— Благодать-то какая!.. Не воздух, а мед! — сказал доктор.
Евлалия жадно вдыхала аромат сада.
Цвели липы, и их медовый запах густо насыщал все кругом. Старые деревья покрыты были золотистым налетом цветов.
Над ними гудели пчелы; в лучах солнца толклась мошкара; небо было ярко-голубое.
Молча прошли они аллею. Евлалия, как во сне, глядела на кусты красных "сердечек", на полуразвалившиеся качели, от которых остались одни столбы, и вдруг упала на скамью, закрыв лицо руками, и заплакала.
Доктор дал ей выплакаться.
Он понимал, что его "здоровая" пациентка, кажется, больше нуждается в лечении, чем больная, и что в душе у нее что-то творится. И ему было жаль молодое существо не только как врачу, но и как человеку.
Как человек он мог только догадываться о причине ее бледности и печального выражения больших глаз, но как врач он определил малокровие и решил вылечить девушку хотя бы помимо ее воли.
Профессиональное самолюбие заставило его захотеть, чтобы Евлалия стала опять сильной, здоровой и цветущей, как и должно быть в таком возрасте. А к этому прибавилась и симпатия к грустной девушке.
Доктор Зворянцев был еще молодой человек, не так давно потерявший любимую мать. С год тому назад он перевелся из провинции в Петербург, где чувствовал себя очень одиноким. Работы у него было меньше, чем в земстве, и он как-то обрадовался серьезному делу. Но его живо заинтересовала не столько маленькая пациентка, сколько эта бледная, печальная девушка, живущая уединенно в этом старом доме.
— Простите меня, доктор! — не смотря на него, прошептала Евлалия, утирая слезы, когда успокоился взрыв острого горя.
— Полно, полно, чего там! — добродушно возразил ей доктор. — Нервочки у нас пошаливают: я вас заставлю обтираться каждый день мокрой простыней, и все пройдет.
Он действительно начал следить за тем, чтобы она исполняла все его предписания, и они замечательно помогли Евлалии. То есть, в сущности, помогали не столько обтирания и прогулки, сколько наполнившаяся вдруг деятельностью жизнь, страстная нежность выздоравливающей Литы и заботливое внимание и дружеское отношение молодого доктора.
Теперь, каждый раз говоря по привычке "До завтра!", Евлалия произносила эти слова не машинально, как обычные слова прощания. За ними виднелся целый день тихого ожидания и спокойной уверенности в том, что завтра в это же время задребезжит звонок, и Антипьевна впустит его, такого сильного, красивого и спокойного, и опять он повозится с Литой, расцветавшей с его приходом, а потом поведет Евлалию в сад и заставит "делать моцион".
Теперь Евлалия больше не плакала в саду; они с доктором все больше дружились и разговаривали, как будто были знакомы друг с другом давным-давно.
Он ей рассказывал о большом городе на Волге, откуда он был родом, о своем детстве, о своей матери. Она тоже рассказала ему о себе, и наконец даже про последние семь лет…
Когда все это было высказано, она почувствовала себя совсем легко и просто с доктором.
Он задумчиво слушал ее, очевидно, сочувствуя ее горю. А потом сказал ей:
— Да, вот когда мама умерла, я, знаете, сам чуть с ума не сошел. Она для меня всем была. Но… знаете, что спасло меня от полного отчаяния?
— Что?
— Больные мои. Некогда было о себе думать… надо было лечить, ездить. Как раз в то лето холера была; так, знаете, до того доходило, что по три ночи подряд ложиться не приходилось. А как потом доберешься до постели, так мертвым сном заснешь. И вошел в колею.
— Да, у меня не было дела, — промолвила она.
— Не было, зато теперь есть — девочку-то ведь вы же не бросите? — И он пытливо взглянул ей в глаза.
Она помолчала и потом медленно и твердо сказала:
— Не брошу.
Она чувствовала действительно, что бросить Литу ей уже будет невозможно.
Выздоравливающая девочка прямо молилась на нее: вся потребность ласки и любви, бывшие в ней под гнетом, теперь проснулась, и она перенесла их на тетю Евлалию.
И Евлалия непроизвольно поддалась прелести этой робкой и горячей привязанности.
Так отрадно ей было видеть, как при ее появлении исхудавшее личико девочки все освещалось счастливой улыбкой, как тянулись к ней слабые руки и тихий голосок шептал:
— Я уж по тебе соскучилась, тетя Евлалия.
Теперь целые дни проводили они вместе: Лита в большом кресле, обложенная книжками и картинками, которые прислал ей доктор, и Евлалия рядом с ней. Читая девочке вслух и рассказывая всевозможные вещи, она сама точно возродилась. И комнаты казались совсем другими. Солнце заливало их, занавески были подняты, на столе стояли цветы, в открытые окна доносились чириканье птиц, свистки пароходов, звон посуды, смех, говор — все звуки жизни.
Антипьевна с сиделкой распивали нескончаемые чаи с вареньицем и вели уютные разговоры. Старуха словно тоже вознаграждала себя за долгое затворничество и отводила душу с сиделкой.
Когда приходил доктор, то радовались все, и Лита кричала: "Доктор, доктор, что вы так долго?"
Евлалия уже не звала его доктором, а звала Сергеем Петровичем.
За эти полтора месяца ежедневных встреч они больше освоились друг с другом, чем могли бы за годы долгого знакомства.
Все яснее становилось Евлалии, что жизнь еще может быть хороша, вернуться в свое затворничество она бы уже не могла хотя бы ради девочки, доверчиво отдавшей ей свое бесприютное сердечко.
С теплым и грустным чувством, но уже без бурного отчаяния вспоминала она о бедном Володе и понимала, что, в сущности, она любила его как брата, как веселого, милого товарища, не больше, и что только его трагический конец придал ее чувству такую силу…
А теперь она отдавалась новым ощущениям: ей уже хотелось не только самой любить, бесплодно и мучительно, а быть любимой живыми людьми, быть нужной, давать счастье хотя бы вот этой самой Лите, целовавшей ей руки с немым обожанием…
Доктор наблюдал за ней и наконец решил, что настало время заговорить о Лите. "Но умысел другой тут был". Он хотел послать Евлалию на юг, чтобы окончательно укрепить ее силы, но чувствовал, что иным путем с ней ничего не поделаешь: поводом должно было послужить здоровье Литы.
— Жаль мне девочку. Слабенькая она. И мать ведь ее очень молодой умерла!.. Надо бы ее отправить куда-нибудь на юг на плохие месяцы. Начнется эта петербургская осень. Слякоть, туман. Организм слабенький, прямо ни за что поручиться не могу. Бедняжка… вот что значит — матери-то нет! Обидно, обидно, что нельзя этого устроить.
Он искоса посмотрел на Евлалию.
— Почему же нельзя? — к его удовольствию, вспыхнув, возразила Евлалия. — Ведь я же могу с ней поехать! — И перед ней даже не встало никаких сомнений: раз здоровье Литы в ее руках, то святой долг спасать девочку!
XI
Недели через две на вокзале Варшавской железной дороги доктор и Агния Дмитриевна провожали Евлалию и Литу, уезжавших за границу.
Антипьевна ехала с ними. Круглое лицо ее выражало и страх, и радость, и изумление — всё сразу. Она, как наседка цыплят, собирала под свою мантилью разные узелки и корзиночки с тем, что она считала необходимым в путешествии. Можно было подумать, что вместо приличного местечка возле Генуи, где, по совету доктора, они должны были провести зиму, ее везли куда-нибудь в дикую землю, — такие вещи она забрала с собой. Тут было все — начиная с чая и баночек с вареньем и кончая утюгом, фунтом свечей и пузырьком лампадного масла.
Агния Дмитриевна прямо глазам своим не верила. Поездку сестры она не одобряла и находила, что "баловство одно — возить девчонку по заграницам". Довольно было бы поить ее рыбьим жиром. Но тем не менее за сестру она по-своему была рада и привезла ей на вокзал поклон от бабушки и икону Богородицы Одигитрии — помощницы в пути.
— Смотри, Антипьевна, чтобы деньги-то у вас не вытащили! — наставляла она. — То из комнаты не выходили, а то сразу вон куда! Ох, грехи, грехи!
Антипьевна успокаивала ее:
— Не бойтесь, Агния Дмитриевна, я глаз не сомкну, небось не вытащат!..
Тем временем доктор прощался с Евлалией.
— Я рад, что вы едете: эта поездка вам не меньше пользы принесет, чем Лите, — говорил он ей.
— Рады, что я уеду?.. — шутливо переспросила Евлалия. Она еще не привыкла шутить, и улыбка ее была какая-то робкая и светлая, как молодая весна.
— Ну вот! Отлично знаете… — смутился доктор. — Писать-то будете?
— Конечно, милый Сергей Петрович! — отвечала она, глядя на него благодарными глазами.
— Ну то-то… а то ведь я скучать буду! — И у него слегка дрогнул голос, но он постарался улыбкой скрыть подступившее волнение.
— А вы знаете что… приезжайте к нам, когда соскучитесь! — тихо промолвила она, глядя в сторону.
У него глаза заблестели:
— Евлалия Дмитриевна, а если я вас на слове поймаю и приеду к вам на Рождество?
Она порозовела и шепнула:
— Так мы будем очень рады, правда ведь, Лита? — спросила она прижавшуюся к ней Литу.
— Еще бы! — вскричала та.
Доктор наклонился и крепко поцеловал слегка дрожавшую руку Евлалии. И потом опять взглянул ей в глаза, и она тоже посмотрела в мужественные, добрые глаза доктора и поняла, что больше не одна на свете.
Зазвонил звонок.
— Господи, батюшки! Уедут! — закричала Антипьевна и метнулась к вагону. Поднялась суматоха, начались прощальные поцелуи.
— Счастливый путь! Пиши, как доехали!
— Литочка, матушка, держи корзиночку-то… тут пирожки жареные… Господи, никак молоко разбилось!
— Садись же, няня!
— Деньги-то, деньги-то берегите!..
— Смотрите же — до Рождества!
Еще звонок, свистки, еще свисток — и поезд тронулся. Евлалия, обняв Литу, смотрела в окно. Няня крестилась, приговаривая:
— В добрый час!
Агния махала платком, а доктор шел вровень с вагоном, сняв шляпу. Последнее, что Евлалия видела, были его добрые, чудные глаза, а последнее, что она слышала, были его слова, полные доброй надежды: "До свиданья. До Рождества!"
Быстро пошел поезд, и не только Литу — еще одну выздоровевшую от тяжкого недуга больную уносил он на этот раз, — уносил к новой жизни, к солнцу, свету и счастью.
Л. Нелидова
Девочка Лида
Глава I
— Вы не спешите, осторожней носите. Поспешишь — людей насмешишь! — говорила няня, разгибая на минуту свою старую спину и принимая из рук Любы стопку белья.
Няня стояла на коленях на полу, перед раскрытым чемоданом. Ее голова, туго повязанная поверх седых волос темным платочком, то и дело поднималась и опускалась над ящиком, а милое старое, морщинистое лицо смотрело строго и озабоченно. Няня была сильно занята — она укладывалась.
В сторонке, ближе к стенам, на стульях, на детских кроватях, на столе и на сундуке было разложено и приготовлено к укладыванию белье. Лежали горками простыни, наволочки, сорочки, чулки, панталоны; были приготовлены также платья и теплые вещи. На полу, подле чемодана, стояли два саквояжа, шкатулка и большая плетушка. Видно было по всему, что кого-то собирали в дорогу.
В детской было шумно и весело, так весело, что если бы кто постоял и послушал у закрытой двери, то непременно подумал бы, что в ней справлялся какой-нибудь праздник. Но ничуть не бывало: все веселье состояло для детей в том, что няня позволила им помогать себе. И это было чудо как весело!
Нужно было бегать взад и вперед по комнате к чемодану и от чемодана, разбирать разложенные вещи, носить и подавать няне то, что она спрашивала. При этом позволялось в промежутке повертеться на одной ножке, попрыгать, покружиться мельницей. Няня была в хорошем расположении духа, ни на что не сердилась и, несмотря на веселый гам, напевала какую-то песенку.
Детей в комнате было четверо: старший — Коля, рослый и толстый мальчик; маленькая худенькая темноглазая Лида; розовая, пухлая, как булочка, — Любочка и Жени — трехлетний бутуз.
Жени засунул один палец в рот, другой — за пояс своей рубашонки и в раздумье остановился посреди комнаты. Ему ни за что не хотелось отстать от старших — дело было такое веселое! Подумав, Жени решился оказать всем посильную помощь. Маленькими шажками подошел он к комоду, захватил из нижнего ящика огромную кучу полотенец и носовых платков и, с трудом удерживая все это руками и придерживая подбородком, потащил к чемодану.
— Дети, — предупредила вдруг няня, — не носите зараз помногу и забирайте поаккуратнее, а то вы уж очень мнете белье. Мама нам после спасибо не скажет, когда ей придется все мятое надевать.
Нянин темный платочек на минуту поднялся над чемоданом; она повернулась к детям и как раз увидала Жени. Он медленно, еле передвигая ноги, приближался к ней со своею огромною ношей.
— Ах ты, Женька, Женька!.. — Няня всплеснула руками. — Ну можно ли так, сколько набрал! Клади скорей половину сюда, на сундук!
Но было уже поздно. Не успела няня договорить, как глаза Жени вдруг с испугом уставились на нее. Он ли что зацепил, его ли что-нибудь зацепило, только он покачнулся, ручонки его раздвинулись, белье выпало из них, платки и полотенца разлетелись по сторонам, а сам Жени повалился на пол.
— Вот тебе и на!
Все на минуту сконфуженно смолкли. Няня заговорила сердито:
— Что значит няню не слушаться!.. Сказала я — так нет, ухом не ведет. Набрал столько, что и большому не удержать.
Няня наклонилась и стала подбирать разбросанное белье.
— Что ж ты не встаешь? — обратилась она к Жени.
Жени не поднимался. Он как упал, так со страху и остался на полу. Он боялся няни, думал, что она сердится.
Но няня уже не сердилась, взглянула на малыша и не смогла удержаться — засмеялась, а за ней расхохотались и дети, громче всех, конечно, Лида, известная хохотушка. Впрочем, Женька был и в самом деле пресмешной в эту минуту: толстенький, маленький, круглый как шарик; рубашонка его задралась, волосы упали на лоб, и из-под челки он украдкой посматривал на няню: что она?.. Очень ли недовольна?
— Ну, друг милый, вставай! — сказала няня, поднимая его. — Только больше уж не трогать у меня ничего, а то опять, пожалуй… Не годишься ты в помощники, мал еще.
Она оправила ему рубашонку, пригладила рукой волосы и отвела на середину комнаты.
Жени совсем опечалился. Ему так хотелось помогать старшим. А делать было нечего: если няня раз что сказала, так уж не переменить ни за что. Такая, право!.. Жени вздохнул, поплелся в уголок к креслу, поставил его около чемодана, запряг веревкой стул и повез няню на Кузнецкий мост, на Тверскую и по всем улицам, какие только знал.
— Ну вот и умница, — похвалила его няня и мимоходом погладила по головке.