиях история соперничества матери и дочери отражает изменение в социальном статусе женщины и расширение потенциальной сферы ее профессиональной самореализации. Эти перемены, очевидно, происходят в пользу матери, чьи амбиции в предыдущих вариантах гасились в той или иной степени вынужденным отречением от любви. В романе деловая женщина терпит крах в любви, в угоду традиционному представлению о «положении женщины» и соответствует порядку смены поколений: независимая женщина не может быть успешной в любви, особенно, с человеком намного моложе ее. Далее, в первом фильме, деловая женщина отчасти удачлива, отчасти несчастна в любви – «независимая женщина» должна довольствоваться подпольной любовью (как если бы официальные брачные отношения были у нее с дочерью…). Но, отказываясь от замужества, чтобы не расставаться с дочерью, мать потворствует тому, что дочь продолжает грезить об этом молодом человеке. Так как она не рассказывает дочери о своем собственном чувстве, матери не удается избежать соперничества с дочерью, и существование инцестуозной ситуации продлевается из-за материнского страха открытым конфликтом. Наконец, в следующем фильме успешная актриса также удачлива в любви (при условии, тем не менее, некоторого ограничения профессиональных амбиций…). Традиционное представление о «положении женщины» теряет силу, соперничество матери и дочери в любви разрешается в пользу «первой», по старшинству и первоочередности возникновения чувства к человеку, который стал ее последним шансом реализовать себя в любви. Дочь должна отказаться от того, кто любит мать, и обратить внимание на мужчин своего возраста.
В то же время в каждой из этих трех версий ни мать, ни дочь не провозглашаются авторами виновными, потому что ни одна из них не замечала или, по крайней мере, не осознавала, что она не единственная, кто добивается взаимности от интересующего их обеих мужчины, и, таким образом, соперничество сводится до возможного минимума. Но как только дочь вытесняет собственную мать или оказывается покинутой ради нее, обе эти ситуации рискуют, и мы это увидим, стать разрушительными.
Почему в последние двадцать лет девятнадцатого века во Франции появились многочисленные романы, содержащие в различных формах одну и ту же историю о материнско-дочернем соперничестве, в которой именно дочь выступает в роли соперницы матери? Сказался эффект простого подражания друг другу в среде романистов? Проявилось ослабление тенденций к напыщенной нравоучительности в романном жанре литературы? Или, действительно, это признак изменения нравов? Вот где кроется одна из загадок истории литературы, и в то же время замечательный указатель на специфику отношений матери и дочери.
В 1883 году Жюль Барбе д’Оревильи, виртуоз по части изображения отношений матери и дочери, публикует свой роман «Все, что у них осталось» (впервые датированный 1835 годом). Интригу романа можно назвать, по меньшей мере, взрывоопасной: Алан, усыновленный после смерти родителей вдовствующей подругой матери – Изольдой де Скюдемор, увлекся ею. Она соглашается уступить его притязаниям, но он ее вскоре бросает, потому что влюбился в ее дочь Камиллу, и на этот раз все заканчивается их браком. В то же время мать, которая понесла от него, разрешается от бремени и, разумеется, девочкой! В данном случае мы имеем дело с двойным символическим инцестом – между матерью и усыновленным ею ребенком, а также между сводным братом и сестрой, помноженным на «инцест второго типа»: плотские отношения с одним и тем же партнером у двух кровных родственниц – матери и дочери. Странным образом это наслоение незаконных отношений не вызывает ни малейшего общественного порицания, тогда как адюльтер Мадам Бовари всего лишь одно поколение назад стал поводом для громкого процесса над Флобером. Будто связь вдовы и ее дочери с одним и тем же мужчиной (тем более, усыновленным сыном и сводным братом!) представляется менее опасной с нравственной точки зрения, чем замужняя женщина, скомпрометировавшая себя адюльтером. Если матримониальная мораль не замечает в этом противоречии посягательства на свои основы, то психику, особенно женскую, это безусловно потрясает.
Жюль Барбе д’Оревильи изображает мать «женщиной в большей степени, чем матерью» задолго до ее согласия на любовную связь с приемным сыном. Смерть мужа отнюдь не сблизила мать с дочерью, скорей наоборот, ослабила ее привязанность: «Была ли раз и навсегда, также как когда-то кусочек плоти, перерезана пуповина, связывающая ее с прошлым? Ничто больше не соединяло ребенка с матерью. Эта единая жизнь, в ее восхитительной двойственности, неожиданно надломилась и распалась». Разве найдет теперь дочь в глазах мадам де Скюдемор «согревающую материнскую нежность»? Впредь ей придется привыкать к «отсутствию того особого чувства, которое вызывает обычно дочь у своей матери – которое и прежде было неведомо Камилле. Среди всех обездоленных на этой земле самые несчастные – это дети, лишенные материнской любви, бедные сироты сердца, самые отверженные среди всех остальных сирот». Именно поэтому дочь в таком юном возрасте потянулась к своему сводному брату: «Братское чувство Алана к Камилле заменило ей все то, чего она была лишена ранее».
Отвечая на страсть, которую Алан питает к своей приемной матери, а Изольда может предложить ему в ответ лишь жалость, так как она даже не влюблена в него. Прежде всего, Алан для нее – приемный сын. Они держат свою связь в секрете до того времени, пока уставший от своей не слишком пылкой любовницы – матери Алан не переключается на свою сестру подросткового возраста, которую после их возвращения из путешествия втроем по Италии охватила ответная страсть к нему. Тем не менее, он спрашивает себя: «Достоин ли я этой девочки, девственной и чистой, переживающей свою первую любовь, – я, который, опустошая свое сердце, предавался бесполезной страсти – страсти к ее матери! Ведь теперь я думаю об этом со стыдом, краснея, с тех пор, как рассудок вернулся ко мне! Почему эта страсть не исчерпала все источники любви, что есть во мне? Нет, я еще пока не таков, как эта холодная Изольда. Я это знаю, потому что люблю ее дочь. Ее дочь! Эта мысль убивает меня! Почему ее мать – именно Изольда? И почему я любил Изольду?..» И он продолжал мучиться этими двумя коварными вопросами, заставляющими его метаться от одной женщины к другой!»
Развитию близких отношений между Аланом и Камиллой способствовала загадочная болезнь Изольды, которая внезапно приковала мать к постели и затворничеству в своей комнате, – болезнь, которая по мере продвижения к развязке романа оказывается ни чем иным, как беременностью. Но Алан не только вынужден был держать в секрете свою связь с Изольдой, точно также он не мог решиться признаться матери в своей новой страсти к ее дочери: «Он мучил себя вопросом, и его беспокойство возрастало каждый раз, как он задавал его себе: что станет с этой любовью, которую он так долго по ошибке принимал за нежную братскую дружбу? Да и как он мог открыться в своем чувстве к Камилле ее матери? Ведь до того он любил эту женщину, хотя она и отдалась ему, как стало понятно впоследствии, из жалости – единственного чувства, сохранившегося в ее широкой душе. Образ Изольды возвышался теперь в его мыслях рядом с образом Камиллы, и это приводило его в ужас. Ему приходилось скрывать свое состояние от Камиллы, чтобы не опорочить в ее глазах мать, – невероятное усилие под взглядом этой девочки, опьяненной любовью, а он не мог разделить с ней это упоение. Ему мешали слишком сильный страх и стыд». Стараясь уберечь и мать, и дочь, Алан только продолжал по-прежнему предавать их: истина была в том, что он недостойно обманывал обеих женщин».
Наверняка он предвидел, каким жестоким ударом могло оказаться для Камиллы осознание, что любимый мужчина – любовник ее же собственной матери! В этой ситуации уже не мать ревнует мужа к дочери, а дочь ревнует любовника к матери. Чтобы пробудить эту ревность, достаточно было малейшей неосмотрительности Алана: «Алан поразился тому, насколько взгляд дочери был похож на материнский, и сказал об этом Камилле, нежно целуя ее веки. «Ты думаешь?» – ответила она, и быстрее, чем он успел осознать, что произошло, стальная спица, которую она вертела в руках, вонзилась ей в глаз. Какой ужас! Алан заметил это движение и успел выхватить спицу из ее рук, но острие уже воткнулось в уголок глаза, который он только что целовал, потекла кровь. «Ты что, с ума сошла?» – в ужасе вскричал он. – «Да! Потому что я ревную! Я подумала, что ты любишь мою мать, и в какое – то мгновение мне показалось, что ты вспоминаешь о ней, когда целуешь меня. Ах! Если ты любишь меня только потому, что я напоминаю тебе ее!.. Если я всего лишь заменяю тебе мою мать!»