Екатерина Мишаненкова
Белла Ахмадулина. Любовь – дело тяжелое!
© ООО «Издательство АСТ», 2017
Предисловие
Кто из нас не помнит, как Надя Шевелева поет эту песню, а потом на вопрос Ипполита, чьи это стихи, отвечает: «Ахмадулиной».
Но что мы знаем о ней кроме того, что ее стихи так прекрасно ложатся на музыку? Кто такая Белла Ахмадулина? Какой она была?
Она царила в советской литературе начиная с 50-х годов, когда взошла звезда будущих шестидесятников. Ей досталась нелегкая задача – принять поэтическую эстафету из рук великих. Казалось немыслимым, что найдется женщина, чье имя будут ставить рядом с именами Ахматовой и Цветаевой, но Ахмадулина с честью справилась с этой миссией.
Она была большим Поэтом, а еще – защитницей слабых, любительницей собак и просто красивой женщиной.
Ее жизнь была похожа на роман – любовь, скандалы, огромная слава и долгая опала. К сожалению, она не писала мемуаров, почти не рассказывала о себе журналистам, и даже книга ее воспоминаний – это что-то вроде сборника эссе о ее друзьях. Но снова не о ней самой.
Есть лишь немного обрывочных рассказов о ее детстве и юности, сохранившихся только благодаря ее мужу, замечательному художнику Борису Мессереру, который, сам будучи талантливым и очень занятым человеком, находил время еще и на то, чтобы записывать и сохранять все, что она рассказывала.
В этой книге я постаралась собрать все, что известно о детстве, юности и молодых годах Ахмадулиной от нее самой, ее друзей, мужей, детей – из мемуаров, интервью, упоминаний в радио– и телепередачах и т. д.
Взгляните на нее глазами тех, кто ее любил и ненавидел. И составьте свое собственное мнение.
Рождение Беллы
При рождении она получила имя Изабелла. Ее мать, Надежда Макаровна Лазарева, была переводчицей и очень любила Испанию. Настолько, что решила дать дочери испанское имя, и не просто испанское, а королевское.
Но это имя не прижилось – достигнув более-менее сознательного возраста, Изабелла сама переименовала себя в Беллу. С тех пор все – родственники, друзья, поклонники – называли ее только так. Один Твардовский обращался к ней не иначе как «Изабелла Ахатовна», но для него она делала исключение. Для всех остальных она была Беллой, и большинство искренне считали, что это и есть ее полное имя. Тем более, оно ей очень подходило, ведь «Белла» по-итальянски означает «красавица».
С отчеством Ахмадулиной тоже не все так уж просто. Ее отец, татарин по национальности, носил имя Ахат (Ахат Валеевич Ахмадулин), следовательно, она была Ахатовна. Но так сложилось, что чем известнее она становилась, чем популярнее были ее стихи, тем больше людей проводили параллель между ней и Анной Ахматовой. И как-то само собой сложилось так, что ее все чаще стали называть Беллой Ахматовной, словно подчеркивая преемственность поэзии от одного великого поэта[2] к другому. Сама Ахмадулина признавалась, что смущается, когда ее так называют, и все время поправляла: «Простите, я – Ахатовна, мой отец – Ахат».
Как бы то ни было, имя она получила от матери, отчество, разумеется, от отца, но постепенно они растаяли, словно старая кожа, словно кокон, который оставляет позади себя бабочка. Ей даже не пришлось брать псевдоним, как многим другим поэтам. Это случилось само собой – была Изабелла Ахатовна, стала Белла Ахматовна. Совпадение это или воля судьбы, некий указующий перст, напоминающий, что она была не такой, как все, и что даже в ее не самой обычной семье она все равно была «девочкой чужой»?
Да и она сама чувствовала себя чужой. Одно время даже думала, что ее перепутали в роддоме, тем более что такое вполне могло случиться – Надежда Макаровна вспоминала, что однажды ей на кормление принесли чужого ребенка, но она заметила и подняла скандал. И Белла, в очередной раз чувствуя, что ее не понимают, что она видит и ощущает то, что недоступно окружающим, включая и ее семью, раз за разом задумывалась: а вдруг все-таки ее перепутали?
Став старше, она отказалась от этих мыслей. Детская легковесность прошла, она стала тверже стоять на земле, ощущать свои корни и осознавать, какая гремучая смесь кровей – русской, итальянской и татарской – бурлит в ее венах.
Едва ли не впервые в истории русской поэзии имя стало ёмче фамилии – БЕЛЛА. И это не фамильярность со стороны читателей и почитателей. Белла Ахатовна – вот фамильярность, для самых близких.
Слава затмевает. Трудно разобраться, что слышишь, что видишь, что читаешь. Такое облако восторга, размытое по краям, как сквозь слёзы. Белла… что это, стихи? лицо? голос? вздор, стойка, повадка. Сразу не ответишь. Белла – это… Белла. Признание – род недоумения: неужели такое бывает? Нет, не может быть… Но вот же, вот! Есть, есть… но что же это?
И я – не твой читатель. Смотрю на страницу – а слышу голос. И буква – не вполне буква, и слово – полуначертано: отрывается, отлетает от страницы. Будто ухом видишь, очами слышишь. Смотришь в книгу – слышишь, голос зовет: оборачиваешься, откуда… Нет, показалось, никого…
Но начать все же следует с начала. С того времени, когда до Беллы Ахматовны было еще очень далеко.
Изабелла Ахатовна Ахмадулина родилась 10 апреля 1937 года в Москве. Это особенный для страны год, со вполне заслуженной дурной славой, и Ахмадулину довольно долго мучила мысль о том, что она и такой страшный год волей судьбы оказались неразрывно связаны. Но со временем ей удалось справиться с этим комплексом, написав стихотворение «Варфоломеевская ночь», пропитанное размышлениями о судьбе ребенка, родившегося в жестокие времена:
Выплеснутые в стихах раздумья помогли ей принять дату своего рождения и даже в какой-то степени полюбить ее. «Я в общем вполне счастлива, что родилась в страшном 1937-м году, – говорила она. – Да и все мои лучшие друзья родились либо в 1937-м, либо примерно в это время – Андрей Битов, Василий Аксенов. Это уже само по себе свидетельствует о стойкости нашего народа. Вообще человеку как бы предназначена благополучная или неблагополучная жизнь. Иногда я хотела бы, чтобы судьба смягчилась бы ко мне не ради меня самой – это уже мое призвание, – а ради детей».
Без сомнения, время, в которое она родилась, наложило отпечаток на всю дальнейшую жизнь Беллы Ахмадулиной. Еще будучи ребенком, не понимая и не задумываясь о происходящем, она, видимо, улавливала общую атмосферу, царившую вокруг нее. Атмосферу страха и ожидания.
«Осталась где-то жалкая, убогая фотография: две унылые женщины – это мать моя, моя тетка, – а вот в руках у них то, что они только что обрели, то, что появилось на свет в апреле 1937 года, – говорила она. Или даже не говорила, а грезила вслух, уходя в воспоминания о столь раннем детстве, которое большинство людей не помнит даже в виде смутных ощущений. – Знает ли это малосформированное несчастное личико, что же предстоит, что же дальше будет? Всего лишь апрель тридцать седьмого года, но вот этому крошечному существу, этому свертку, который они держат, прижимают к себе, как будто что-то известно, что творится вокруг. И довольно долгое время в раннем, самом раннем начале детства меня осеняло какое-то чувство, что я знаю, несмотря на полное отсутствие возраста, что я знаю что-то, что и не надо знать и невозможно знать, и, в общем, что выжить – невозможно».
Откуда взялись такие странные мысли и чувства у маленького вполне благополучного ребенка? Ведь ее семья была более чем «хорошей» по советским меркам. Мать – переводчица в структуре госбезопасности, отец – комсомольский и партийный работник, в годы Великой Отечественной войны гвардии майор, заместитель по политчасти командира 31-го отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона, потом – крупный ответственный работник Государственного таможенного комитета СССР.
Как писал в 1957 году ее первый муж, Евгений Евтушенко:
Но именно из семьи и окружения пошли первые тревоги Беллы, первые ее смутные ощущения тревоги и таящегося зла. Возможно, родись она где-нибудь в провинции, в простой семье, ее детство было бы куда более безмятежным. Но поскольку ее родители были людьми достаточно значимыми, в конце 30-х годов они оказались в самой гуще событий – аресты, перешептывания, страхи и подозрения окутывали их, а следовательно, и их маленькую дочь плотной пеленой.
Ахмадулина с горечью вспоминала, что ее детство прошло в доме, где без конца арестовывали людей. Она чувствовала, что происходит что-то не то, но была слишком мала, чтобы понять это, и могла только из песочницы, с совочком в руках, наблюдать, как люди уезжают куда-то и больше не возвращаются. «Я не могла знать, не могла понимать, что происходит, – говорила она спустя много лет, – но некий след во мне остался. Даже неграмотный, не очень тонкий слух ребенка многое улавливает. Я была беспечной, благополучной девочкой, однако ощущение зловещей сени несомненно присутствовало. Наш дом, старинная усадьба на углу Садового кольца и Делегатской улицы, назывался почему-то «Третий Дом Советов». Самые обреченные, мы знаем, жили в Доме на набережной… А наш предназначался для мелких, о которых поначалу как бы забыли ради более важных. Слава богу, моей семьи это впрямую не коснулось. Но ближайший друг, писатель Феликс Светов – чистейший, добрейший, нежнейший, никогда не затаивший на белый свет никакой обиды и, как потом выяснилось, живший со мной в одном доме (только он на десять лет старше), был ребенком «врагов народа». У него всех посадили. Позднее мы всё собирались туда, где, проходя мимо, подростком он видел, как я маленькая важно лепила куличики».
Не обошли репрессии стороной и семью Беллы. Ее отец занимал слишком высокую должность, чтобы остаться незамеченным, но в то же время недостаточно высокую, чтобы его судьба была делом государственной значимости. Поэтому, когда его исключили из партии и сняли со всех постов, Надежде Макаровне удалось как-то, через свои связи в госбезопасности, помочь ему не только сохранить жизнь, но и со временем вернуть прежнее положение.
«Он был в отчаянии, я все время это чувствовала, – вспоминала Ахмадулина. – Мать что-то мне говорила, что ей удалось отца спасти, каким-то образом… Я ведь не знала, не знала до довольно взрослого времени, где она работает. А она не знала, по-моему, что она делала. Ну, переводчица и переводчица. Она училась в Институте иностранных языков, там где-то, в Арбатском переулке, по-моему, и с детства знала какие-то языки, а потом учила японский и испанский, знала английский, французский. И видимо, была на хорошем счету, не знаю. И ее никто не трогал, и отца она как-то спасла». Впрочем, эту тему у них в семье предпочитали не обсуждать, да и сама Белла не задавала лишних вопросов, чтобы не тревожить болезненные воспоминания родителей, да и не напоминать лишний раз как себе, так и другим, в какой структуре работала ее мать. Это была одна из тем, которые она не обсуждала. Поэтесса Инна Богачинская очень точно называла ее «внутренним диссидентом»: «Она не выходила на площадь с антиправительственными лозунгами, но в разговорах с отвращением говорила о власть предержащих. О деятельности ее мамы я совершенно не осведомлена. Мы никогда этой темы не касались».
Кстати, по словам Ахмадулиной, когда она родилась, Надежда Макаровна и Ахат Валеевич еще не были женаты. Они расписались как раз во время его опалы. Впрочем, надо сказать, что бы сейчас ни говорили о советском времени, нравах и тому подобном, на самом деле такая картина была отнюдь не редкостью. И среди партийных деятелей особенно, ведь их молодость пришлась на революционные и послереволюционные времена, когда брак был объявлен пережитком прошлого, буржуазным обычаем. Изучая биографии советских политиков, спортсменов, артистов и прочих известных людей, я давно обратила внимание, насколько у многих из них родители заключали официальный брак уже после рождения детей, причем из каких-нибудь меркантильных соображений или ради удобства – чтобы в гостинице позволяли селиться вместе, чтобы комнату в общежитии дали, чтобы распределили работать в один и тот же город и т. д. Мало кто знает, что даже Первый секретарь ЦК КПСС, глава Советского государства Никита Сергеевич Хрущев женился только после отставки, то есть, его жена, Нина Петровна, сопровождавшая его на все официальные мероприятия, формально была всего лишь сожительницей.
Возможно, Надежде Макаровне удалось спасти мужа благодаря и не служебным, а семейным связям. Она была племянницей революционера Александра Стопани. Он к тому времени уже умер (в 1932 году), но забыт не был. Чтобы понять, насколько это была значимая фигура, достаточно сказать, что похоронен он был в Кремлевской стене, а его именем назвали улицы в нескольких городах, включая Москву.
Ахмадулина говорила: «Возможно, мои близкие выжили потому, что бабушкин брат Александр Митрофанович считался каким-то дружком Ленина. Остальные братья были, к счастью, других убеждений, но не они победили. Кто погиб в Белом движении, кто смог – уехал. Бабушка про них скрывала. Она тоже была знакома с Лениным. Однако при этом терпеть его не могла. Тут довольно забавно: уходя на работу, моя мать наказывала бабушке: «Расскажи Беллочке про Ленина». А бабушка была редкостно добрая, сердечная, но воспоминания о Ленине у нее остались плохие. И она простодушно мне об этом рассказывала. Барышней она носила туда-сюда прокламации, за что её даже выгнали из дома. Бывшая гимназистка поступила на фельдшерские курсы, стала сестрой милосердия. В памяти остались обрывки истории о какой-то маёвке. Почему-то бабушка в гимназической форме вместе с Лениным переплывала Волгу. И он, сам ссыльный, все время кричал на еще одного человека в лодке: «Гребец, греби!» Бабушку удивляло, что Ленин сердился, а не пытался помочь. Я не очень понимала, что это «греби», но рассказ странным образом ужасал мое воображение».
Сама бабушка тоже была из числа старых большевиков, хотя, по утверждению Ахмадулиной, больше не из убеждения, а под влиянием горячо любимого брата. Она носила листовки, помогала друзьям из революционного кружка, ходила на маевки. В конце концов ее за это даже исключили из гимназии, а вскоре ее пути с большинством членов семьи, кроме брата Александра, и вовсе разошлись. Она уехала в Казань на фельдшерские курсы, там продолжала общаться с революционерами и даже вышла замуж, правда, фиктивно, за некоего Баранова[3], который был болен чахоткой и нуждался в лечении за границей, а поехать с ним вместе могла только законная жена.
Фиктивные помолвки и даже браки были не редкостью в революционной среде – когда революционеры попадали в тюрьму, навещать их разрешали только родственникам, супругам и невестам/женихам. И если у них не было родственников, готовых поддержать их в такой ситуации, им находили невесту или жениха среди товарищей по партии. Женщинам-революционеркам, приговоренным к ссылке, муж и вовсе был необходим, это позволяло им уберечься от оскорблений.
Часто такие фиктивные браки превращались в настоящие, но в случае с бабушкой Ахмадулиной, Надеждой Митрофановной, этого не произошло. Она вышла за Баранова замуж, приняла его фамилию, уехала с ним за границу и всячески о нем заботилась, но, как говорила позже, они так и остались только товарищами. В Швейцарии им пришлось нелегко, поскольку обещанной денежной поддержки от товарищей-революционеров они так и не получили. Надежда Митрофановна как-то выкручивалась сама, работала сиделкой, возможно, переводчицей – благо она знала французский и немецкий. Незадолго до революции они вернулись в Россию, где их сразу бросили в тюрьму как неблагонадежных. Там Баранов и умер.
После его смерти Надежда Митрофановна вышла замуж уже по-настоящему, за некоего Лихачева, от которого и родила двух дочерей – Христину и Надежду. А фамилию они получили от своего приемного отца – Ахмадулина говорила, что он был четвертым мужем бабушки: «Я видела его фотографию, он был хороший, благородный, с усами такой. Вот этот уже Лазарев был, он удочерил бабушкиных детей, Христину и мою мать, они стали Лазаревыми».
В то время Надежда Митрофановна с детьми, мужем и братом Александром жили в Донбассе, и там состоялась их очередная встреча с Лениным, которая окончательно разочаровала Надежду Митрофановну в вожде пролетариата. Причина была не политическая, а вполне личная – она болела тифом, а ей пришлось варить для гостя кофе. Тот не удался, и Ленин, по словам Ахмадулиной, закричал: «Что твоя сестра, такая дура, до сих пор не научилась кофе готовить?!» С тех пор Надежда Митрофановна окончательно охладела к идеалам революции, но как бы то ни было, ее революционное прошлое потом немало помогало всей их семье и, возможно, спасло жизнь ее зятю.
Утром нам предстояло на машине пересечь с запада на восток всю Италию и, не доезжая Адриатического моря, остановиться в Пене, маленьком студенческом городке, расположенном недалеко от Бари – крупного промышленного центра региона Апулия. Здесь намечалось первое выступление Беллы и Булата.
Разместившись в небольшой гостинице, мы пошли гулять по кривым улочкам старого города и неожиданно наткнулись на обувной магазин «Стопани». Фамилия эта известна в России, потому что родственник Беллы А. М. Стопани был соратником Ленина и в Москве, на Чистых прудах, существовал (недавно переименованный) переулок его имени. Булат, прекрасно знавший, что у Беллы есть итальянская кровь, заволновался, увидев фамилию Стопани на вывеске, и сказал, что мы обязательно должны расспросить владельцев магазина об их родственных связях.
Мы немного посомневались, но все же через нашу переводчицу обратились к хозяину. Реакция последовала самая неожиданная: тот стал всеми силами открещиваться от возможного родства, видимо, опасаясь наследственных притязаний со стороны обнаружившихся родственников из России.
Борис Мессерер, муж Беллы Ахмадулиной.
Бабушка оказала на Беллу большое влияние, куда большее, чем вечно занятая работой мать. Вообще, она никогда не говорила о матери плохо, но все же в ее воспоминаниях сразу появлялся некоторый холодок. Не было у них душевной близости, да и взаимопонимания не хватало. Надежда Макаровна постоянно работала, много делала для семьи, но странные недетские фантазии маленькой дочери ей были совершенно непонятны, да вряд ли она даже находила время в них вникать.
Белле в свою очередь была не близка материнская практичность и приземленность, она тянулась к трагическим, оторванным от реальности, героическим и иногда даже истерическим натурам. Она обожала бабушку и с восторгом вспоминала, как та, живя в коммуналке на нищенскую пенсию, отказалась от предложенной ей большой пенсии, на которую имела право как старая революционерка. Восхищалась своей теткой Христиной, сестрой матери, которая была санитаркой на советско-финской войне, «солдат наших там защищала, собой закрывала. Снайперы их были очень меткие, их называли «кукушки финские», но, наверное, они видели, что это какая-то баба-санитарка, и ее только косвенно задевали пулей, но у нее были следы. Она вообще была склонна к героизму, потом всю Отечественную войну до самого конца была санитаркой. Когда героическая тетка уже старая была, увидела, как котят бросили топить в пруд какой-то, и она бросилась за ними. Котят она вытащила из воды, а они стали сумасшедшие и бросались на нее, кусались, не пережили этой травмы утопления. Вообще, очень хорошая, очень трагическая, совершенно не похожая на мою мать. Работала маляром, нищенствовала, мать все это презирала, но они с бабушкой больше всего на меня влияли».
Но, наверное, квинтэссенцией ее «странности», раздражавшей Надежду Макаровну, можно назвать случай в конце войны, когда они одно время снимали угол в избе какой-то женщины. «Это была совершенно испепеленная, худая женщина, вся в черном, – вспоминала Ахмадулина много лет спустя. – Конечно, у нее кто-то… Она с нами не говорила никогда и относилась с каким-то презрением, словно потому, что мы живые, хоть мать и говорила:
– Да у меня вот дочь болела.
Ей было все совершенно или безразлично, или противно, она все время непрестанно молилась, перед ней была икона. Не вставая с колен день и ночь, день и ночь, день и ночь, она молилась. И я так любила ее, так сочувствовала ей. Я понимала, что, может быть, она молит за того, за кого можно молиться, чтобы спасти его, но по всему ее выражению, ее соотношению с этой иконой, потому, что она вообще не поднималась с колен никогда. Я по такому исступленному ее лицу поняла – наверное, тот, о котором она так убивалась, не вернулся, его уже не было. А тут постепенно кончалось эвакуационное время. Но я страшно жалела и любила эту женщину».
В Белле было удивительное, на мой взгляд, сочетание беспомощности, пассивности даже и внутренней воли, очень трезвой и очень жесткой самооценки. Я думаю, что это происходило от того, что она больше всего жила в двух состояниях. Одно было состояние шестидесятнического упоения, а второе, когда она как раз стала настоящим поэтом в 80-е – это ощущение горького похмелья и от дружб, и от влюбленностей, и ощущение трезвого суда собственной совести. Именно поэтому, именно из-за больной, обостренной совести она совершала так много героических поступков, так прекрасно поддерживала диссидентов и так не ломалась в тех обстоятельствах, в которых сильные мужчины ломались постоянно. Она могла, конечно, себе позволить не бороться за жизнь, за привилегии, потому что она так была царственна и так хороша, что было ощущение, что все положат к ногам. Но по ней прекрасно было видно, что если не придут и не положат, она это переживет, она без этого обойдется. И вот это мне в ней нравилось особенно.
Дмитрий Быков, писатель.
Начало войны Ахмадулина запомнила смутно, все же она была еще слишком мала. Поэтому события этого времени остались в ее памяти скорее на уровне ощущений, эмоций, причем даже больше не ее собственных, а окружающих – она чувствовала всеобщий страх, и он передавался ей, хотя она и не понимала его причины. Ее собственных впечатлений от первых дней войны было не так уж много – садик с плачущими детьми, воспитательницы, отбирающие родительские подарки, и игрушечный мишка, которого она так никому и не отдала.
Кстати, этот мишка стал для Ахмадулиной чем-то вроде талисмана. Ее дочь, Елизавета Кулиева, рассказывала: «Испытывая слабость, мама не отпускала от себя старого игрушечного мишку. Сколько себя знаю, он существовал. Ребенком мама с ним играла, даже взяла в эвакуацию и привезла назад. Когда мы появились, мишка достался нам. Увидев его на даче, мама обрадовалась, стала ощупывать. Он вполне сохранный, только внутри все шуршит…» И свои последние дни Ахмадулина, по свидетельству дочерей, провела в компании кошки и все того же старого игрушечного мишки, с которым не расставалась во время войны, и о котором вновь вспомнила на закате своих дней: «Это ему она со слезами рассказывала о своих бедах. Окончательно потеряв зрение, мама иногда осторожно прикасалась к его голове, долго прислушивалась к своим ощущениям и наконец удовлетворенно заключала: «Конечно, это его глазки – разве я могла их забыть?» Мамин медведь и сейчас сидит рядом с ее фотографией, грустно взирая на мир с высоты книжного шкафа, – совсем уже старик».
Игрушечный мишка… Когда читаешь размышления Ахмадулиной об ее детстве и юности, нельзя не заметить, что именно в воспоминаниях о военном времени она превращается из «инопланетянки», странного и непонятного создания, не по-детски серьезного, в обычного ребенка. Она вспоминает игрушечного мишку, открытки, которые ей присылал с фронта отец, вспоминает, как ждала его возвращения и принимала за него каждого солдата. Какой ребенок военного времени не сказал бы о себе то же самое. Война – массовая, мощная, всеобъемлющая трагедия, потрясшая до основания жизнь каждого человека, уравняла всех. Хотя бы на время.
Москву уже бомбили, все, кто мог, эвакуировались, а четырехлетняя Белла под опекой бабушки (мать тоже ушла на войну в качестве переводчицы) все еще не могла никуда уехать. Она заболела корью, и они вынуждены были соблюдать карантин. Только осенью им наконец удалось выбраться из Москвы и уехать куда глаза глядят. В смысле, куда везли очередную группу эвакуированных – выбирать уже не было ни времени, ни возможности.
Привезли их в Уфу. Но что там, в чужом незнакомом городе, было делать пожилой женщине и четырехлетнему ребенку. Само собой родилось решение ехать в Казань, откуда был родом Ахат Валеевич – там у него остались мать, сестра и другие родственники. И хотя они не одобряли того, что Ахат Валеевич был женат на русской и жил в Москве, разумеется они не могли не принять его дочь. Но с явным неудовольствием. «Меня напугала эта вторая бабушка, – вспоминала Ахмадулина. – Она ходила в каком-то цветастом длинном наряде, голова замотана, страшно мрачная, хоть ей и объяснили, что это ее внучка, Ахата дочка, но это ей не понравилось… И конечно, ее ужасно раздражало, что я не говорила по-татарски. Она несколько раз даже хотела мне заехать, но тут моя бабушка, конечно, такого не могла позволить. Заехать, чтоб я говорила как надо, как нормальные люди говорят. И нам отвели угол, совершенно какой-то угол, и эта бабушка всегда была угрюма».
Национальный вопрос в их семье, видимо, действительно был в некоторой степени проблемным. Эту тему Белла Ахмадулина тоже старалась не обсуждать, но иногда все же упоминала, например, что мать звала отца не Ахатом, а Аркадием, а сам он учил свою совсем крошечную дочь говорить: «Я татайка, я татайка».
Очевидно, что некоторая напряженность по этому вопросу в их семье была. Но считать это каким-то глобальным конфликтом не стоит: переделывать татарские имена на русский манер – давняя традиция, еще с царских времен. Она сохранилась и сейчас, наверняка многие и не знают, что их подруги Сони и Гали на самом деле по паспорту зовутся Сафиями и Гульсинами. Так и национальные традиции сохраняются, и сложностей с произношением имен нет. Ахмадулина, кстати, вспоминала о своей тетке Хаят, сестре отца: «Она боялась при своей матери говорить со мной по-русски, но вдруг мне шепотом сказала: «Да ты Марусей, Маруся меня зови». То есть она понимала, что «Хаят» мне тяжело, я не могу научиться. И я видела, что в ней тепло, любовь, и всякий раз, когда ее мать не видела, она меня успевала приласкать, погладить».
В Казани им жилось тяжело, но Ахмадулина бабушку не винила, даже несмотря на то, что та обращалась с ней излишне сурово. Жизнь была тяжелой у всех, было голодно, и пара лишних ртов никого не радовали. Хаят тайком от матери подкармливала маленькую племянницу, но для этого ей, конечно, приходилось урезать собственную порцию, отнимая возможность выжить у себя самой. Войну она не пережила…
А Белла снова заболела, и хлопот всем еще прибавилось. Она худела, бледнела, почти перестала ходить, и наконец врачи поставили на ней крест. Сказали, что это голодная дизентерия и что шансов выжить у девочки нет. Белла это слышала, и то ли дело было в особом детском восприятии, то ли это была ее личная особенность, но страха она не испытала. «Чудесная легкость овладела мной… – рассказывала она, уже став взрослой. – Вдруг мне стало совершенно легко, все мучительные ощущения отдалились. Бабушка, да и она вдруг стала поглядывать иначе, та бабушка, мать отца. Навряд ли уж она была такая злодейская. И вдруг я чувствую какое-то почти улетание, так легко, так беззаботно, главное – ничего не нужно страшиться, ничего не хочется: ни есть, ни пить, ничего-ничего. Просто лежать, так лежать и как будто куда-то возвышаться».
К счастью, умереть ей не дали. Бабушка Надежда Митрофановна отправила ее матери телеграмму, и ту все-таки отпустили со службы к умирающей дочери. Белла была уже в таком состоянии, что даже не узнала мать, да и вообще все это осталось в ее памяти в виде каких-то смутных образов. «Через какое-то время, вот уж не знаю, как далеко возлетели мои увядшие крыла, – говорила она. – Вдруг я увидела, что надо мной стоит рыдающая женщина в военной форме.
Деятельная Надежда Макаровна нашла все – врачей, лекарства, еду, и через какое-то время Белла не только стала поправляться, но и окрепла достаточно, чтобы ее можно было увезти из Казани. Куда они поехали, она толком не запомнила, весь этот период для нее был как в тумане. Помнила только, что они плыли на пароходе, а потом жили у той самой заворожившей ее детское воображение женщины, что все время молилась и смотрела с презрительным безразличием на всех окружающих, даже на маленькую больную девочку. Беллу настолько очаровывала ее отрешенность, что она даже нарисовала ее портрет – как сумела, черным и желтым карандашами – и спрятала под подушку. Возможно, дело было в том, что она впервые встретила кого-то… не совсем земного, живого, но словно бы уже далекого от реального мира, и поэтому ей почудилось в этой женщине что-то родственное.
Ахмадулина сразу же бросалась в глаза своей не от мира «сегойностью». Было в ней что-то от птицы с блуждающими глазами, какая-то внутренняя неразрешимость: то ли взлететь, то ли остаться. Казалось, что Белла обитает в нездешних пространствах. Разговаривать с ней было непросто из-за необозначенности ее присутствия. Но от нее исходила волна доброжелательности, соучастия и готовности прийти на помощь.
Инна Богачинская, поэтесса.
Вот так, в болезнях и переездах для Беллы Ахмадулиной прошла большая часть войны. А между тем наступил уже 1944 год, и пришло время возвращаться в Москву. «Ну а потом опять какой-то переплыв через реку, – вспоминала она, – а потом уже смотрю, – везут на тележке, на которой теперь продукты возят. Везут меня, бабушка тащится, уже Москва, вот вам и Ильинский сквер».
К тому времени ей уже исполнилось семь лет, пора было идти в школу. Но с учебой дело как-то не заладилось. Сама Ахмадулина утверждала, что как один раз сходила в школу, так ей настолько не понравилось, что три года она туда больше не заглядывала. Наверняка она все же преувеличивает – в ее воспоминаниях мелькают имена, люди и события, связанные со школой. Это учительница, которая пыталась ее чему-то научить и постоянно просила у ее родителей продукты, а также директриса, утверждавшая, что Белла – самый тяжелый и неодаренный ребенок в школе, думающий только о собаке. В последнем, кстати, она была права – любовь к животным Ахмадулина пронесла через всю свою жизнь, и собака этой директрисы стала одним из первых ее любимцев, ее «утешением, любовью» в те годы, когда она отходила от болезней и военных потрясений и понемногу оживала, превращаясь из эльфа или инопланетянки в пусть довольно необычного, но все же ребенка.
Примирилась она и со школой – этому способствовало появление новой учительницы, Федосеевой Надежды Алексеевны. «Но тут вдруг стало меняться положение, это, видимо, кто-то вник в ребенка, в его ранние такие страдания, в неумение ни с кем поделиться никакой бедой, – вспоминала Ахмадулина. – Вдруг появилась после войны раненая учительница, наверное, испытавшая все военные горести. Она уставилась на меня каким-то внимательным взглядом, видимо, увидела что-то такое в человеке, что было ей не чуждо, а как бы смутно и условно родимо, потому что она была горестная, еще и с какой-то раной, как-то перевязанной, открытой, и тут вот такой ребенок».
Надежда Алексеевна сумела найти подход к «трудному ребенку», и вскоре замкнутая индивидуалистка Белла настолько полюбила ее, что смогла выйти из своей «раковины», более-менее адаптировалась в классе и перестала упрямо писать одно только слово «собака». Более того, учителя и одноклассники с удивлением выяснили, что она, оказывается, читает и пишет лучше всех в классе. Это было заслугой бабушки Надежды Митрофановны, которая с раннего детства читала с ней классическую литературу – прежде всего Пушкина и Гоголя.
Впрочем, не отрицая роли Надежды Алексеевны в жизни Беллы, надо сказать несколько слов и о возможных объективных причинах того, почему она долго не могла почувствовать себя в школе комфортно. Ближе к концу войны ситуация в московских школах стала сильно ухудшаться. Росло число хулиганов, подростки приобретали блатные манеры, играли в карты на деньги, спекулировали билетами в кино, торговали папиросами, курили. Специалисты отдела народного образования объясняли это так: «В 1943 году в Москву вернулись дети, которые год-два не учились, либо учились недостаточно. В связи с эвакуацией и другими военными условиями значительно изменился состав населения Москвы. Крупные предприятия, возвратившиеся из эвакуации или восстановленные, привлекли рабочую силу из провинции и главным образом из деревни. Вследствие этого детское население Москвы значительно изменилось. В 1943–1944 годах ухудшилась дисциплина учащихся, появилась грубость в отношении старших и даже учителей. Понизился уровень культуры учащихся, их поведения, речи. Участились факты нарушения ими общественного порядка».