Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Девочка Лида (Сборник повестей) - Татьяна Львовна Щепкина-Куперник на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Что с ней? — спрашивала графиня доктора. Но доктор не мог сказать ничего определенного.

Он только советовал положить Чухлашку в отдельную комнату, отделить от всех.

— Потому, — сказал он, — что у нее, по всей вероятности, развивается что-нибудь заразное…

Но этот совет не так-то легко было исполнить.

Чухлашку никакими силами нельзя было оторвать от Люши, да и сама Люша никак не желала покинуть больную.

— Мама, — говорила она, — она больна, и ей одной будет хуже…

— Да ведь ты можешь заразиться от нее, — уговаривал ее Лев. — Ведь теперь холерное время… У нее дифтерит!

— У нее нет ни холеры, ни дифтерита, — протестовала Люша.

И сколько ни представляли резонов Люше, как ни уговаривали ее и графиня, и Лев, и даже Созонт, — ничего не помогло.

— Что же, — говорила Люша, — заражусь так заражусь. Значит, так Богу угодно… Без его воли ни один волосок с моей головы не упадет.

— На Бога уповай, а сам не плошай! — возражал Созонт.

— Нет. Выше воли Бога ничего нет, — говорила Люша. — Только надо верить крепко-крепко! Крепко верить!.. — И она сжимала свои руки так, что пальцы хрустели.

Целый день Люша не отходила от больной своей Люлю. Она уложила ее на свою кровать и лежала вместе с ней.

Жар Люлю увеличивался… Губы сохли и трескались. Люше было тяжело и опасно лежать подле нее… Но она лежала. Она надеялась, что жар Люлю переходит к ней и что Люлю делается лучше.

Временами Чухлашка сквозь мычание начинала что-то бормотать, как будто собираясь говорить. Люша придвигала ухо к ее губам, но ничего не могла разобрать — Чухлашка при этом только сильнее сжимала ее руки или платье.

Вечером снова приехал доктор, так как ему хорошо платили за визиты в дом графини. Он опять смерил девочке температуру. Жар не уменьшался, но в горле ничего не оказалось подозрительного. Доктор советовал делать ванны или обертывание в мокрые простыни. Но исполнить все эти советы было крайне трудно.

Крики и стоны Люлю приводили Люшу в исступление; она плакала и Христом Богом умоляла, чтобы девочку оставили в покое.

— Пусть будет что будет, — говорила она. — Не троньте ее. Она лежит покойно. Пусть будет что Богу угодно.

При таком решении сестры Лев просто выходил из себя.

— Ты не понимаешь, что говоришь и что делаешь, — говорил он в сердцах. — Этак всю медицину пришлось бы выбросить за окно… Этак поступают неучи, невежды, мужики, ничего не понимающие в науке и ничего не знающие!

— Лева! — возражала Люша сквозь слезы. — Пусть они ничего не знают, но они чувствуют много! Они живут сердцем…

— Оставь ее, — говорил Созонт, — ты видишь, в каком она состоянии… На нее тоже теперь нужно действовать сердцем, а не убеждением.

И Лев пожимал плечами.

"Все тут просто полоумные! — думал он. — С ними сам оглупеешь или сойдешь с ума". И он уходил к себе наверх.

X

Прошло два дня и две ночи, две бессонные ночи. Люлю отпустила Люшу — отцепилась от нее. Доктор посоветовал прикладывать ей на голову гуттаперчевый мешок с рубленым льдом. И это был единственный совет, который можно было исполнить.

Тотчас же купили мешок, нарубили льду, и Люша сама положила этот холодный компресс на голову Люлю. Компресс постоянно меняли, но жар больной нимало не уменьшался. Она постоянно просила пить, металась и хваталась за голову.

На третий день Люша, которая спала или, правильнее говоря, лежала в той же комнате на кушетке, рано поутру на цыпочках подошла к кровати Люлю и молча наклонилась над ней.

Люлю смотрела во все глаза, при слабом свете ночника они блестели лихорадочным блеском и казались еще больше, чем обычно.

Дыхание ее было тяжело и неровно; но страдания не было на лице Люлю, оно как-то странно преобразилось. Это было лицо не маленькой девочки, а взрослой девушки — страшно худое, осунувшееся. Истрескавшиеся губы она постоянно облизывала.

Люлю протянула дрожащую руку. Люша взяла эту сухую, горячую ручку и почувствовала, что девочка слабо потянула ее к себе. Люша нагнулась. Она хотела поцеловать ее, и вдруг Люлю тихо, но ясно проговорила: "Люблю". Она проговорила это неотчетливо, чуть слышно, так что Люша переспросила ее, и она повторила тверже: "Люблю" — и затем прибавила: "Люш-ш-ш" — и остановилась.

— Ты любишь меня?! — вскричала Люша. — Милая, милая, дорогая!.. Ты можешь говорить! Ты слышишь меня?!

И Люлю тихо-тихо, едва заметно кивнула головой и мигнула своими большими ясными глазами.

Люша, не помня себя от радости, вскочила и с криком "мама! мама!" бросилась к графине.

— Мама, проснись, вставай! Она меня слышит!.. Она говорит… — И Люша заплакала…

Графиня поднялась и как была в одной рубашке вошла к Люше в комнату. Она тихо приблизилась к кровати, на которой лежала Люлю, и девочка, глядя на нее ясными глазами, явственно сказала:

— Люблю!..

Графиня перекрестилась:

— Чудо какое, Господи!!! Глухонемая заговорила!

Эта новость стала известна всему дому. Все поднялись, наскоро оделись и собрались у кровати Люши. Пришли и Лев и Созонт, и камеристка и бонна; привели даже Шуру — и всем Люлю повторяла заветное слово: "Люблю!" Она всем протягивала свою дрожащую руку, хотя рука плохо ее слушалась.

И когда все достаточно надивились и наохались, когда все начали понемногу расходиться, тогда только и графиня и Люша спохватились, что вся эта история может утомить больную.

Лев был последним, кому она подала руку, и теперь лежала, тяжело дыша, как бы в забытьи; только глаза ее были широко открыты и неподвижно устремлены к потолку.

Люша, сидевшая подле на табуретке, наклонилась и спросила:

— Люлю! Ты слышишь меня?

Но Люлю ничего не ответила. Только дыхание ее становилось трудным и хриплым, и все лицо приняло какое-то выражение недоумения и восторга — она чему-то будто дивилась.

Графиня торопливо встала со стула и молча пошла в спальню…

— Скорее!.. Как можно скорее за доктором! — распорядилась шепотом графиня. И тут же чуть слышно прибавила: — Она умирает!..

Эти тихо сказанные слова опять каким-то образом разнеслись по всему дому.

И все постепенно собрались опять в комнате Люши и с ужасом увидели, что девочка действительно умирает.

Только теперь Люша наконец догадалась, поняла то, что от нее скрывали.

Она широко раскрыла глаза и бросилась к умирающей.

— Люлю! — вскричала она. — Люлю! Ты слышишь меня? Слышишь, дорогая моя?! — И вдруг кинулась к матери: — Мама! Мама! Она не умрет… Как же это! Она не может умереть… Нет… нет! Я не хочу… Я так люблю ее… люб… лю… — И она упала в обморок.

Сверху спустился Лев; лицо его было сердито… Но на кого, он и сам не знал. Созонт стоял в углу и тихо плакал. Вдруг он обернулся, подошел к брату и порывисто обхватил его обеими руками.

— Брат! — говорил он, всхлипывая. — Брат!.. Люблю!..

И тут неожиданно что-то поднялось в душе Льва, что-то подступило к горлу. Он обнял брата и вдруг заплакал — совсем как в детстве.

Он ясно понял, ощутил всем сердцем, что это великое чувство — выше всяких "взглядов" и "мнений"…

Т. Щепкина-Куперник

Из детства Литы

I

Дом был построен в начале прошлого столетия; тогда он был настолько далек от города, что служил дачной усадьбой. С тех пор все переменилось вокруг него: вырубили рощи, застроили пустыри, появились новые улицы, зазолотились кресты церквей, задымились фабричные трубы по берегам Большой Невки, а рябининский дом оставался неизменным. Деревянный, на каменном фундаменте, окрашенный светло-коричневой краской, с белыми колоннами у фасада и белыми лепными веночками над окнами, он отделялся от набережной забором и палисадником, а позади него тянулся запущенный сад. Сад был такой, что и сейчас трудно было поверить, что он рос в городе: вековые дубы, старые кряжистые березы, тенистые липы, лопухи в человеческий рост, папоротником заросший ручеек, извилинами бегущий по саду и сбегающий прямо в Невку под каменным мостиком. В дальнем углу сада, на возвышении, стояла беседка грибом, и оттуда открывался широкий вид — на огороды, пустыри, полотно железной дороги вдали, и на поля и рощи — уже за городом.

Летом рябининский дом принимал обыкновенный, даже веселый вид добродушного старого гнезда, благодаря зеленеющему саду и по привычке разбиваемому в палисаднике цветнику. По реке мимо дома бегали со свистом пароходы; на дровяных барках иногда пели мужики; проезжали возы, слышались разговоры, смех, крики; но зимой вокруг него все точно вымирало. Старый дом угрюмо закрывал ставни спозаранку, палисадник заметало сугробами снега, и только в одном-двух окнах правой половины сквозь щели ставень виднелся огонь; редкие проезжие и прохожие косились на старый дом с запертыми воротами и думали: "И кому охота жить в такой глуши?"

Однако там жили, и жили безвыездно, несмотря на то что у хозяйки этого дома, Евдокии Даниловны Рябининой, было два больших дома в Петербурге: один на Подьяческой, другой — на Невском. Но она даже и взглянуть на них не ездила; впрочем, она вообще никуда уже не выезжала, за исключением летних дней, когда ее вывозили в палисадник — в кресле на колесиках, так как она не владела ногами. Маленькая, сухая, сморщенная старуха плохо видела, плохо слышала; целыми днями спала, а когда просыпалась, то по большей части мутными глазами глядела в одну точку и, жуя губами, что-то шептала про себя. Иногда это были молитвы, иногда просто воркотня по поводу чего-нибудь случившегося уже лет двадцать назад.

Настоящей хозяйкой в доме считалась и была старшая внучка Евдокии Даниловны, сорокапятилетняя девица Агния Дмитриевна.

Дом Рябининых достался по наследству от отца покойному мужу Евдокии Даниловны, именитому купцу первой гильдии Памфилу Памфиловичу Рябинину; он, отходя в лучший мир, передал его, вместе с двумя другими, сыну своему Дмитрию Памфиловичу. Дмитрий Памфилович вскоре после смерти отца женился и переехал в город, а в старом доме на Выборгской, как почтительный сын, оставил жить привыкшую к дому маменьку. Маменька и рада была, потому что молодая невестка была ей не очень по душе: Дмитрий Памфилович женился на молоденькой цыганке Паше. Паша была красавица, скромница и сделалась отличной женой и хозяйкой; но свекровь не могла забыть, "что взята она не из именитого купечества, а из, прости, Господи, цыганского хора".

Тем не менее молодые Рябинины прожили дружно и мирно около двадцати лет, и было у них уже четверо детей — старшая дочь Агния девятнадцати лет, сын Памфил пятнадцати, десятилетняя Мелитина и грудная еще Евлалия. Когда Паша простудилась и умерла, огорченный вдовец не женился вторично. Он забрал всех дочерей и привез их в старый дом к бабушке, а сам с сыном уехал в Нижний размыкать горе работой.

Несколько лет спустя умер и он, оставив сына продолжать свое дело — большое пароходство в Нижнем. Девицы же так и остались у бабушки, и мало-помалу властная и энергичная Агния, пошедшая в Рябининых и наружностью и характером, совсем сменила дряхлевшую бабушку.

Замуж Агния так и не вышла и до сих пор жила с бабушкой в старом доме, нимало не горюя об этом. Она свысока глядела на мужчин, терпеть не могла детей; как ни странно, она не любила даже собак и кошек, и в доме не было ни одной живой твари, если не считать цепного пса Турки да своевольно существовавших мышей, чей писк и шорох слышен был в долгие зимние вечера в парадных комнатах.

Парадные комнаты были посредине дома: вправо шла половина бабушки и Агнии Дмитриевны, в четыре комнаты левой половины ход из парадных был заперт, и они сообщались с внешним миром посредством черного хода. Две же комнаты в ней стояли пустыми.

Когда-то, в то далекое время, когда еще жив был Памфил Памфилович, комнаты эти предназначались для гостей и редко оставались пустыми. В доме бывало шумное веселье, песни цыган, хлопанье пробок от шампанского, игра на балалайках, стрельба в цель и другие развлечения, в то время как Евдокия Даниловна, запершись у себя в комнате, плакала и зажигала лампадки у всех образов, чтобы разгулявшиеся гости не подожгли дом… Все это давно прошло, миновало, и теперь в комнатах уже стало пахнуть нежилым. Лег на все неуловимый налет времени, потускнели золотые рамы овальных зеркал, повытерлась клеенчатая обивка мебели красного дерева, облупилась кое-где краска; картины и стекла зеркал затянуты были кисеей, а большая часть мебели стояла в чехлах, как в саванах.

Редко кто заглядывал в эти комнаты, кроме прислуги, по обязанности время от времени делающей вид, что убирает их. Разве когда приезжал братец Памфил Дмитриевич из Нижнего, его принимала там Агния, но он недолго оставался. Останавливался же он всегда в гостинице на Морской: "за дальностью расстояния от центра", как он выражался, в рябининском доме ему было неудобно. Когда же являлся отставной полковник, управлявший городскими домами, доставшимися сестрам, или их поверенный, то Агния Дмитриевна, не чинясь, принимала их на своей половине. Там вообще сосредоточилась жизнь. Там была спальня бабушки, небольшая образная, чистая комната, служившая и столовой, спальня Агнии и затем большая комната, где стояли шкафы, сундуки и спала Маринушка — нечто среднее между горничной и экономкой, любимица и ровесница Агнии, тоже старая девица. За бабушкой ходила здоровая, краснощекая племянница Марины, деревенская девушка Лушка. А в черной передней, чтоб не страшно было без мужчины, спал кухонный мужик Слюзин, тощий, хилый человек с бородою в виде мочалы, почти всегда пьяненький, но в пьяном виде тихий и добродушный. Таковы были обитатели правой половины.

Там шла жизнь, там сводили счета, заказывали обеды, постились, служили молебны, поднимали иконы. Пахло там всегда лампадками, постной пищей и камфарным маслом, которым натирались все старухи, когда у них болели зубы, что случалось очень часто. Принимались там и визиты: редкие посещения каких-то отдаленных родственниц, более частые — ближних монашенок, богомолок, батюшки.

Зато на левой половине было тихо как в могиле. Если бы не хлопала иногда дверь да не проходила туда или оттуда бодрая, здоровая старуха лет под шестьдесят, в темном ситцевом платье и черном повойничке, можно было бы подумать, что там никто не живет. Но старушка иногда проходила к Агнии Дмитриевне и, истово поклонившись, говорила: "Пожалуйте нам денег… чай весь вышел". Или: "Пойду в город, надо холстеца купить, рубашечки у нас прохудились".

И на вопрос: "Ну что, как, Антипьевна? Что нового?" — отвечала: "Все то же-с, чему же новому быть-то?"

И, сокрушенно вздохнув, опять скрывалась на левой половине.

Остальная челядь помещалась отдельно, и кухня и службы были во дворе. Там же жил и ночной сторож, который спал целые дни, а ночью, как филин, выходил из своей норы и до рассвета стучал в колотушку, время от времени покрикивая: "Слу-ша-ай!.."

II

Лита была круглая сирота. Она жила у своей бабушки матери покойного отца — в Киеве, в веселом белом домике, где было множество цветов на окнах и на зеленых подставках прямо на полу, а в клетках пели, щелкали и заливались целый день канарейки. Бабушка любила детвору, и потому у Литы постоянно бывали ее школьные подруги. У них шли игры и веселье, разделяемое собачонкой Бобкой, неизвестной породы, но прекрасного характера, и толстым, важным котом Матросом.

Литу любили и баловали, она была живая, бойкая девочка. В свои одиннадцать лет она уже очень много читала, увлекалась сказками, знала такие вещи, как "Ундина" Жуковского и сказки Кота-Мурлыки. Вместе со своей любимой подругой Соней они мечтали сами сделаться писательницами, да и вообще о чем они только не мечтали! Но главная суть детских мечтаний сводилась к тому, чтобы никогда не разлучаться и все делать вместе. Как-то само собою подразумевалось, что всегда так и будет и что всегда они будут жить в двух домиках через дорогу, весною играть то у одной, то у другой в саду под сиренями, а зимою за руку бежать из школы домой, где или у бабушки, или у Сониной мамы ждал их вкусный обед с разными любимыми пончиками или коржиками.

И вдруг все это рухнуло.

Бабушка серьезно заболела.

Раз вечером она позвала к себе Литу и ласково, тихо заговорила с ней прерывавшимся от слабости голосом:

— Литочек мой, деточка моя родненькая!.. Ты уж теперь не маленькая; вот я и хочу тебе сказать: если пришел мне час умереть — не горюй очень и не плачь обо мне, моя рыбка, помни, что мне будет хорошо; авось Господь Бог меня к Себе примет; а ты уж без помощи не останешься.

— Бабушка, бабушка! — вскричала Лита, вне себя от горя и изумления.

Мысль о смерти была еще чужда и страшна ей… Но старушка тихо ее остановила:

— Постой, голубка… Мне что-то трудно говорить, я хочу сказать: я уж обо всем распорядилась; у тебя в Петербурге есть тетки — мамы твоей покойной сестры, — и бабушка та еще жива, хоть и старенькая. К ним тебя Иван Феодорович и отвезет, в случае если мой час настал. Они — твои родные и, Бог даст, тебя не обидят… сироточка ты моя! — И бабушкин голос задрожал и оборвался.

— Бабушка! Миленькая! — страстно закричала Лита. — Не надо умирать! Пожалуйста, родненькая! Не надо! А уж если умрешь, так возьми и меня с собою!

Лита неутешно плакала и умоляла бабушку не умирать; но все ее мольбы были напрасны — в конце зимы бабушка тихо скончалась, точно заснула. И лежала в гробу красивая и улыбалась той счастливой улыбкой, которой часто улыбаются мертвые, точно желая сказать оставшимся, что смерть вовсе не так ужасна… А Лита плакала и не понимала, как бабушка может улыбаться, оставляя ее тут одну.

Много ей пришлось еще плакать после этого…

С горькими слезами простилась она и с Соней, с милым белым домиком, со старой служанкой Варварой, даже Бобку и Матроса расцеловала в грустные морды, — они точно чуяли общую тревогу, — и Иван Феодорович, старый приятель бабушки, повез Литу в чужой, далекий Петербург.

9 марта 1895 года солнце "вступило в знак Овна" в 8 часов 59 минут утра, по сообщению календаря, и началась весна. Но это только по календарю. На самом деле оказалось, что совсем нет никакого солнца. День был серый-серый, и только кое-где поднималось что-то вроде желтоватого тумана. Грязный снег лежал по улицам, а река только немного вздула свой почерневший лед, словно стараясь и еще не находя сил разбить его. Деревья стояли голые, черные, вороны с карканьем летали над ними, и ранняя весна была похожа скорее на позднюю осень — без солнца, без света, без жизни. Так болезненная, надломленная юность кажется иногда старообразной без улыбки, без смеха, без радости.

В такой день дрожащая, заплаканная Лита очутилась в Петербурге. Было только пять часов, а казалось, совсем сумерки.

— Здесь всегда так?.. — со страхом спросила она Ивана Феодоровича, за руку которого держалась, как маленькая.

— Что — так?

— Так темно.

— Ну нет! — успокоил он ее. — Просто сегодня погода плохая.

Лита недоверчиво примолкла. Пока они ехали долго от вокзала по грязным шумным улицам, переезжали какие-то мосты, ехали опять, все дальше, дальше, она молчала и, широко открыв глаза, глядела по сторонам. Как это все было не похоже на веселый красивый Киев, где так много солнца и такие прелестные дома!.. А какой-то будет дом, где она будет жить? И какие у нее тети? И какая бабушка? Похожа ли она на ее бабушку? При мысли о бабушке опять у нее слезы подступили к горлу. Но она решила больше не плакать.

— А там есть дети? — спросила она своего спутника.

— Н-нет… не думаю… твои тетки не замужем… — отвечал он и опять замолчал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад