Как только отзвучали эти слова, случилось нечто, вызвавшее у Хосе Аркадио Второго не ужас, а впечатление какой-то нереальности происходящего. Капитан дал приказ открыть огонь, и на него тотчас же откликнулись четырнадцать пулеметов. Но все это напоминало фарс. Казалось, что стреляют холостыми патронами: пулеметы захлебывались оглушительным треском, исступленно плевались огнем, однако из плотно сбившейся толпы не вырывалось ни единого крика, даже ни единого вздоха, словно все внезапно окаменели и стали неуязвимыми. И вдруг предсмертный вопль, донесшийся со стороны станции, развеял чары: «А-а-а-а, мама!» Будто мощный сейсмический толчок с гулом вулкана, ревом топота всколыхнул центр толпы и в одно мгновение распространился на всю площадь. Хосе Аркадио Второй едва успел схватить на руки мальчика, а мать с другим ребенком уже была увлечена центробежной силой бегущей в панике толпы.
Много лет спустя мальчик все будет рассказывать, хоть соседи и объявят его выжившим из ума стариком, как Хосе Аркадио Второй поднял его над головой и, почти вися в воздухе, словно плавая в охватившем толпу ужасе, дал потоку втянуть себя в одну из прилегающих к площади улиц. Вознесенный над толпой, мальчик увидел сверху, как вливавшаяся в улицу масса людей стала приближаться к углу и пулеметы, которые стояли там, открыли огонь. Несколько голосов крикнуло одновременно:
— Ложись! Ложись!
Те, кто находился в передних рядах, уже легли, скошенные пулеметными очередями. Оставшиеся в живых, вместо того чтобы упасть на землю, повернули обратно на площадь. И тогда паника ударила своим хвостом, как дракон, и швырнула их плотной волной на другую, двигавшуюся им навстречу волну, отправленную другим ударом дракона хвоста с другой улицы, где тоже без передышки стреляли пулеметы. Люди оказались запертыми, словно скот в загоне: они крутились в гигантском водовороте, который постепенно стягивался к своему эпицентру, потому что края его все время обрезались по кругу — как это бывает, когда чистишь луковицу, — ненасытными и планомерно действующими ножницами пулеметного огня. Мальчик увидел женщину со сложенными крестом руками, она стояла на коленях посреди пустого пространства, каким-то таинственным образом ставшего заповедным для пуль. Туда и сбросил ребенка Хосе Аркадио Второй, рухнув на землю с лицом, залитым кровью, за мгновение до того, как нахлынувший гигантский человеческий вал смел и пустое пространство, и коленопреклоненную женщину, и сияние высокого знойного неба, и весь этот подлый мир, в котором Урсула Игуаран продала столько своих зверушек из леденца.
Когда Хосе Аркадио Второй пришел в себя, он лежал на спине и вокруг было темно. Он понял, что едет в каком-то бесконечно длинном и бесшумном поезде, голова его сжата коркой запекшейся крови и все кости болят. Невыносимо хотелось спать. Собираясь проспать много часов подряд, здесь, где он в безопасности от всех ужасов и гнусностей, Хосе Аркадио Второй повернулся на тот бок, который болел меньше, и только тут заметил, что лежит на трупах. Ими был набит весь вагон, лишь посредине оставался свободный проход. После бойни прошло, должно быть, несколько часов, потому что трупы были такой температуры, как гипс осенью, и, так же как гипс, напоминали на ощупь окаменевшую пену, и те, кто принес их сюда, имели время уложить их рядами, как укладывают обычно грозди бананов. Пытаясь спастись от этого кошмара, Хосе Аркадио Второй переползал из вагона в вагон к голове поезда и при вспышках света, мелькавшего в щелях между планками обшивки, когда состав проносился мимо спящих поселков, видел мертвых мужчин, мертвых женщин, мертвых детей, которых везли, чтобы сбросить в море, как бракованные бананы. Он узнал только двоих: женщину, торговавшую прохладительными напитками на площади, и полковника Гавилана — на руке полковника все еще был намотан пояс с пряжкой из мексиканского серебра, с его помощью он пытался расчистить себе дорогу в охваченной паникой толпе. Добравшись до первого вагона, Хосе Аркадио Второй прыгнул в темноту и лежал в канаве, пока весь поезд не прошел мимо. Это был самый длинный состав из всех виденных им — почти двести товарных вагонов, по паровозу с каждого конца и третий паровоз в центре. На поезде не было никаких огней, даже красных и зеленых сигнальных фонарей, он бесшумно и стремительно скользил по рельсам. На крышах вагонов виднелись темные фигуры солдат возле пулеметов.
Около полуночи хлынул проливной дождь. Хосе Аркадио Второй не знал, где он выпрыгнул, но понимал, что если будет идти в направлении, противоположном тому, куда ушел поезд, то придет в Макондо. После более чем трех часов пути, промокнув до костей и испытывая страшную головную боль, он увидел в рассветной полумгле первые дома города. Привлеченный запахом кофе, он вошел в кухню, где какая-то женщина с ребенком на руках стояла, склонившись над очагом.
— Здравствуйте, — сказал он, совершенно обессиленный. — Я Хосе Аркадио Второй Буэндиа.
Он произнес свое имя полностью, буква за буквой, чтобы убедиться в том, что он жив. И хорошо сделал, так как женщина, увидев в дверях мрачного, истощенного человека, запачканного кровью и отмеченного печатью смерти, решила, что перед ней привидение. Она узнала Хосе Аркадио Второго. Принесла одеяло, чтобы он завернулся, пока она высушит у очага его одежду, согрела воду, чтобы он мог промыть свою рану — у него была только содрана кожа, — и дала ему чистую пеленку перевязать голову. Потом поставила перед ним небольшую чашку кофе без сахара, которую, как ей рассказывали, пьют Буэндиа, и развесила одежду у огня.
Хосе Аркадио Второй не произнес ни слова, пока не допил кофе.
— Там было, наверное, тысячи три, — прошептал он.
— Чего?
— Мертвых, — объяснил он. — Наверное, все, кто собрался на станции.
Женщина посмотрела на него с жалостью. «Здесь не было мертвых, — возразила она. — Со времен твоего родича, полковника Аурелиано Буэндиа, в Макондо ничего не случалось». В трех кухнях, где побывал Хосе Аркадио Второй, прежде чем добрался до своего дома, ему сказали то же самое: «Не было мертвых». Он прошел через привокзальную площадь, увидел нагроможденные один на другой столы для фританги и не обнаружил никаких следов бойни. Улицы под непрекращающимся дождем были пустынны, в наглухо закрытых домах не было заметно даже признаков жизни. Единственным свидетелем того, что здесь есть люди, был звон колоколов, призывавший к утрени. Хосе Аркадио Второй постучал в дверь дома полковника Гавилана. Беременная женщина, которую он до этого видел много раз, захлопнула дверь у него перед носом. «Он уехал, — сказала она испуганно. — Вернулся к себе на родину». У главного входа в электрифицированный курятник, как всегда, стояли двое местных полицейских, в своих плащах и клеенчатых шлемах они были похожи на каменные изваяния под дождем. На окраинной улочке антильские негры распевали хором псалмы. Хосе Аркадио Второй перепрыгнул через ограду двора и вошел в кухню дома Буэндиа. Санта София де ла Пьедад сказала ему шепотом: «Смотри, чтоб тебя не увидела Фернанда. Она уже встала». Как будто выполняя некое тайное соглашение, Санта София де ла Пьедад отвела сына в «горшечную комнату», застелила для него полуразвалившуюся раскладную кровать Мелькиадеса, а в два часа дня, когда Фернанда легла спать, передала ему в окно тарелку с едой.
Аурелиано Второй ночевал дома, потому что там его застал дождь, и в три часа дня он все еще ждал, когда прояснится. Санта София де ла Пьедад по секрету сообщила ему о появлении брата, и он пошел в комнату Мелькиадеса. Аурелиано Второй тоже не поверил ни в историю о бойне на площади, ни в ночной кошмар с нагруженным трупами поездом, который шел к морю. Накануне вечером в Макондо было оглашено чрезвычайное заявление правительства, сообщавшее, что рабочие подчинились приказу покинуть станцию и мирными колоннами разошлись по домам. В заявлении также доводилось до сведения народа, что вожаки профсоюзов, проникшись высоким патриотизмом, свели свои требования к двум пунктам: реформа медицинского обслуживания и постройка отхожих мест при бараках. Позже Аурелиано Второй узнал, что, уладив дело с рабочими, военные власти поспешили известить об этом сеньора Брауна, и он не только согласился удовлетворить новые требования, но даже предложил устроить за счет компании трехдневное народное гулянье и отпраздновать примирение. Однако когда военные спросили его, на какое число можно назначить подписание соглашения, он поглядел в окно, на озаряемое вспышками молний небо, и сделал жест, выражавший полную неопределенность.
— Вот разгуляется погода, — сказал он. — На время дождей мы приостанавливаем всякую деятельность.
Дождей не было целых три месяца — стоял засушливый сезон. Но как только сеньор Браун объявил о своем решении, во всей банановой зоне хлынул тот самый проливной дождь, что захватил Хосе Аркадио Второго по дороге в Макондо. Ливень продолжался и через неделю после этого. Официальная версия, которую тысячи раз повторяли и вдалбливали населению всеми имевшимися в распоряжении правительства средствами информации, в конце концов была навязана каждому: мертвых не было, удовлетворенные рабочие вернулись к своим семьям, а банановая компания приостановила работы до конца дождей. Военное положение сохранялось на тот случай, если непрекращающиеся ливни вызовут какое-нибудь бедствие и понадобится принимать чрезвычайные меры, но войска были отведены в казармы. Днем солдаты, засучив штаны до колен, бродили по улицам, превратившимся в бурные потоки, и пускали с ребятишками кораблики. Ночью, после наступления комендантского часа, они вышибали ударами прикладов двери, вытаскивали подозреваемых из постелей и уводили туда, откуда не было возврата. Все еще велись поиски и уничтожение преступников, убийц, поджигателей и нарушителей декрета номер четыре, но военные отрицали это даже перед родными своих жертв, переполнявшими приемную начальника гарнизона в надежде узнать о судьбе арестованных. «Я уверен, что вам это просто приснилось, — твердил начальник гарнизона. — В Макондо ничего не произошло, ничего не происходит и никогда ничего не произойдет. Это счастливый город». Так были уничтожены все профсоюзные вожаки.
Уцелел лишь один Хосе Аркадио Второй. Однажды ночью, в феврале, двери дома затряслись от ударов. Стучали прикладами — этот стук ни с чем нельзя было спутать. Аурелиано Второй, который все еще ждал, когда прояснится, чтобы выйти из дому, открыл дверь и увидел шестерых солдат во главе с офицером в мокрых от дождя плащах. Не сказав ни слова, они обыскали дом, комнату за комнатой, шкаф за шкафом, и гостиные, и кладовые. Урсула проснулась, когда зажгли свет в ее комнате, и, пока шел обыск, лежала затаив дыхание, но сделала из пальцев крест и все время направляла его туда, куда переходили солдаты. Санта София де ла Пьедад успела разбудить Хосе Аркадио Второго, спавшего в комнате Мелькиадеса, однако ему сразу стало ясно, что пытаться бежать слишком поздно. Санта София де ла Пьедад снова заперла дверь, а он надел рубаху и ботинки, сел на постель и стал ждать, когда они появятся. В этот момент они обыскивали ювелирную мастерскую. Офицер приказал отпереть висячий замок, быстрым взмахом фонаря обвел помещение, увидел рабочий стол, стеклянный шкаф для флаконов с кислотами, инструменты, лежавшие на тех же местах, где их оставил хозяин, и, казалось, понял, что в этой комнате никто не живет. Но тем не менее коварно спросил Аурелиано Второго, не ювелир ли он, тот объяснил, что здесь была мастерская полковника Аурелиано Буэндиа. «Так!» — сказал офицер, зажег свет и отдал приказ произвести тщательный обыск, от которого не укрылись восемнадцать золотых рыбок, — оставшись нерасплавленными, они лежали в жестяной банке, за флаконами. Офицер высыпал их на стол и внимательно рассмотрел каждую, после чего заметно смягчился. «Я бы хотел взять себе одну, если вы позволите, — сказал он. — В свое время они были опознавательным знаком мятежников, но сейчас это реликвия». Он был совсем молодой, почти юноша, но держался очень уверенно, и только теперь стало заметно, что в нем есть нечто привлекательное, располагающее. Аурелиано Второй подарил ему золотую рыбку. У офицера радостно, как у ребенка, заблестели глаза, он спрятал рыбку в карман, а остальные бросил в банку и поставил ее на место.
— Такому подарку цены нет, — заметил он. — Полковник Аурелиано Буэндиа был одним из наших самых великих людей.
Однако этот приступ человечности не повлиял на его профессиональное поведение. Перед дверью в комнату Мелькиадеса Санта София де ла Пьедад прибегла к последней оставшейся у нее в запасе уловке. «Здесь уже почти сто лет никто не живет», — сказала она. Офицер заставил открыть комнату, пробежал по ней лучом фонаря, и Аурелиано Второй и Санта София де ла Пьедад увидели арабские глаза Хосе Аркадио Второго в тот момент, когда блик света скользнул по его лицу, и поняли, что это конец одной тревоги и начало другой, спасение от которой только в смирении. Однако офицер продолжал водить лучом фонаря по комнате и не проявил никаких признаков заинтересованности, пока не обнаружил семьдесят два горшка, сложенных штабелями в шкафу. Тогда он зажег свет. Хосе Аркадио Второй, более чем когда-либо торжественный и задумчивый, сидел на краю койки, готовый встать и пойти. За ним виднелись полки с растрепанными книгами и свитками пергаментов, все еще чистый и прибранный рабочий стол с чернильницами, все еще полными чернил. В комнате был тот же свежий и прозрачный воздух, та же неподвластность пыли и разрушению, которые помнил с детства Аурелиано Второй и которые не умел замечать один лишь полковник Аурелиано Буэндиа. Но внимание офицера было приковано только к горшкам.
— Сколько человек живет в доме? — спросил он.
— Пять.
Офицер, очевидно, был в недоумении. Взгляд его остановился на том пространстве, где Аурелиано Второй и Санта София де ла Пьедад продолжали видеть Хосе Аркадио Второго; теперь и сам Хосе Аркадио Второй заметил, что военный смотрит на него, не видя его. Потом офицер выключил свет и прикрыл дверь. Когда он заговорил с солдатами, Аурелиано Второй понял, что молодой военный видел комнату Мелькиадеса теми же глазами, какими видел ее полковник Аурелиано Буэндиа.
— Сюда действительно уже лет сто по крайней мере никто не заглядывал, — сказал офицер своим солдатам. — Тут, наверное, даже змеи водятся.
Когда дверь закрылась, Хосе Аркадио Второй почувствовал уверенность, что его война пришла к концу. За много лет до этого полковник Аурелиано Буэндиа рассказывал ему о притягательной силе войны и пытался доказать свое утверждение бесчисленными примерами из собственной жизни. Хосе Аркадио Второй поверил ему. Но в ту ночь, пока офицер глядел на него, не видя его, он вспомнил о напряжении последних месяцев, о мерзостях тюрьмы, о панике на станции, о поезде, груженном трупами, и пришел к заключению, что полковник Аурелиано Буэндиа просто шарлатан или дурак. Он не понимал, зачем нужно было тратить столько слов, чтоб объяснить, что ты испытываешь на войне, когда достаточно всего лишь одного слова: страх. В комнате Мелькиадеса он, защищенный разлитым в ней колдовским светом, шумом дождя, чувством своей невидимости, обрел тот покой, которого не имел ни одной минуты за всю свою прошлую жизнь; единственное, что еще вызывало в нем страх, была мысль, как бы его не похоронили заживо. Он рассказал об этом Санта Софии де ла Пьедад, носившей ему пищу, и та обещала сделать все возможное, прожить как можно дольше и удостовериться собственными глазами, что его хоронят мертвым. Тогда, освободившись наконец от всяких страхов, Хосе Аркадио Второй занялся изучением пергаментов Мелькиадеса, и чем меньше он понимал их, тем с большим удовольствием продолжал изучать. Он привык к шуму дождя, который через два месяца уже превратился в новую форму тишины, и его одиночество нарушалось лишь появлением Санта Софии де ла Пьедад. Он упросил ее оставлять еду на подоконнике, а на дверь повесить замок. Другие члены семьи забыли о Хосе Аркадио Втором, даже Фернанда, не возражавшая против пребывания деверя в доме с тех пор, как ей стало известно, что офицер застал его в комнате, но не увидел. Через полгода заточения Хосе Аркадио Второго, когда войска покинули Макондо, Аурелиано Второй, жаждавший поболтать с кем-нибудь, пока перестанет дождь, снял замок с дверей комнаты. Как только он вошел, в нос ему сразу ударило зловоние от горшков — они стояли на полу и были неоднократно использованы по назначению. Хосе Аркадио Второй, облысевший, безразличный к тошнотворным, отравляющим воздух испарениям, продолжал читать и перечитывать непонятные пергаменты. Он весь светился каким-то ангельским сиянием. При звуке открывшейся двери он лишь поднял глаза от стола и снова опустил их, но брату было достаточно и этого короткого мгновения, чтобы увидеть в его взгляде повторение непоправимой судьбы прадеда.
— Их было больше трех тысяч, — только и сказал Хосе Аркадио Второй. — Я уверен, что там были все, кто собрался на станции.
Дождь лил четыре года одиннадцать месяцев и два дня. Порой он словно бы затихал, и тогда все жители Макондо в ожидании скорого конца ненастья надевали праздничные одежды, и на лицах у них теплились робкие улыбки выздоравливающих; однако вскоре население города привыкло к тому, что после каждого такого просвета дождь возобновляется с новой силой. Гулкие раскаты грома раскалывали небо, с севера на Макондо налетали ураганные ветры, они сносили крыши, валили стены, с корнем вырывали последние банановые деревья, оставшиеся на плантациях. Но, как и во времена бессонницы, которую Урсула часто вспоминала в те дни, само бедствие подсказывало лекарства против порожденной им скуки. Аурелиано Второй был одним из самых упорных борцов с бездельем. Накликанная сеньором Брауном буря захватила его в доме у Фернанды, куда он заглянул в тот вечер по какому-то пустячному поводу. Фернанда предложила своему супругу поломанный зонтик, отыскавшийся в стенном шкафу. «Не нужно, — сказал Аурелиано Второй. — Я побуду здесь, пока не пройдет дождь». Конечно, эта фраза не могла считаться нерушимой клятвой, но Аурелиано Второй твердо намеревался сдержать свое слово. Его одежда осталась в доме Петры Котес, и каждые три дня он стаскивал с себя все, что на нем было, и в одних кальсонах ждал, пока ему постирают. Чтобы не скучать, он взялся устранить все изъяны, накопившиеся в доме. Он прилаживал дверные петли, смазывал замки, привинчивал засовы и выпрямлял шпингалеты. В течение нескольких месяцев можно было видеть, как он бродит по дому, таская под мышкой ящик с инструментами, который, должно быть, забыли цыгане еще при Хосе Аркадио Буэндиа, и никто не знал почему — то ли от физической работы, то ли от дьявольской скуки, то ли от вынужденного воздержания, — но его брюхо постепенно опадало, как пустеющий бурдюк с вином, его лицо, напоминающее блаженную морду гигантской черепахи, теряло свой багрово-красный оттенок, двойной подбородок сглаживался, и наконец Аурелиано Второй похудел настолько, что начал сам завязывать шнурки своих ботинок. Глядя, как он старательно прилаживает дверные щеколды и разбирает на части стенные часы, Фернанда подумала, не впал ли ее супруг в грех переливания из пустого в порожнее, подобно полковнику Аурелиано Буэндиа с его золотыми рыбками, Амаранте с ее пуговицами и саваном, Хосе Аркадио Второму с пергаментами и Урсуле, вечно пережевывающей свои воспоминания. Но это было не так. Просто дождь все перевернул вверх ногами, и даже у бесплодных механизмов, если их не смазывали каждые три дня, между шестеренками прорастали цветы, нити парчовых вышивок покрывались ржавчиной, а в отсыревшем белье заводились водоросли шафранного цвета. Воздух был настолько пропитан влагой, что рыбы могли бы проникнуть в дом через открытую дверь, проплыть по комнатам и выплыть из окон. Однажды утром Урсула проснулась, чувствуя страшную слабость — предвестие близкого конца, — и уже попросила было положить ее на носилки и отнести к падре Антонио Исабелю, но тут Санта София де ла Пьедад обнаружила, что вся спина старухи усеяна пиявками. Раздувшихся тварей прижигали головешками и отрывали одну за другой, чтобы они не высосали из Урсулы последние остатки ее крови. Пришлось вырыть сточные канавы, отвести воду из дома, очистить его от жаб и улиток — только после этого можно было вытереть полы, убрать кирпичи из-под ножек кроватей и ходить в ботинках. Занятый сотнями мелочей, которые требовали его внимания, Аурелиано Второй не замечал приближения старости, но однажды вечером, когда он неподвижно сидел в качалке, созерцая ранние сумерки, и думал о Петре Котес, не испытывая при этом никакого волнения, он вдруг почувствовал, что стареет. Казалось, ничто не мешало ему вернуться в пресные объятия Фернанды, чья красота с приходом зрелости расцвела его больше, но дождь смыл все желания и наполнил его безразличным спокойствием пресытившегося человека. Аурелиано Второй улыбнулся при мысли, чего бы он только не вытворял раньше в такой дождь, затянувшийся на целый год. Одним из самых первых он привез в Макондо цинковые листы, и это было задолго до того, как банановая компания ввела в моду цинковые крыши. Он раздобыл их, чтобы покрыть крышу над спальней Петры Котес и наслаждаться ощущением глубокой близости, которое в те времена вызывал у него шум дождя. Но даже эти воспоминания о былых безумствах и причудах молодости не взволновали Аурелиано Второго, как будто в последней гулянке он истощил все запасы своей чувственности и в награду получил дивное свойство — способность думать о прошлых радостях без горечи и раскаяния. На первый взгляд казалось, что дождь наконец дал ему возможность спокойно сесть и поразмышлять на досуге, а ящик с масленками и плоскогубцами разбудил в его душе запоздалую тоску по тем полезным делам, которыми он мог бы заняться и не занялся, но это было не так: любовь к оседлости и домашнему уюту, одолевшая Аурелиано Второго, не зависела ни от воспоминаний, ни от горького жизненного опыта. Ее породил дождь, вызвал из прошлого, из того далекого детства, когда он читал в комнате Мелькиадеса волшебные сказки о коврах-самолетах и китах, проглатывающих целые корабли со всем экипажем. В один из таких дней по недосмотру Фернанды и пробрался в галерею маленький Аурелиано. Аурелиано Второй сразу признал в мальчике своего внука. Он подстриг ему волосы, одел его, научил не пугаться людей, и вскоре уже никто не сомневался в том, что это законный Аурелиано Буэндиа, наделенный всеми характерными родовыми признаками: торчащими скулами, удивленным взглядом и одиноким видом. С тех пор Фернанда успокоилась. Она давно уже пыталась обуздать свою гордыню, но не знала, как это сделать, ибо чем больше она думала о возможных выходах из создавшегося положения, тем менее разумными они ей казались. Знай она, что Аурелиано Второй примет неожиданного внука так, как он это сделал — с добродушной снисходительностью дедушки, она не прибегала бы ко всяким уверткам и отсрочкам и еще с прошлого года отказалась бы от умерщвления своей плоти. Для Амаранты Урсулы, уже сменившей к тому времени молочные зубы на постоянные, племянник был живой игрушкой, которой она развлекалась в томительные часы дождя. Как-то раз Аурелиано Второй вспомнил, что в бывшей спальне Меме валяется всеми забытая английская энциклопедия. Он взялся показывать детям картинки: сначала изображения животных, потом географические карты, пейзажи далеких стран, портреты знаменитых людей. Аурелиано Второй не умел читать по-английски и с трудом мог распознать лишь наиболее известные города и самых прославленных знаменитостей, поэтому ему пришлось изобретать имена и самому выдумывать пояснения к рисункам, дабы удовлетворить ненасытное детское любопытство.
Фернанда и в самом деле поверила, что ее супруг не преминет вернуться к своей сожительнице, как только распогодится. Вначале она опасалась, как бы он не попытался проскользнуть в ее собственную спальню, тогда ей пришлось бы пройти через постыдное объяснение и рассказать ему, что после рождения Амаранты Урсулы она утратила способность к супружеской жизни. Эти страхи и послужили причиной усиленной переписки Фернанды с невидимыми целителями, которую то и дело нарушали перебои в почтовой связи. В первые месяцы дождя буря вызвала несколько железнодорожных катастроф, и Фернанда из одного письма невидимых целителей поняла, что ее послания не дошли по назначению. Позже, когда связь с неизвестными корреспондентами окончательно прекратилась, она всерьез подумывала, не надеть ли ей маску тигра, которую носил ее муж на кровавом карнавале, и не пойти ли под вымышленным именем на прием к врачам банановой компании. Но от одной из женщин, часто заносивших в дом новые известия о бедствиях, причиненных потопом, она узнала, что компания вывезла свои амбулатории в те края, где нет дождей. Тогда Фернанда перестала надеяться. Она покорилась судьбе и принялась ждать, пока не утихнет дождь и снова не заработает почта, а до тех пор врачевала свои тайные недуги домашними средствами, ибо предпочла бы умереть, чем отдаться в руки последнего оставшегося в Макондо доктора, чудаковатого француза, который питался травой, словно лошадь или осел. Она сблизилась с Урсулой, надеясь выведать у нее какой-нибудь спасительный рецепт. Но ханжеская привычка не называть вещи своими именами заставила Фернанду поменять причины на следствия, объявить кровотечения жаром. В таком виде ее болезни казались ей менее постыдными, и Урсула резонно заключила, что заболевание не утробного, а желудочного характера, и посоветовала принять каломель. Не будь этой хвори, в которой любая другая женщина, не страдающая болезненной стыдливостью, не обнаружила бы для себя ничего позорного, и не пропадай у нее письма, Фернанда не обращала бы внимания на дождь, ибо в конце концов всю свою жизнь она коротала так, словно за окнами неистовствует проливной ливень. Она не изменила часы трапез и не отказалась ни от одной из своих привычек. Под ножки стола подкладывали кирпичи, стулья громоздили на толстые доски — иначе обедающие промочили бы ноги, — а Фернанда по-прежнему продолжала стелить скатерти из голландского полотна, расставлять китайский сервиз и зажигать перед ужином свечи в канделябрах, так как, по ее глубочайшему убеждению, стихийное бедствие не могло служить поводом для нарушения раз заведенных правил. Никто из обитателей дома не показывался на улице. Если бы Фернанда могла, она бы закрыла навсегда все входные двери еще задолго до начала дождя, ибо, по ее мнению, двери были изобретены лишь для того, чтобы их запирать, а интересоваться событиями, происходящими на улице, — занятие, достойное проституток. И тем не менее она первой бросилась к окну, когда стало известно, что мимо дома несут гроб с телом полковника Геринельдо Маркеса; однако зрелище, увиденное через приоткрытое окно, до такой степени огорчило Фернанду, что еще много месяцев спустя она раскаивалась в своей минутной слабости.
Более убогой похоронной процессии нельзя было себе представить. Гроб стоял на простой повозке, запряженной волами, над ним колыхался навес из банановых листьев, но дождь лил не переставая, колеса увязали по ступицу в грязи, и навес держался только чудом. Горестные потоки воды низвергались на лежащее поверх гроба знамя, уже и так промокшее насквозь, то самое боевое знамя, покрытое пороховой копотью и кровью, которое вызывало ненависть самых заслуженных ветеранов. На гроб была возложена сабля с кистями из медных и шелковых нитей, та самая сабля, которую полковник Геринельдо Маркес оставлял на вешалке в гостиной, чтобы безоружным войти в комнату, где шила Амаранта. За гробом шлепали по грязи последние ветераны, оставшиеся в живых после Неерландской капитуляции, они шли, засучив штаны по колено, кое-кто даже босиком, и несли в одной руке тростниковую палку, а в другой — венок из слинявших под дождем бумажных цветов. Словно процессия призраков, проследовали они по улице, которая все еще носила имя полковника Аурелиано Буэндиа, дружно, как по команде, оборотили головы к его дому, затем завернули за угол и вышли на площадь — там им пришлось просить подмоги, потому что импровизированный погребальный катафалк увяз в грязи. Урсула попросила Санта Софию де ла Пьедад поднести ее на руках к дверям. Никто не мог усомниться в том, что старуха видит — с таким вниманием смотрела она на процессию, а рука ее, протянутая вперед рука архангела-благовестника, повторяла движения траурной колесницы, переваливавшей из ухаба в ухаб.
— Прощай, Геринельдо, сынок, — крикнула Урсула. — Передай нашим мое благословение и скажи, что мы увидимся, как только прояснеет.
Аурелиано Второй помог своей прабабке вернуться в постель и с обычной для него бесцеремонностью спросил, что хотела она сказать своими словами.
— Чистую правду, — ответила Урсула. — Я отойду, как только перестанет дождь.
Лавина грязи, заливавшая улицы, вызвала беспокойство Аурелиано Второго. Им овладела запоздалая тревога за судьбу своего скота, и, набросив на плечи брезент, он отправился к Петре Котес. Петра Котес, стоя по пояс в воде во дворе своего дома, пыталась сдвинуть с места дохлую лошадь. Аурелиано Второй взял в руки деревянный кол и помог ей. Огромная раздувшаяся туша качнулась, словно колокол, и тут же была унесена потоком жидкой грязи. С тех пор как начался дождь, Петра Котес только и делала, что очищала двор от падали. В первые недели она посылала записки Аурелиано Второму с просьбами срочно принять какие-нибудь меры, но тот отвечал, что незачем торопиться, дела обстоят не так уж плохо и он что-нибудь да надумает, как только перестанет дождь. Петра Котес послала сказать ему, что пастбища затоплены, а скот бежит в горы, там нет корма, животных пожирают ягуары и косят эпидемии. «Не беспокойся, — ответил ей Аурелиано Второй. — Скотина будет, только бы дождь перестал». На глазах у Петры Котес животные падали десятками, и она едва успевала разрубать на части тех, что захлебнулись в грязи. Беспомощно смотрела она, как потоп неумолимо уничтожает состояние, некогда считавшееся самым большим и надежным в Макондо; теперь от него оставалось лишь одно зловоние. Когда Аурелиано Второй наконец решился пойти поглядеть, что там происходит, он нашел лишь одного истощенного мула да еще труп лошади среди развалин конюшни. Петра Котес при виде своего сожителя не выказала ни удивления, ни радости, ни злости и только позволила себе иронически улыбнуться.
— Добро пожаловать! — сказала Петра Котес.
Она состарилась, страшно исхудала, ее миндалевидные глаза, глаза дикого зверя, привыкнув видеть только дождь, светились печалью и покорностью судьбе. Аурелиано Второй задержался в ее доме больше чем на три месяца, и вовсе не оттого, что тут ему было приятнее жить, чем в своем родовом гнезде, а потому, что в более короткий срок он не мог собраться с духом и решиться снова накинуть на себя брезент. «Куда спешить, — говорил он, как говаривал и в доме Урсулы. — Небо вот-вот прояснится». Первую неделю он свыкался с изменившейся внешностью Петры Котес — время и дождь нанесли красоте его возлюбленной немалый урон, — но постепенно он начал смотреть на нее прежними глазами, вспомнил былые безумства, бешеную плодовитость, которую их любовь вызывала у скота, и как-то ночью на второй неделе, движимый отчасти желанием, отчасти корыстью, разбудил женщину вдохновляющими ласками. Но Петра Котес осталась равнодушной. «Спи спокойно, — пробормотала она, — нынче не время для глупостей». И Аурелиано Второй увидел самого себя в зеркалах на потолке, увидел спинной хребет Петры Котес — вереницу катушек, нанизанных на пучок иссохших нервов, и понял, что женщина права, но изменилось не время, а они сами сделались непригодными для милых глупостей.
Аурелиано Второй вернулся в дом к Фернанде со своими сундуками, вернулся, убежденный в том, что не только Урсула, но и остальные обитатели Макондо ждут, когда перестанет дождь, чтобы умереть. Проходя по улицам, он видел в домах людей с остановившимся, мертвым взглядом, они сидели, скрестив руки на груди, всем своим существом ощущая, как течет поток цельного, неукрощенного, неупорядоченного времени, ибо бесполезно делить его на месяцы и годы, на дни и часы, если нельзя заняться ничем другим, кроме созерцания дождя. Дети с шумным ликованием встретили Аурелиано Второго, и он опять принялся развлекать их игрой на своем аккордеоне, уже страдающем одышкой. Но младшему поколению Буэндиа больше нравилось разглядывать картинки в энциклопедии, они снова стали собираться в спальне Меме, где пылкое воображение Аурелиано Второго превращало дирижабль в летающего слона, который ищет в облаках местечко поудобнее, чтобы расположиться на ночлег. На другой странице он обнаружил изображение всадника: несмотря на причудливую одежду, в нем было что-то знакомое; изучив рисунок вдоль и поперек, Аурелиано Второй пришел к выводу, что перед ним портрет полковника Аурелиано Буэндиа. Он показал рисунок Фернанде, и та согласилась, что всадник похож, но не только на полковника, а на все семейство Буэндиа. В действительности на картинке был изображен татарский воин. Так Аурелиано Второй безмятежно коротал время между заклинателями змей и колоссом Родосским, пока его супруга не объявила ему, что в доме осталось всего лишь шесть килограммов солонины да мешок риса.
— И что я, по-твоему, должен сделать? — спросил он.
— Не знаю, — ответила Фернанда. — Это мужская забота.
— Хорошо, — сказал Аурелиано Второй, — что-нибудь да придумаю, когда утихнет дождь.
Он по-прежнему больше интересовался энциклопедией, чем домашними делами, хотя на обед ему давали жалкий обрезок мяса и горстку риса. «Сейчас ничего нельзя предпринять, — говорил он. — Не может же дождь лить вечно». Чем дальше он откладывал заботы о пополнении кладовой, тем больше нарастало возмущение Фернанды, пока наконец ее бессвязные жалобы и редкие вспышки гнева не слились в один сплошной, неудержимый поток слов; шум его, начавшийся однажды поутру и напоминавший монотонное звучание басовых струн гитары, к вечеру постепенно поднялся до высоких нот, насыщаясь при этом все более богатыми, все более яркими оттенками. Аурелиано Второй поначалу не обратил внимания на эту какофонию, но на следующий день после завтрака его оглушило жужжание еще более назойливое и громкое, чем шум дождя. Это Фернанда бродила по всему дому, жалуясь, что воспитали ее как королеву, а она превратилась в служанку в этом сумасшедшем доме, мыкается с мужем — бездельником, безбожником и бабником, который валится на кровать, разевает пасть и ждет, что ему туда посыплется манна небесная, пока она гнет спину и тащит на себе этот дом, который держится на честном слове, дом, где она все чистит, убирает, чинит с рассвета до поздней ночи, и, как спать ложится, у нее глаза жжет, словно в них песку насыпали, и никто никогда не скажет ей: добрый день, Фернанда, хорошо ли тебе спалось, Фернанда, никто не спросит ее, хотя бы из вежливости, почему она так бледна, почему она просыпается с такими синяками под глазами, хотя, конечно, она и не ждет никакого внимания от этой семьи, в конце концов они всегда относились к ней как к помехе, как к тряпке, которой снимают с плиты горячие котелки, как к уродцу, намалеванному на стене, эта семейка всегда интриговала против нее по углам, называла ее ханжой, называла ее фарисейкой, называла ее притворой, и Амаранта — упокой, Господи, ее душу — даже во всеуслышание объявила, что она, Фернанда, из тех, кто путает задний проход с великим постом, — Боже милостивый, что за выражение, — она сносила все покорно, подчиняясь воле Всевышнего, но терпению ее пришел конец, когда этот негодяй, Хосе Аркадио Второй, сказал, что семья погибла, потому что впустила в дом качако в юбке, вообразите себе властолюбивого качако в юбке — прости, Господи, мое прегрешение, — качако сучьей породы, из тех качако, что правительство послало убивать рабочих, и — подумать только — он имел в виду ее, Фернанду, крестницу герцога Альбы, даму столь знатного происхождения, что супруги президентов ей завидовали, чистокровную дворянку, которая имеет право подписываться одиннадцатью испанскими именами, единственную смертную в этом городишке ублюдков, которую не может смутить стол на шестнадцать кувертов, а этот грязный прелюбодей, ее муж, сказал, умирая со смеху, что столько ложек и вилок и столько ножей и чайных ложечек потребно не добрым христианам, а разве что сороконожкам, и ведь только она одна знает, когда следует подавать белое вино и с какой руки и в какой бокал наливать и когда следует подавать красное вино и с какой руки и в какой бокал наливать, не то что эта деревенщина — Амаранта — упокой, Господи, ее душу, — которая считала, что белое вино пьют днем, а красное вечером, она, Фернанда, единственная на всем побережье, может похвастаться тем, что ходит только в золотой ночной горшок, а у этого злостного франкмасона полковника Аурелиано Буэндиа — упокой, Господи, его душу — хватило дерзости спросить, почему она заслужила эту привилегию, не потому ли, что испражняется хризантемами, представьте себе, так он и сказал, этими самыми словами, — а Рената, ее собственная дочь, нагло подсмотрела, как она справляет большую нужду в спальне, и потом рассказывала, что горшок действительно весь золотой и со многими гербами, но внутри его простое дерьмо, самое обыкновенное дерьмо, и даже хуже, чем обыкновенное, — дерьмо качако, — представьте себе, ее собственная, родная дочь; что правда, то правда, она никогда не обманывалась относительно других членов семейства, но, во всяком случае, имела право ожидать хоть малую толику уважения со стороны своего мужа, ибо, как ни говори, он ее супруг перед Богом и людьми, ее господин, ее заступник, который возложил на себя по своей доброй воле и по воле Божьей великую ответственность и взял ее из родительского дома, где она жила, не зная нужды и забот, где она плела похоронные венки только ради времяпрепровождения, ведь ее крестный прислал ей письмо, скрепленное его собственноручной подписью и оттиском его перстня на сургучной печати, письмо, подтверждающее, что руки его крестницы сотворены не для трудов земных, а для игры на клавикордах, и, однако, этот бесчувственный чурбан, ее муж, извлек ее из родительского дома и, напутствуемый добрыми советами и предупреждениями, привез сюда, в адское пекло, где так жарко, что и дышать-то нечем, и не успела она соблюсти воздержание, предписанное в дни поста, а он уже схватил свои прелестные сундуки и свой паршивый аккордеон и отправился жить в беззаконии со своей наложницей, с этой жалкой потаскухой, достаточно взглянуть на ее задницу — пусть так, слово уже вылетело, — достаточно взглянуть, как она вертит своей задницей, здоровенной, будто у молодой кобылы, и сразу станет ясно, что это за птица, что это за тварь, — совсем другой породы, чем она, Фернанда, которая остается дамой и во дворе, и в свинарнике, и за столом, и в постели, прирожденной дамой, богобоязненной, законопослушной, покорной своей судьбе, она, конечно, не согласится вытворять разные грязные штучки, их можно вытворять с той, другой, та, другая, разумеется, готова на все, как француженки, и даже хуже их в тысячу раз, француженки хоть поступают честно и вешают на двери красный фонарь, еще бы не хватало, чтобы он вытворял такое свинство с нею, с Фернандой, единственной и возлюбленной дочерью доньи Ренаты Арготе и дона Фернандо дель Карпио, в особенности последнего, этого святого человека, истинного христианина, кавалера ордена Святой гробницы, а они особой милостью Божьей избегают тления в могиле, кожа у них и после смерти остается чистой и гладкой, как атласное платье невесты, а глаза живыми и прозрачными, как изумруды.
— Ну, это уж неправда, — прервал ее Аурелиано Второй, — когда его привезли, он изрядно попахивал.
Он терпеливо слушал весь день, пока, наконец, не уличил Фернанду в неточности. Фернанда ничего не ответила, только понизила голос. В этот вечер за ужином ее сводящее с ума жужжание заглушило шум дождя. Аурелиано Второй сидел за столом, понурив голову, ел очень мало и рано ушел к себе в спальню. На следующий день за завтраком Фернанда вся тряслась, видно было, что она провела бессонную ночь, но воспоминания о былых обидах, казалось, перестали ее мучить. Однако когда Аурелиано Второй спросил, не могла ли бы она дать ему вареное яйцо, она не ограничилась простым сообщением, что яйца кончились еще на прошлой неделе, но завела едкую обвинительную речь против мужчин, которые проводят время, любуясь своим грязным пупом, а затем имеют наглость требовать, чтобы им подали на стол печень жаворонка. Аурелиано Второй, как обычно, собрал детей и стал рассматривать с ними картинки в энциклопедии, но Фернанда прикинулась, что убирает в спальне Меме, хотя на самом деле ей хотелось только одного — пусть он слышит, как она бормочет, что, разумеется, только тот, кто потерял последний стыд, может внушать бедным невинным созданиям, будто в энциклопедии нарисован полковник Аурелиано Буэндиа. Днем в часы сиесты, когда дети легли спать, Аурелиано Второй уселся в галерее, но Фернанда и там его нашла, она дразнила его, издевалась над ним, кружилась вокруг него с неумолимым жужжанием овода, она твердила, что, разумеется, пока в доме не останутся для еды одни камни, ее распрекрасный муженек будет сидеть, как персидский султан, и глазеть на дождь, потому что он лодырь, нахлебник, ничтожество, тряпка, привык жить за счет женщин и думает, что женился на супруге Ионы, которой можно заговорить зубы сказкой о ките. Аурелиано Второй слушал Фернанду больше двух часов, бесстрастный, будто глухой. Он не прерывал жену до позднего вечера и только тогда потерял терпение. Ее слова барабанным боем отзывались в его мозгу.
— Да замолчи ты, Христа ради, — взмолился он.
Фернанда в ответ повысила голос. «Не замолчу, — сказала она. — Тот, кому не по душе мои слова, пусть убирается вон». Тогда Аурелиано Второй вышел из себя. Он медленно поднялся, словно собираясь потянуться, и с холодной яростью начал снимать с подставок один за другим горшки и вазоны с бегониями, папоротником, душицей и один за другим бросать их на пол, разбивая вдребезги. Фернанда испугалась — до сих пор она не имела ясного представления о том, какая страшная сила таится в ее исступленной болтовне, но было уже слишком поздно искать путей к примирению. Опьяненный внезапным и безудержным ощущением свободы, Аурелиано Второй разбил стеклянную горку, принялся доставать оттуда посуду и не спеша швырять на пол тарелки, стаканы, бокалы. Сохраняя полное спокойствие, он с серьезным, сосредоточенным видом и с той же тщательностью, с которой некогда оклеивал дом кредитками, бил о стены богемский хрусталь, цветочные вазы ручной росписи, картины, изображающие девиц в лодках, нагруженных розами, зеркала в золоченых рамах и все, что можно было разбить во всех комнатах дома, начиная с гостиной и кончая кладовой. Последним попался ему под руку большой глиняный кувшин, стоявший на кухне. С грохотом, похожим на взрыв бомбы, кувшин разлетелся во дворе на тысячи кусков. Затем Аурелиано Второй вымыл руки, накинул на себя брезент и еще до полуночи вернулся с кусками жилистой солонины, мешками, в которых были рис, кукуруза и долгоносики, и несколькими тощими гроздьями бананов. С тех пор в доме не было недостатка в съестных припасах.
Амаранта Урсула и маленький Аурелиано вспоминали дни и годы дождя как самое счастливое время своей жизни. Несмотря на запреты Фернанды, они шлепали по лужам во дворе, ловили ящериц и четвертовали их, играли в отравление супа, тайком от Санта Софии де ла Пьедад подсыпая в кастрюлю пыльцу, снятую с крыльев бабочек. Их самой любимой игрушкой была Урсула. Они обращались с ней как с большой ветхой куклой, таскали по всем углам, наряжали в цветные тряпки, мазали лицо сажей и однажды чуть было не выкололи ей глаза садовыми ножницами, как выкалывали жабам. Особенно они веселились, когда старуха начинала бредить. На третий год дождя в мозгу Урсулы, очевидно, и в самом деле произошли какие-то сдвиги, она мало-помалу утрачивала чувство реальности, путала настоящее с давно прошедшими годами жизни и целых три дня безутешно рыдала, оплакивая смерть своей прабабки, Петронилы Игуаран, погребенной более ста лет тому назад. В голове ее все смешалось: она принимала маленького Аурелиано за своего сына-полковника в том возрасте, когда его повели посмотреть на лед, а семинариста Хосе Аркадио путала со своим первенцем, бежавшим с цыганами. Урсула так много рассказывала о семье, что дети наловчились приводить к ней в гости родственников, умерших много лет назад и живших в самое различное время. Волосы у нее были посыпаны золой, а глаза завязаны красным платком, но она была счастлива, сидя на кровати в компании своих родных, которых Амаранта Урсула и Аурелиано описывали во всех подробностях, как если бы на самом деле их видели. Урсула беседовала со своими пращурами о событиях, происшедших еще до ее рождения, живо интересовалась новостями, которые они ей сообщали, и вместе с ними оплакивала родичей, умерших уже после смерти ее воображаемых собеседников. Дети вскоре заметили, что Урсула упорно пытается выяснить, кто был тот человек, который однажды во время войны принес гипсовую статую святого Иосифа в натуральную величину и попросил сохранить, пока не перестанет дождь. Тут Аурелиано Второй вспомнил о сокровище, спрятанном в каком-то месте, известном только Урсуле, но все его расспросы и хитрые уловки ни к чему не привели — плутающая в лабиринте бреда Урсула все же сберегла достаточно разума, чтобы сохранить свою тайну, она твердо намеревалась открыть ее только тому, кто докажет, что он и есть законный владелец спрятанного золота. Урсула была настолько хитра и так непреклонна, что, когда Аурелиано Второй попытался выдать одного из своих старых собутыльников за владельца сокровища, она разоблачила самозванца, учинив ему кропотливый допрос и расставив множество незаметных западней.
Убежденный в том, что Урсула унесет свою тайну в могилу, Аурелиано Второй нанял артель землекопов, якобы собираясь вырыть во дворе и на заднем дворе осушительные канавы, и собственноручно истыкал всю землю железным прутом, обшарил ее всевозможными металлоискателями, но за три месяца изнурительных поисков не нашел ничего похожего на золото. Тогда, полагая, что карты видят лучше, чем землекопы, он обратился за содействием к Пилар Тернере, но та объяснила ему — карты смогут открыть истину, только если сама Урсула своей рукой снимет колоду. И все же гадалка подтвердила существование сокровища и даже уточнила, что оно состоит из семи тысяч двухсот четырнадцати золотых монет в трех парусиновых мешках, завязанных медной проволокой и зарытых в круге радиусом сто двадцать два метра, центром которого служит кровать Урсулы. Только Пилар Тернера предупредила, что клад не дастся в руки до тех пор, пока не кончится дождь, и после этого трижды не настанет месяц июнь, и болота не высохнут под его солнцем. Изобилие и туманная скрупулезность этих сведений живо напомнили Аурелиано Второму рассказы о привидениях, и он тут же решил продолжать поиски, хотя дело было уже в августе и до того времени, когда исполнятся условия предсказания, оставалось по меньшей мере еще три года. Его чрезвычайно удивило и даже озадачило то обстоятельство, что от кровати Урсулы до изгороди заднего двора оказалось ровно сто двадцать два метра. Когда Фернанда увидела, как Аурелиано Второй измеряет комнаты, и услышала, как он приказывает землекопам углубить канавы еще на один метр, она испугалась, что ее муж рехнулся вслед за своим братцем. Охваченный поисковой лихорадкой, вроде той, которая терзала его прадеда на пути к великим изобретениям, Аурелиано Второй израсходовал свои последние запасы жира, и его былое сходство с братом-близнецом снова выступило наружу: он походил на Хосе Аркадио Второго не только худобой и угловатостью фигуры, но и рассеянным взглядом и отрешенным видом. Детьми он больше не занимался. Весь в грязи с головы до ног, он ел, когда придется, примостившись где-нибудь в углу кухни, и едва отвечал на случайные вопросы Санта Софии де ла Пьедад. Видя, что Аурелиано Второй работает с таким рвением, какого в нем и заподозрить нельзя было, Фернанда приняла охвативший его азарт за трудолюбие, мучительную жажду наживы — за самоотверженность, упрямство — за настойчивость; теперь ее мучили угрызения совести, когда она вспоминала все ядовитые слова, брошенные ему в лицо, чтобы вывести его из состояния апатии. Но Аурелиано Второму в то время было не до прощений и примирений. Стоя по горло в трясине из мертвых веток и сгнивших цветов, он перекапывал сад, покончив уже со двором и задним двором, и так глубоко подрыл фундамент восточной галереи, что однажды ночью обитатели дома были разбурены подземными толчками и треском, исходившим откуда-то из-под земли; они подумали было о землетрясении, но оказалось, что это провалился пол в трех комнатах дома, а в полу галереи открылась огромная трещина, доходившая до спальни Фернанды. Но и тут Аурелиано Второй не отказался от своих поисков. Хотя последняя надежда угасла и ему оставалось только цепляться за предсказания карт, все же он укрепил пошатнувшийся фундамент, залил трещину известковым раствором и продолжал свои раскопки уже на западной стороне. Там его и застигла вторая неделя июня месяца следующего года, с наступлением которой дождь наконец стал утихать. Дождевые тучи таяли, и со дня на день можно было ожидать прояснения. Так и случилось. В пятницу в два часа дня глупое доброе солнце осветило мир, и было оно красным и шершавым, как кирпич, и почти таким же свежим, как вода. И с этого дня дождь не шел целых десять лет.
Макондо лежал в развалинах. На месте улиц тянулись болота, там и сям из грязи и тины торчали обломки мебели, скелеты животных, поросшие разноцветными ирисами, — последняя память об ордах чужеземцев, которые бежали из Макондо так же поспешно, как и прибыли сюда. Дома, с такой стремительностью построенные во времена банановой лихорадки, были покинуты. Банановая компания вывезла все свое имущество, на месте ее городка, обнесенного металлической решеткой, остались только груды мусора. Деревянные коттеджи с прохладными верандами, где по вечерам беззаботно играли в карты, исчезли, словно их унес ветер, предтеча того грядущего урагана, которому суждено было много лет спустя стереть Макондо с лица земли. После этого гибельного ветра сохранилось лишь одно-единственное свидетельство того, что здесь некогда жили люди, — перчатка, забытая Патрицией Браун в автомобиле, увитом анютиными глазками. Заколдованные земли, исследованные Хосе Аркадио Буэндиа во времена основания города, на которых позже процветали банановые плантации, теперь представляли собой болото, утыканное гнилыми пнями, и на обнажившемся далеком горизонте еще в течение нескольких лет молчаливо пенилось море. Аурелиано Второй был ошеломлен, когда в первое воскресенье надел сухое платье и вышел посмотреть, что сталось с городом. Те, кто выжил после дождя, — все это были люди, поселившиеся в Макондо еще до потрясений, вызванных нашествием банановой компании, — сидели посреди улицы, наслаждаясь первыми лучами солнца. Их кожа еще сохраняла зеленоватый оттенок, присущий водорослям, из нее еще не выветрился устойчивый запах чулана, въевшийся за годы дождя, но на лицах сияли радостные улыбки от сознания, что город, в котором они родились, снова принадлежит им. Великолепная улица Турков опять стала такой же, как в былые времена, когда арабы в туфлях без задников и с толстыми металлическими серьгами в ушах, скитавшиеся по земле, обменивая безделушки на попугаев, обрели в Макондо надежное пристанище после тысячелетних странствий. За время дождя товары, разложенные на лотках, развалились на куски, товары, выставленные в дверях, заплесневели, прилавки были источены термитами, а стены разъедены сыростью, но арабы уже третьего поколения сидели на тех же местах и в тех же позах, что и их предки, отцы и деды, молчаливые, невозмутимые, неподвластные ни времени, ни стихиям, такие же живые, а может, такие же мертвые, какими они были после эпидемии бессонницы или тридцати двух войн полковника Аурелиано Буэндиа. И душевная стойкость арабов, сохранившаяся среди останков игорных столов и столиков с фритангой, обломков стрелковых тиров и развалин переулка, где толковали сны и предсказывали будущее, вызывала такое удивление, что Аурелиано Второй с присущей ему бесцеремонностью спросил их, какие тайные силы призвали они себе на помощь, чтобы не утонуть во время бури, как, черт побери, ухитрились не захлебнуться; он повторял этот вопрос, переходя от двери к двери, и везде встречал одну и ту же уклончивую улыбку, один и тот же мечтательный взгляд и один и тот же ответ:
— Мы плавали.
Из всех других жителей города только у одной Петры Котес в груди оказалось сердце араба. На ее глазах рушились стены хлевов и конюшен, но она не пала духом и поддерживала порядок в доме. В последний год она все пыталась вызвать Аурелиано Второго, посылая ему одну записку за другой, но тот отвечал, что ему неизвестно, в какой день он вернется в ее дом, но, когда бы это ни случилось, он непременно принесет с собой мешок с золотыми монетами и выложит ими спальню. И Петра Котес начала копаться в тайниках своего сердца, ища силу, которая помогла бы ей перенести горестную судьбу, и нашла там злость, справедливую, холодную злость, и поклялась восстановить состояние, растраченное любовником и уничтоженное дождем. Это решение было настолько непоколебимым, что, когда спустя восемь месяцев после того, как он получил последнюю записку, Аурелиано Второй пришел в дом к Петре Котес, хозяйка дома, зеленая, растрепанная, с ввалившимися глазами и кожей, изъеденной чесоткой, писала номера на клочках бумаги, превращая эти обрывки в лотерейные билеты. Аурелиано Второй был поражен и молча стоял перед ней, такой тощий и такой церемонный, что Петре Котес даже показалось, будто она видит не своего возлюбленного, с которым провела всю жизнь, а его брата-близнеца.
— Да ты спятила, — сказал он. — Что ты думаешь разыгрывать? Уж не кости ли?
Тогда она предложила заглянуть в спальню, и в спальне Аурелиано Второй увидел мула. Мул был худущий, как его хозяйка, — кожа да кости, но такой же решительный и живой, как она. Петра Котес питала его своей злостью, и когда больше не осталось ни травы, ни кукурузы, ни кореньев, она поместила его у себя в спальне и кормила перкалевыми простынями, персидскими коврами, плюшевыми одеялами, бархатными шторами и покровом с архиепископской постели, вышитым золотыми нитями и украшенным шелковыми кистями.
Урсуле пришлось затратить немало усилий, чтобы выполнить свое обещание и умереть, как только перестанет дождь. Внезапные просветы в ее сознании, столь редкие во время дождя, участились с августа месяца, когда начал дуть знойный ветер, который удушил розовые кусты, превратил все болота в камень и навсегда засыпал жгучей пылью заржавленные цинковые крыши Макондо и его столетние миндальные деревья. Урсула заплакала от безграничной жалости к самой себе, узнав, что более трех лет служила игрушкой для детей. Она смыла грязь с лица, сбросила с себя цветные лоскутки, сушеных ящериц и жаб, четки и ожерелья, развешанные по всему телу, и впервые после смерти Амаранты встала с постели сама, без посторонней помощи, готовая снова принять участие в жизни семьи. Неукротимое сердце направляло ее в потемках. Тот, кто замечал неуверенность ее движений или неожиданно натыкался на ее архангельскую длань, неизменно вытянутую на высоте головы, сожалел о немощности старческой плоти, однако никто и помыслить не мог, что Урсула просто слепа. Но и слепота не помешала Урсуле обнаружить, что цветочные клумбы, за которыми начиная с первой перестройки дома она так старательно ухаживала, размыты дождями и раскопаны Аурелиано Вторым, полы и стены иссечены трещинами, мебель расшаталась и выцвела, двери сорваны с петель, а в семье появился новый, незнакомый дух смирения и уныния. Пробираясь ощупью по пустым спальням, Урсула слышала немолчное гудение муравьев, точивших дерево, и трепыханье моли в бельевых шкафах, и опустошительный шум, производимый огромными рыжими муравьями, которые, расплодившись за годы дождя, подрыли фундамент дома. Однажды она открыла сундук с бельем и одеждой и должна была позвать на помощь Санта Софию де ла Пьедад, так как из него толпами полезли тараканы, сожравшие уже почти все вещи. «Невозможно жить в таком запустении, — сказала она. — В конце концов эти твари слопают и нас». С этого дня Урсула не давала себе ни минуты покоя. Поднявшись с рассветом, она призывала на помощь всех, кого только могла, даже детей. Развешивала сушиться на солнце последнюю уцелевшую одежду и белье, которое еще можно было носить, обращала в бегство тараканов, внезапно атакуя их всякими отравами, законопачивала ходы, проделанные термитами в дверях и оконных рамах, и душила негашеной известью муравьев в их логовах. Движимая лихорадочным желанием все восстановить, она добралась до самых забытых покоев. Заставила очистить от мусора и паутины комнату, где Хосе Аркадио Буэндиа иссушил свои мозги в упорных поисках философского камня, привела в порядок ювелирную мастерскую, в которой солдаты все перевернули вверх дном, и наконец попросила ключи от комнаты Мелькиадеса, желая проверить, в каком она состоянии. Верная воле Хосе Аркадио Второго, запретившего впускать в это помещение кого бы то ни было до тех пор, пока не станет совершенно ясно, что он уже мертв, Санта София де ла Пьедад с помощью всякого рода уловок и отговорок попыталась принудить Урсулу отказаться от ее намерения. Но старуха упорствовала, твердо решив уничтожить насекомых в самых отдаленных уголках дома, она настойчиво преодолевала все чинимые ей препятствия и через три дня добилась своего — комнату Мелькиадеса открыли. Оттуда пахнуло густым зловонием, и Урсула должна была уцепиться за косяк двери, чтобы устоять на ногах, однако не прошло и двух секунд, как она вспомнила и то, что в этой комнате хранятся семьдесят два ночных горшка, купленных для школьниц, товарок Меме, и то, что в одну из первых дождливых ночей солдаты обшарили весь дом в поисках Хосе Аркадио Второго, но так и не нашли его.
— Господи Боже мой! — воскликнула она, как если бы видела все своими глазами. — Сколько трудов я затратила, чтобы приучить тебя к порядку, а ты зарос здесь грязью, как свинья.
Хосе Аркадио Второй продолжал разбирать пергаменты. Сквозь спутанную гриву волос, спускавшуюся до подбородка, видны были только зубы, покрытые зеленоватым налетом, и неподвижные глаза. Узнав голос своей прабабки, он повернул голову к двери, попытался улыбнуться и, сам того не зная, повторил слова, некогда сказанные Урсулой.
— А ты что думала? — пробормотал он. — Время-то идет.
— Конечно, — согласилась Урсула, — но все же…
Тут она вспомнила, что так же ответил ей полковник Аурелиано Буэндиа в камере смертников, и вновь содрогнулась при мысли, что время не проходит, как она в конце концов стала думать, а снова и снова возвращается, словно движется по кругу. Но и на этот раз Урсула не пала духом. Она отчитала Хосе Аркадио Второго, будто малого ребенка, заставила его умыться, побрить бороду и потребовала помочь ей довершить восстановление дома. Мысль о необходимости покинуть комнату, где он обрел спокойствие, ужаснула добровольного затворника. Он закричал, что нет такой силы, которая вытащила бы его отсюда, потому что он не хочет видеть поезд из двухсот вагонов, груженных трупами, который каждый вечер отправляется из Макондо к морю. «Там все, кто был на станции. Три тысячи четыреста восемь». Только тогда Урсула поняла, что Хосе Аркадио Второй живет в потемках, еще более непроницаемых, чем те, в которых обречена блуждать она, в мире, столь же замкнутом и уединенном, как мир его прадеда. Она оставила Хосе Аркадио Второго в покое, но распорядилась снять с дверей его комнаты висячий замок, каждый день делать там уборку, выкинуть все ночные горшки, кроме одного, и содержать затворника в чистоте и порядке, не хуже, чем его прадеда во время долгого плена под каштаном. Вначале Фернанда приняла жажду деятельности, охватившую Урсулу, за приступ старческого слабоумия и с трудом сдерживала возмущение. Но тут подоспело письмо из Рима — Хосе Аркадио сообщал о своем намерении посетить Макондо перед принятием вечного обета, и эта добрая весть привела Фернанду в такой восторг, что она сама начала с утра до ночи убирать дом и поливать цветы по четыре раза на дню, лишь бы родовое гнездо не произвело дурного впечатления на ее сына. Она снова вступила в переписку с невидимыми целителями и расставила на галерее вазоны с папоротником и душицей и горшки с бегониями задолго до того, как Урсула узнала, что они были уничтожены Аурелиано Вторым в припадке разрушительной ярости. Затем Фернанда продала серебряный столовый сервиз и купила глиняную посуду, оловянные супницы и поварешки и оловянные приборы, после чего стенные шкафы, привыкшие хранить в своих недрах старинный английский фарфор и богемский хрусталь, приобрели жалкий вид. Но Урсуле этого было мало. «Откройте окна и двери, — кричала она. — Нажарьте мяса и рыбы, купите самых больших черепах, и пусть приходят иностранцы, пусть они разложат свои постели во всех углах и мочатся прямо на розы, пусть садятся за столы и едят, сколько им влезет, пусть рыгают, несут всякий вздор, пусть лезут в своих сапожищах прямо в комнаты и всюду натаскивают грязь и пусть делают с нами все, что им взбредет в голову, потому что только так мы отпугнем разорение». Но Урсула хотела невозможного. Она была уже слишком стара, чересчур зажилась на этом свете и не в силах была повторить чудо с фигурками из леденца, а потомки не унаследовали ее жизненной стойкости. И по распоряжению Фернанды двери оставались запертыми.
Средств Аурелиано Второго, снова перетащившегося свои сундуки в дом Петры Котес, едва хватало на то, чтобы семья не умерла с голоду. Выручив деньги лотереи, в которой был разыгран мул, Аурелиано Второй и Петра Котес купили новых животных и наладили примитивное лотерейное предприятие. Аурелиано Второй ходил по домам и предлагал билеты, он собственноручно разрисовывал их цветными чернилами, стараясь придать клочкам бумаги елико возможно соблазнительный и убедительный вид. Вероятно, он даже и не замечал, что многие покупали его билеты, движимые чувством благодарности, а большинство — из сострадания. Однако даже самые жалостливые покупатели вместе с билетом приобретали также и надежду выиграть свинью за двадцать сентаво или телку за тридцать два. Эта надежда приводила их в такое возбуждение, что вечерами по вторникам на дворе у Петры Котес собиралась толпа людей, ожидавших минуты, когда выбранный наудачу мальчик вытащит из мешка счастливый номер. Сборища не замедлили превратиться в еженедельную ярмарку, и как только начинало вечереть, во дворе расставляли столы с фритангой и лотки с напитками, и многие счастливцы тут же жертвовали выигранное животное в общий котел при условии, что кто-нибудь пригласит музыкантов и поставит водку; таким образом, Аурелиано Второй, помимо своей воли, снова взял в руки аккордеон, и ему опять пришлось принять участие в скромных турнирах чревоугодников. Эти жалкие потуги на пиршества былых времен помогли самому Аурелиано Второму понять, как выдохлась его былая энергия и иссякла некогда бившая ключом изобретательность главного заводилы и плясуна. Да, он изменился. Сто двадцать килограммов веса, обременявших его в тот день, когда он бросил вызов Слонихе, свелись к семидесяти восьми, лицо его, простодушное, распухшее от пьянства, похожее на приплюснутую морду черепахи, вытянулось и стало напоминать скорее морду игуаны. С этого лица не сходило смутное выражение уныния и усталости. Но никогда еще Петра Котес не любила Аурелиано Второго так сильно, может быть, потому, что принимала за любовь жалость, которую он ей внушал, и чувство товарищества, порожденное в обоих нищетой. Их старая расшатанная кровать из пьедестала для любовных безумств превратилась в приют для конфиденциальных разговоров. Зеркала, повторявшие каждое их движение, были сняты и проданы, и на вырученные деньги куплены животные для лотереи. Перкалевые простыни и плюшевые одеяла, возбуждавшие чувственность, сжевал мул, и теперь былые любовники бодрствовали допоздна с целомудрием двух стариков, страдающих бессонницей, и то время, которое они прежде расточали на бурное расточение своих сил, уходило у них на подведение итогов и подсчет сентаво. Иногда они засиживались до первых петухов, деля деньги на кучки, перекладывая монеты из одной кучки в другую так, чтобы этой кучки хватило на Фернанду, а той — на ботинки для Амаранты Урсулы, а той — для Санта Софии де ла Пьедад, которая не обновляла платья со времен беспорядков, а этой — для того, чтобы заказать гроб Урсуле, в случае, если она умрет, а той — на покупку кофе, цена на который каждые три месяца повышается на один сентаво за фунт, а этой — на покупку сахара, который с каждым днем становится все менее сладким, а той — на дрова, еще не просохшие со времени дождей, а той — на бумагу и цветные чернила для лотерейных билетов, а этой, дополнительной, — на возврат денег за билеты апрельской лотереи: в тот раз у телки появились признаки сибирской язвы и от нее чудом удалось спасти только шкуру, а почти все билеты были уже проданы. И такой чистотой отличались их обедни нищеты, что большую долю Аурелиано Второй и Петра Котес всегда выделяли Фернанде, и делали это не из-за угрызений совести и не милосердия ради, а потому, что благополучие Фернанды было им дороже своего собственного. По правде говоря, оба они, сами того не сознавая, думали о Фернанде как о своей дочери, о той, которую им так хотелось и не довелось иметь. Был случай, когда они целых три дня питались маисовой кашей, чтобы купить Фернанде скатерть из голландского полотна. Однако как бы ни убивались они за работой, сколько бы денег ни выручали, на какие бы хитрости ни пускались — все равно их ангелы-хранители каждую ночь засыпали от усталости, не дождавшись, пока они кончат раскладывать и перекладывать монеты, стараясь, чтобы хватило хотя бы на жизнь. Денег вечно недоставало, и, мучаясь бессонницей, они спрашивали себя, что такое произошло в мире, почему скот не плодится так же обильно, как прежде, почему деньги обесцениваются прямо в руках, почему те люди, которые совсем недавно беззаботно жгли пачки кредиток, танцуя кумбиамбу,[21] теперь кричат, что их грабят среди бела дня, когда у них просят каких-нибудь жалких двенадцать сентаво за право участвовать в лотерее, где разыгрывается шесть кур. Аурелиано Второй думал, хотя и не говорил этого вслух, что зло коренится не в окружающем мире, а где-то в потаенном уголке непостижимого сердца Петры Котес; во время потопа там что-то сдвинулось, и потому животных одолело бесплодие, а деньги стали текучими, как вода. Заинтригованный этой тайной, он глубоко заглянул в чувства своей возлюбленной, но, ища выгоду, неожиданно обрел любовь и, пытаясь из корыстных расчетов пробудить страсть в Петре Котес, кончил тем, что сам влюбился в нее. Со своей стороны, Петра Котес любила Аурелиано Второго все с большей силой по мере того, как чувствовала его возрастающую нежность, — в разгаре своей осени она вернулась к детски наивной вере в поговорку «где бедность, там и любовь». Теперь они оба со стыдом и досадой вспоминали сумасшедшие пирушки, переливающееся через край богатство, неистовое распутство былых лет и сетовали на то, что слишком дорогой ценой обрели наконец рай одиночества вдвоем. Страстно влюбленные после стольких лет бесплодного сожительства, они, как чудом, наслаждались открытием, что можно любить друг друга за обеденным столом ничуть не меньше, чем в постели, и достигли такого счастья, что, несмотря на полное изнурение и старость, продолжали резвиться, как крольчата, и грызться между собой, как собаки.
Выручка от лотерей не увеличивалась. Первое время Аурелиано Второй три дня в неделю запирался в своей старой конторе торговца скотом и разрисовывал билет за билетом, довольно похоже изображая красную корову, зеленого поросенка или компанию синих кур, в зависимости от того, какие призы разыгрывались в лотерее, и старательно выводил печатными буквами название, которым Петре Котес вздумалось окрестить предприятие: «Лотерея Божественного Провидения». Но потом ему пришлось разрисовывать более двух тысяч билетов в неделю, и в конце концов он почувствовал такую усталость, что заказал каучуковые штампы с названием лотереи, рисунками животных и номерами. С тех пор его работа свелась к смачиванию штампа, который он прикладывал к подушечкам, пропитанным чернилами различных цветов. В последние годы жизни Аурелиано Второму пришло в голову заменить номера на билетах загадками и делить выигрыш между теми, кто разгадает загадку, однако эта система оказалась слишком сложной, к тому же она предоставляла широкое поле для всевозможных подозрений, и после второй попытки от загадок он был вынужден отказаться. С самого раннего утра до позднего вечера Аурелиано Второй занимался укреплением престижа своей лотереи, у него едва оставалось время для того, чтобы повидать детей. Фернанда поместила Амаранту Урсулу в частное учебное заведение, куда принимали каждый год только шесть учениц, но отказалась дать маленькому Аурелиано разрешение посещать городскую школу. Она и так уже пошла на слишком большие уступки, позволив ему свободно разгуливать по дому. К тому же в школы тогда принимали только законнорожденных детей, от родителей, состоявших в церковном браке, а в свидетельстве о рождении, привязанном вместе с соской к корзине, в которой Аурелиано отправили домой, ребенок был записан как подкидыш. Таким образом, Аурелиано продолжал жить взаперти, всецело предоставленный ласковому надзору Санта Софии де ла Пьедад и Урсулы, в часы ее умственных просветлений, и, слушая объяснения обеих старух, постигал тесный мир, ограниченный стенами дома. Он рос вежливым, самолюбивым мальчиком, наделенным неутомимой любознательностью, которая выводила из себя взрослых, но в отличие от полковника в том же возрасте не обладал проницательным и ясновидящим взором, а глядел даже несколько рассеянно и то и дело моргал. Пока Амаранта Урсула училась в школе, он выкапывал червей и мучил насекомых в саду. Однажды, когда он запихивал в коробку скорпионов, собираясь подбросить их в постель Урсулы, Фернанда поймала его за этим делом и заперла в бывшей спальне Меме, где он стал искать спасения от одиночества, разглядывая картинки в энциклопедии. Там и наткнулась на него Урсула, которая бродила по комнатам с пучком крапивы в руках, кропя стены свежей водой, и, несмотря на то, что уже много раз с ним встречалась, спросила, кто он такой.
— Я Аурелиано Буэндиа, — сказал он.
— Верно, — ответила она. — Уже пора тебе приступить к изучению ювелирного дела.
Она снова приняла его за своего сына, ибо только что перестал дуть знойный ветер, пришедший на смену ливню и на некоторое время прояснивший ее разум. Рассудок старухи снова помутился. Заходя в спальню, она всякий раз заставала там целое общество: Петронила Игуаран красовалась в пышном кринолине и шали, вышитой бисером, которую она надевала при светских визитах, парализованная бабушка Транкилина Мария Миниата Алакоке Буэндиа восседала в качалке, обмахиваясь павлиньим пером; был там и прадед Урсулы — Аурелиано Аркадио Буэндиа — в ментике гвардейца вице-короля, и ее отец Аурелиано Игуаран, сочинивший молитву, от которой личинки оводов подыхали и падали с коров, и ее богобоязненная мать, и двоюродный брат, родившийся с поросячьим хвостиком, и Хосе Аркадио Буэндиа, и его покойные сыновья — все они сидели на стульях, расставленных вдоль стен, словно пришли не в гости, а на заупокойное бдение. Она заводила с ними оживленную беседу, обсуждая события, не связанные между собой ни местом, ни временем, и, когда Амаранта Урсула, вернувшаяся из школы, и Аурелиано, которому наскучила энциклопедия, входили в спальню, она сидела на постели и громко разговаривала сама с собой, плутая по лабиринту воспоминаний об умерших. Как-то раз она вдруг страшным голосом завопила: «Пожар!» — и переполошила весь дом, на самом же деле она вспомнила пожар конюшни, виденный ею в возрасте четырех лет. Она так путала прошлое с настоящим, что даже во время умственных прояснений, которые еще дважды или трижды случались у нее перед смертью, никто не знал наверняка, говорит ли она о том, что вспоминает. Урсула постепенно высыхала, превращаясь в мумию еще при жизни, и усохла до такой степени, что в последние месяцы своего существования стала напоминать сморщенную черносливину, затерянную в ночной сорочке, а ее неизменно вытянутая рука сделалась похожей на лапку мартышки. Она способна была по нескольку дней пребывать в полной неподвижности, и Санта София де ла Пьедад встряхивала ее, дабы удостовериться, что она жива, сажала себе на колени и поила с ложечки сахарной водой. Урсула казалась новорожденной старухой. Амаранта Урсула и Аурелиано брали ее на руки, носили по спальне и клали на алтарь, желая убедиться, что она лишь чуточку побольше младенца Христа, а однажды вечером спрятали в шкафу кладовой, где ее могли сожрать крысы. В вербное воскресенье, когда Фернанда слушала мессу, они вошли в спальню и схватили Урсулу за голову и за щиколотки.
— Бедненькая прапрабабушка, — сказала Амаранта Урсула, — она умерла от старости.
Урсула встрепенулась.
— Я жива, — возразила она.
— Видишь, — сказала Амаранта Урсула, подавляя смех, — даже не дышит.
— Я говорю! — крикнула Урсула.
— Даже не говорит, — сказал Аурелиано. — Умерла, как сверчок.
Тогда Урсула сдалась перед очевидностью. «Боже мой! — тихо воскликнула она. — Так это и есть смерть». И она затянула молитву, бессвязную, длинную молитву, которая продолжалась более двух дней, пока наконец во вторник не вылилась в беспорядочную смесь обращений к Богу и практических наставлений: истребляйте рыжих муравьев, иначе дом может рухнуть, пусть не угасает лампада перед дагерротипом Ремедиос, пусть ни один Буэндиа не берет себе в жены родственницу, иначе на свет появятся дети со свиным хвостом. Аурелиано Второй хотел было, воспользовавшись ее бредовым состоянием, выпытать, где спрятано золото, но все его приставания ни к чему не привели. «Когда вернется хозяин, — сказала Урсула, — Господь его просветит, и он найдет клад». Санта София де ла Пьедад была убеждена, что Урсула может скончаться с минуты на минуту, так как в эти дни в природе наблюдались какие-то непонятные явления: розы пахли полынью, зерна фасоли, высыпавшиеся из тыквенной плошки, которую уронила Санта София де ла Пьедад, сложились на полу в геометрически правильный рисунок морской звезды, а как-то раз ночью по небу пролетела вереница светящихся оранжевых дисков.
Она умерла рано утром в четверг на страстной неделе. Последний раз — еще при банановой компании, — когда Урсула с помощью родственников пыталась установить, сколько ей лет, она насчитала не менее ста пятнадцати и не более ста двадцати двух годов. Ее похоронили в маленьком гробике, размерами чуть побольше корзинки, в который принесли Аурелиано; народу на похоронах было мало. Это объяснялось отчасти тем, что многие уже позабыли Урсулу, отчасти сумасшедшей жарой — в тот полдень пекло так сильно, что птицы теряли ориентировку и на всем лету, как дробинки, влеплялись в стены или, пробив металлические сетки на окнах, умирали в спальнях.
Вначале решили, что они мрут от чумы. Хозяйки надрывались, выметая из комнат мертвых птиц — особенно много их погибло в часы сиесты, — а мужчины целыми повозками сбрасывали в реку птичьи трупики. В светлое Христово воскресенье столетний падре Антонио Исабель провозгласил с амвона, что мор на птиц наслал Вечный Жид, которого святому отцу прошлой ночью удалось узреть своими собственными очами. Он описал его как отродье козла и еретички, исчадие ада, чье дыхание делает воздух раскаленным, а появление заставляет молодых женщин зачинать ублюдков. Мало кто принял всерьез эти апокалипсические откровения, так как весь город давно был убежден, что приходский священник по старости лет рехнулся. Но в среду рано утром одна женщина подняла соседей истошным криком — она обнаружила следы раздвоенных копыт, принадлежащих какому-то неведомому двуногому животному. Следы эти были четки и определенны, и все, кто их видел, уже не сомневались в том, что оставило их страшное существо, похожее на чудовище, описанное священником. В каждом дворе устроили западню. И через некоторое время загадочный пришелец был пойман. Две недели спустя после смерти Урсулы Петру Котес и Аурелиано Второго разбудил среди ночи доносившийся из соседнего двора жуткий плач, похожий на мычание молодого бычка. Когда они вышли посмотреть, что случилось, толпа мужчин уже снимала чудовище с острых кольев, вбитых в дно ямы, прикрытой сухими листьями, и оно больше не мычало. Весило оно как добрый бык, хотя по величине не превосходило мальчика-подростка; из ран сочилась зеленая вязкая кровь. Тело его было покрыто грубой, усеянной клещами шерстью и струпьями, но в отличие от исчадия ада, виденного священником, части этого тела походили на человеческие; мертвый напоминал скорее даже не человека, а захиревшего ангела; у него были чистые и тонкие руки, огромные, сумрачные глаза, а на лопатках — две мозолистые культи, иссеченные рубцами, — остатки мощных крыльев, которые, по-видимому, были обрублены топором дровосека. Труп подвесили за щиколотки к одному из миндальных деревьев на площади, чтобы все могли на него посмотреть, а когда он начал разлагаться, сожгли на костре, ибо невозможно было определить, кто этот выродок — животное, которое следует бросить в реку, или христианин, заслуживающий погребения. Так и не узнали, действительно ли из-за него погибали птицы, но ни одна новобрачная не зачала предсказанного священником ублюдка и зной не ослабел. В конце года скончалась Ребека. Ее неизменная служанка Архенида обратилась к властям с просьбой взломать дверь спальни, в которой три дня назад заперлась ее хозяйка. Дверь взломали, Ребека, с облысевшей от лишаев головой, лежала на своей одинокой постели, скрючившись, словно креветка, и зажав во рту большой палец. Аурелиано Второй взял на себя похороны и попытался отремонтировать дом, надеясь продать его, но дух разрушения слишком глубоко внедрился в это здание: стоило покрыть стены краской, как они снова облупливались, и самый толстый слой известкового раствора не мог помешать сорным травам прорастать сквозь полы, а подпоркам гнить в душных объятиях плюща.
Так и шла жизнь в Макондо после того, как перестал дождь. Вялые, медлительные люди не могли противостоять ненасытной прожорливости забвения, мало-помалу безжалостно поглощавшего все воспоминания, и когда в годовщину Неерландской капитуляции в Макондо прибыли посланцы президента республики с предписанием во что бы то ни стало вручить орден, от которого столько раз отказывался полковник Аурелиано Буэндиа, они проплутали весь вечер, разыскивая кого-нибудь, кто мог бы сказать, где найти потомков героя. Аурелиано Второй чуть не соблазнился и не принял орден, думая, что тот сделан из чистого золота, но Петра Котес заявила, что это будет недостойным поступком, и он отказался от своего намерения, хота представители президента уже наняли оркестр и подготовили речи для торжественной церемонии. Как раз в ту пору в Макондо вернулись цыгане, последние хранители учености Мелькиадеса, и нашли городок в запустении, а его жителей совершенно отчужденными от всего остального мира; тогда цыгане снова принялись ходить по домам с намагниченными кусками железа, выдавая их за последнее изобретение вавилонских мудрецов, и снова собирали солнечные лучи огромной лупой, и не было недостатка ни в умниках, глазевших разинув рот, как тазы соскакивают с полок и котелки катятся к магнитам, ни в любопытных, готовых уплатить пятьдесят сентаво за то, чтобы вдоволь подивиться на цыганку, которая вынимает изо рта искусственную челюсть и опять водружает ее на место. У пустынной станции теперь только на минуту останавливался дряхлый паровоз с несколькими желтыми вагонами, которые никого и ничего не везли, — вот и все, что осталось от прежнего движения, от переполненного пассажирами поезда, к которому сеньор Браун прицеплял свой вагон со стеклянной крышей и епископскими креслами, и от составов с фруктами по сто двадцать вагонов каждый, которые один за другим подходили к станции в течение всего вечера. Судебные чины, приехавшие проверить на месте сообщение падре Антонио Исабеля о странном море на птиц и принесении в жертву Вечного Жида, застали почтенного падре за игрой в жмурки с ребятишками, сочли его сообщение плодом старческих галлюцинаций и отправили священника в приют для слабоумных. Через несколько дней в город прибыл падре Аугусто Анхель, подвижник новейшей выпечки; непримиримый, смелый до дерзости, он собственноручно трезвонил в разные колокола по нескольку раз на день, дабы души верующих бодрствовали, и переходил из одного дома в другой, побуждая сонливцев проснуться и идти к мессе. Однако не прошло и года, как падре Аугусто Анхель вынужден был признать себя побежденным: он оказался не в силах противостоять духу лености, витавшему в воздухе, раскаленной пыли — она набивалась повсюду и все старила — и тяжелому сну, в который повергали его преподобие невыносимо знойные часы сиесты и мясные фрикадельки, неизменно подаваемые на обед. После смерти Урсулы дом снова пришел в запустение, из этого запустения его не сможет извлечь даже столь решительное и волевое создание, как Амаранта Урсула, когда через много лет она, будучи уже взрослой женщиной без предрассудков, веселой, современной, обеими ногами прочно стоящей на земле, распахнет настежь двери и окна, чтобы отпугнуть дух разрушения, восстановит сад, истребит рыжих муравьев, нахально, среди бела дня, ползающих по коридору, и безуспешно попытается вернуть обиталищу Буэндиа угасший дух гостеприимства. Страсть к затворничеству, которой была одержима Фернанда, встала непреодолимой плотиной на пути бурного столетия Урсулы.
Фернанда не только отказалась открыть двери, когда прекратился знойный ветер, но и распорядилась забить окна деревянными крестами, дабы похоронить себя заживо, повинуясь родительским наставлениям. Дорогостоящая переписка с невидимыми целителями окончилась полным крахом. После многочисленных отсрочек Фернанда заперлась в своей спальне в назначенный день и час легла на постель, обратившись головой к северу, покрытая только белой простыней; в час ночи она почувствовала, что ей на лицо положили салфетку, смоченную какой-то ледяной жидкостью. Когда она проснулась, в окна светило солнце, а у нее на животе краснел грубый дугообразный шрам — начинаясь в паху, он шел до грудины. Но еще прежде, чем миновал срок предписанного послеоперационного отдыха, Фернанда получила неприятное письмо от невидимых целителей. В письме сообщалось, что ее подвергли тщательному обследованию, продолжавшемуся шесть часов, но при этом в организме не было обнаружено никаких внутренних нарушений, которые могли бы вызвать симптомы, неоднократно и столь подробно описанные ею. Пагубная привычка Фернанды не называть вещи своими именами опять ее подвела, ибо единственное, что обнаружили хирурги-телепаты, было опущение матки, а его можно было исправить и без операции, с помощью бандажа. Разочарованная Фернанда попыталась добиться более точных объяснений, но невидимые корреспонденты перестали отвечать на ее письма. Раздавленная тяжестью непонятного слова «бандаж», Фернанда решилась отбросить стыдливость и спросить у врача-француза, что это такое, и только тут она узнала, что три месяца тому назад француз повесился на стропилах сарая и вопреки воле народа похоронен на кладбище одним ветераном войны, старым товарищем по оружию полковника Аурелиано Буэндиа. Тогда Фернанда доверилась своему сыну Хосе Аркадио, и тот прислал ей бандажи из Рима вместе с инструкцией, как ими пользоваться. Фернанда сначала выучила инструкцию наизусть, а затем бросила ее в уборную, чтобы скрыть от всех характер своих недомоганий. Это было ненужной предосторожностью, так как последние обитатели дома не обращали на Фернанду никакого внимания. Санта София де ла Пьедад погрузилась в одинокую старость, она варила скудный обед для всего семейства, а остальное время посвящала уходу за Хосе Аркадио Вторым. Амаранта Урсула, до некоторой степени унаследовавшая красоту Ремедиос Прекрасной, теперь тратила на приготовление уроков те часы, что раньше расходовала на мучение Урсулы. Дочь Аурелиано Второго начала проявлять признаки незаурядного ума и отличалась прилежанием, эти качества оживили в душе ее родителя надежды, которые прежде вызывала у него Меме. Он обещал Амаранте Урсуле послать ее для завершения образования в Брюссель в соответствии с обычаем, заведенным еще при банановой компании, и эта мечта заставила его снова попытаться поднять земли, опустошенные потопом. Аурелиано Второго видели в доме редко, он приходил туда только ради Амаранты Урсулы, так как для Фернанды с течением времени превратился в постороннего, а маленький Аурелиано, становясь юношей, все более и более замыкался в своем одиночестве. Аурелиано Второй верил, что старость смягчит сердце Фернанды и та позволит своему непризнанному внуку включиться в жизнь города, где, конечно, никто и не подумает копаться в его родословной. Но Аурелиано, по-видимому, возлюбил затворничество и уединение и не выказывал ни малейшего желания познать мир, начинавшийся за порогом дома. Когда Урсула заставила открыть комнату Мелькиадеса, Аурелиано начал бродить возле ее двери, заглядывать в щель, и неизвестно, как и когда он и Хосе Аркадио Второй успели проникнуться взаимной симпатией и подружиться. Аурелиано Второй заметил их дружбу много недель спустя после того, как она завязалась, это случилось в тот день, когда мальчик заговорил о кровавой бойне на станции. Однажды за столом кто-то высказал сожаление по поводу того, что банановая компания покинула Макондо, так как с этого времени город начал приходить в упадок; но тут маленький Аурелиано вступил в спор, и в словах его чувствовался зрелый человек, умеющий выражать свои мысли. Его точка зрения, расходившаяся с общепринятой, заключалась в том, что Макондо был процветающим городком с большим будущим, пока его не сбила с правильного пути, не развратила, не ограбила начисто банановая компания, инженеры которой вызвали потоп, не желая идти на уступки рабочим. Мальчик говорил так разумно, что показался Фернанде кощунственной пародией на Иисуса среди книжников: он рассказал с точными и убедительными подробностями, как войска расстреляли из пулеметов толпу рабочих — свыше трех тысяч человек, собравшихся на станции, как трупы погрузили в состав из двухсот вагонов и сбросили в море. Фернанда, подобно большинству людей, убежденная в справедливости официальной версии, гласившей, что на привокзальной площади якобы ничего и не произошло, была шокирована мыслью, что мальчик унаследовал анархистские наклонности полковника Аурелиано Буэндиа, и приказала ему молчать. Напротив, Аурелиано Второй подтвердил достоверность рассказа своего брата-близнеца. И на самом деле, Хосе Аркадио Второй, которого все считали сумасшедшим, в то время был самым разумным из всех обитателей дома. Он научил маленького Аурелиано читать и писать, привлек к исследованию пергаментов и внушил мальчику свое личное мнение о том, что принесла Макондо банановая компания; оно настолько расходилось с ложной версией, принятой историками и освещенной в учебниках, что спустя много лет, когда Аурелиано вступит в жизнь, все будут принимать его рассказ за выдумку. В уединенной комнатке, куда не проникали ни знойный ветер, ни пыль, ни жара, они оба вспомнили далекий призрак старика в шляпе с полями, как вороновы крылья, который за много лет до их рождения, сидя здесь спиной к окну, рассказывал о мире. Оба они одновременно заметили, что в этой комнате всегда стоит март и всегда понедельник, и тут они поняли, как ошибалась семья, считая Хосе Аркадио Буэндиа безумцем, напротив, он единственный в доме обладал достаточной ясностью ума, позволившей ему постигнуть ту истину, что время в своем движении тоже сталкивается с препятствиями и терпит аварии, а потому кусок времени может отколоться и навечно застрять в какой-нибудь комнате. Кроме того, Хосе Аркадио Второму удалось классифицировать криптографические знаки пергаментов и составить из них таблицу. Он убедился, что они соответствуют алфавиту, насчитывающему от сорока семи до пятидесяти трех букв, которые, будучи написаны по отдельности, похожи на маленьких паучков и клещей, а соединенные в строчки — напоминают белье, развешанное сушиться на проволоке. Аурелиано вспомнил, что видел нечто подобное в английской энциклопедии, и принес ее, чтобы сравнить. Таблицы действительно совпадали. Еще в ту пору, когда он пробовал устраивать лотерею с загадками, Аурелиано Второй стал ощущать по утрам какое-то стеснение в горле, словно там застрял комок сдавленных слез. Петра Котес решила, что это просто недомогание, вызванное плохими временами, и год с лишним каждое утро с помощью кисточки смазывала ему небо пчелиным медом и редечным соком. Когда опухоль в горле разрослась настолько, что стало трудно дышать, Аурелиано Второй посетил Пилар Тернеру и спросил, не знает ли она какую-нибудь целебную траву. Но его несокрушимая бабка, достигшая уже столетнего возраста на ответственном посту хозяйки подпольного борделя, по-прежнему считала медицину суеверием и обратилась за консультацией к картам. Выпал король червей, раненный в горло шпагой пикового валета, — отсюда гадалка заключила, что Фернанда пыталась вернуть мужа домой с помощью такого устаревшего приема, как втыкание булавок в его портрет, но, не имея достаточных показаний в колдовстве, вызвала внутреннюю опухоль. Аурелиано Второй не помнил, чтобы у него были какие-нибудь фотографии, кроме свадебных, которые содержались в целости и сохранности в семейном альбоме, поэтому он тайком от своей супруги обыскал весь дом и наконец обнаружил в глубинах комода полдюжины бандажей в необычной упаковке. Думая, что эти красивые резиновые штуки имеют отношение к колдовству, он спрятал одну из них в карман и отнес показать Пилар Тернере. Та не смогла определить назначение и природу таинственного предмета, но он показался ей настолько подозрительным, что она распорядилась принести ей все полдюжины и на всякий случай сожгла их на костре, который разложила во дворе. Для того чтобы снять предполагаемую порчу, насланную Фернандой, она посоветовала Аурелиано Второму взять курицу-наседку, полить ее своей мочой, а затем зарыть живьем в землю под каштаном; Аурелиано Второй выполнил все эти рекомендации с искренней верой в успех, и едва он прикрыл сухими листьями взрытую землю, как ему уже показалось, что дышать стало легче. Фернанда объяснила исчезновение бандажей местью невидимых целителей, пришила к изнанке рубашки внутренний карман и новые бандажи, которые прислал ей сын, хранила в этом кармане.
Шесть месяцев спустя после погребения курицы Аурелиано Второй проснулся в полночь от приступа кашля и почувствовал, что его изнутри разрывают железные клешни огромного рака. Именно в этот час ему стало ясно, что, сколько бы волшебных поясов он ни сжег, сколько бы заговоренных куриц ни полил своей мочой, все равно ему предстоит умереть, и это единственно верная и печальная истина. Он никому не открыл своих мыслей. Терзаемый страхом, что смерть может прийти раньше, чем ему удастся отправить Амаранту Урсулу в Брюссель, он старался, как никогда в жизни, и устраивал по три лотереи в неделю вместо одной. Вставал еще затемно и, пытаясь распродать свои билетики, с мучительной тоской, понятной лишь умирающим, обегал городок, не пропуская даже самые отдаленные и нищие кварталы. «Вот Божественное Провидение! — выкликал он. — Не упускайте его, оно приходит только раз в сто лет». Он делал трогательные усилия казаться веселым, приветливым, разговорчивым, но с первого взгляда на его потное, бледное лицо было видно, что он не жилец на этом свете. Иногда он забирался на какой-нибудь пустырь, подальше от чужого глаза, и садился хотя бы на минуту передохнуть от железных клешней, кромсающих его нутро. А в полночь опять пускался бродить по веселому кварталу, соблазняя возможностью крупного выигрыша одиноких женщин, вздыхавших около виктрол. «Вот этот номер не выпадал уже четыре месяца, — говорил он им, показывая свои билетики. — Не упускайте его, жизнь короче, чем вы думаете». В конце концов к нему потеряли всякое уважение, начали над ним издеваться и в последние месяцы жизни уже не величали, как прежде, доном Аурелиано, а, не стесняясь, называли прямо в глаза «Дон Божественное Провидение». Голос его ослабел, становился все глуше и наконец перешел в собачье хрипенье, но Аурелиано Второй все еще находил в себе силы поддерживать в народе интерес к раздаче выигрышей во дворе Петры Котес. Однако по мере того как он терял голос, а боль обострялась и грозила вскоре сделаться непереносимой, ему все ясней становилось, что свиньи и козы, разыгрываемые в лотерее, не помогут его дочери поехать в Брюссель, и тут его осенила мысль организовать сказочную лотерею: разыграть опустошенные потопом земли, ведь люди с капиталом могут их возродить. Эта мысль показалась всем настолько соблазнительной, что сам алькальд вызвался объявить о лотерее особым указом; билеты продавались по сто песо за штуку, их приобретали в складчину, образовывая с этой целью компании, и не прошло и недели, как все было раскуплено.
Вечером после розыгрыша те, кому улыбнулось счастье, устроили пышный праздник, отдаленно напоминавший шумные празднества прежних лет, когда процветала банановая компания, и Аурелиано Второй последний раз играл на аккордеоне забытые мелодии песен Франсиско Человека, однако петь эти песни он уже не мог.
Два месяца спустя Амаранта Урсула уехала в Брюссель. Аурелиано Второй отдал дочери не только всю выручку от небыкновенной лотереи, но и все, что ему удалось сберечь за последние месяцы, а также небольшую сумму, полученную от продажи пианолы, клавикордов и разной старой мебели, впавшей в немилость. По его расчетам, этих денег было достаточно на все время учения, неясно было только одно — хватит ли их на обратную дорогу. Фернанда, до глубины души возмущенная мыслью, что Брюссель находится так близко от греховного Парижа, упорно противилась поездке дочери, но ее успокоило рекомендательное письмо падре Анхеля, адресованное в пансион юных католичек, который содержали монахини и в котором Амаранта Урсула обещала жить до конца учения. Кроме того, священник разыскал компанию францисканских монахинь, ехавших в Толедо, и они согласились взять с собой девушку, а в Толедо найти ей надежных попутчиков до самого Брюсселя. Пока по этому поводу шла усиленная переписка, Аурелиано Второй с помощью Петры Котес занимался сборами Амаранты Урсулы. К тому вечеру, когда ее вещи были уложены в один из сундуков, где раньше хранилось приданое Фернанды, все было уже так хорошо продумано, что будущая студентка знала на память, в каких платьях и вельветовых туфлях она будет пересекать Атлантику и где лежит голубое суконное пальто с медными пуговицами и сафьяновые башмачки, в которых ей надлежит высаживаться на берег. Она твердо знала, как ей следует ступать при переходе по трапу на борт корабля, чтобы не свалиться в воду; знала, что она ни на шаг не должна отходить от монахинь, знала, что она может покидать свою каюту лишь для того, чтобы поесть, и что в открытом море она ни под каким видом не смеет отвечать на вопросы, какие могут ей задать лица обоего пола. Она везла с собой бутылочку с каплями от морской болезни и тетрадку, в которой падре Анхель собственноручно записал шесть молитв против бури. Фернанда сшила ей брезентовый пояс для хранения денег и показала, как приладить его, чтобы можно было не снимать даже на ночь. Она пыталась подарить дочери золотой ночной горшок, вымытый жавелем и продезинфицированный спиртом, но Амаранта Урсула отклонила подарок, сказав, что боится, как бы ее будущие товарки по коллежу не подняли ее на смех. Пройдет несколько месяцев, и Аурелиано Второй на своем смертном ложе вспомнит дочь такой, какой он видел ее в последний раз — Амаранта Урсула безуспешно пытается опустить запыленное стекло вагона второго класса, чтобы выслушать последние наставления Фернанды. На ней бледно-розовое шелковое платье, с бутоньеркой из искусственных анютиных глазок на правом плече, сафьяновые туфельки с перепонкой на низком каблучке и шелковые чулки с круглыми резиновыми подвязками. Она невысокого роста, с распущенными длинными волосами и живым взглядом, подобным взгляду Урсулы в том же возрасте, а ее манера прощаться без слез, но и без улыбки свидетельствует о твердости духа, унаследованной от прапрабабки. Убыстряя шаги по мере того, как поезд набирал скорость, Аурелиано Второй шел рядом с вагоном и вел Фернанду под руку, чтобы она не споткнулась. Он увидел, как дочь кончиками пальцев послала ему воздушный поцелуй, и едва успел махнуть в ответ. Супруги долго стояли неподвижно под палящим солнцем, глядя, как поезд превращается в черную точку на горизонте, — впервые после дня свадьбы они стояли, взявшись за руки.
Девятого августа, еще до того, как пришло первое письмо из Брюсселя, Хосе Аркадио Второй беседовал с Аурелиано в комнате Мелькиадеса и вдруг ни с того ни с сего сказал:
— Навсегда запомни: их было больше трех тысяч и всех бросили в море.
Затем он упал ничком на пергаменты и умер с открытыми глазами. В ту же минуту на постели Фернанды закончилась затянувшаяся мучительная борьба, которую его брат-близнец вел с железными клешнями рака, разрывавшими ему горло. За неделю до этого Аурелиано Второй вернулся в родительский дом без голоса, без дыхания, одна кожа да кости, вернулся со своими перелетными сундуками и дряхлым аккордеоном, вернулся выполнить свое обещание и умереть возле супруги. Петра Котес помогла ему собрать белье и простилась с ним, не проронив ни единой слезы, но забыла положить в сундук лаковые ботинки, в которых он хотел лежать в гробу. Поэтому, когда ей стало известно, что Аурелиано Второй скончался, она оделась в черное, завернула ботинки в газету и попросила у Фернанды разрешения подойти к телу. Фернанда не позволила ей переступить порог дома.
— Поставьте себя на мое место, — умоляла Петра Котес. — Подумайте, как я его любила, если иду на такое унижение.
— Нет такого унижения, которого не заслуживала бы незаконная сожительница, — ответила Фернанда. — Лучше подожди, пока не умрет кто-нибудь еще из тех многих, с кем ты спала, и надень на него эти ботинки.
Во исполнение своего обета Санта София де ла Пьедад кухонным ножом перерезала трупу Хосе Аркадио Второго горло, дабы быть уверенной, что его не погребут живым. Тела братьев были помещены в одинаковые гробы, и тут все увидели, что в смерти они снова сделались такими же похожими друг на друга, какими были в юности. Старые собутыльники Аурелиано Второго возложили на его гроб венок, обвитый темно-лиловой лентой с надписью: «Плодитесь, коровы, жизнь коротка!» Фернанда возмутилась таким кощунством и приказала выбросить венок на помойку. В сутолоке последних приготовлений печальные пьяницы, выносившие гробы из дома, перепутали их и погребли тело Аурелиано Второго в могиле, вырытой для Хосе Аркадио Второго, а тело Хосе Аркадио Второго в могиле, предназначенной для его брата.
Еще долгие годы Аурелиано не расставался с комнатой Мелькиадеса. Он выучил наизусть фантастические легенды из растрепанной книги, сжатое изложение учения монаха Германа Паралитика, заметки о демонологической науке, способы поисков философского камня, «Века» Нострадамуса и ее исследования о чуме и, таким образом, перешагнул в отрочество, не имея представления о своем времени, но обладая важнейшими научными познаниями человека средневековья. В какой бы час ни вошла в комнату Санта София де ла Пьедад, она неизменно заставала Аурелиано погруженным в чтение. Рано утром она приносила ему чашку кофе без сахара, в полдень тарелку вареного риса с несколькими ломтиками жареного банана — единственное, что ели в доме после смерти Аурелиано Второго. Она стригла ему волосы, вычесывала насекомых, перешивала для него старую одежду и белье, которое собирала в забытых сундуках, а когда у него начали пробиваться усы, принесла бритву и стаканчик для бритья, принадлежавшие полковнику Аурелиано Буэндиа. Сын Меме походил на полковника больше, чем его собственные, родные сыновья, даже больше, чем Аурелиано Хосе, сходство особенно подчеркивали выступающие скулы юноши и решительная и вместе с тем надменная линия рта. В свое время, когда в комнате Мелькиадеса сидел Аурелиано Второй, Урсуле казалось, что он сам с собой разговаривает, также думала теперь Санта София де ла Пьедад относительно Аурелиано. На самом деле Аурелиано беседовал с Мелькиадесом. В один знойный полдень, вскоре после смерти братьев-близнецов, он увидел на светлом фоне окна мрачного старика в шляпе с полями, похожими на крылья ворона, старик был словно воплощение некоего смутного образа, хранившегося в памяти Аурелиано еще задолго до его рождения. К тому времени Аурелиано закончил классификацию алфавита пергаментов. Поэтому на вопрос Мелькиадеса, узнал ли он, на каком языке сделаны эти записи, он, не колеблясь, ответил:
— На санскрите.
Мелькиадес сказал, что ему недолго уже осталось посещать свою комнату. Но он спокойно удалится в обитель окончательной смерти, зная, что Аурелиано успеет изучить санскрит за годы, остающиеся до того дня, когда пергаментам исполнится сто лет и можно будет их расшифровать. Это от него Аурелиано стало известно, что в переулке, выходящем на реку, где в годы банановой компании угадывали будущее и толковали сны, один ученый каталонец держит книжную лавку, и в той лавке есть Sanskrit primer,[22] и он должен поспешить приобрести эту книгу, иначе через шесть лет ее сожрет моль. Впервые за свою долгую жизнь Санта София де ла Пьедад позволила себе проявить какое-то чувство, и это было чувство крайнего изумления, охватившее ее, когда Аурелиано попросил принести ему книгу, которая стоит между «Освобожденным Иерусалимом» и поэмами Мильтона в правом углу второго ряда книжных полок. Санта София де ла Пьедад не умела читать, поэтому она вызубрила наизусть все эти сведения и раздобыла нужные деньги, продав одну из семнадцати золотых рыбок, спрятанных в мастерской; только она и Аурелиано знали, где они лежат после той ночи, когда солдаты обыскали дом.
Аурелиано делал успехи в изучении санскрита, а Мелькиадес появлялся все реже и становился все более далеким, постепенно растворяясь в слепящем полуденном свете. В последний его приход Аурелиано уже не увидел старика, а лишь почувствовал его незримое присутствие и различил еле внятный шепот: «Я умер от лихорадки в болотах Сингапура». С того дня в комнату стали беспрепятственно проникать пыль, жара, термиты, рыжие муравьи и моль, которой надлежало превратить в труху книги и пергаменты вместе с содержащейся в них премудростью.
В доме не было недостатка в пище. На следующий день после смерти Аурелиано Второго один его друг, из тех, кто нес венок с непочтительной надписью, предложил Фернанде уплатить ей деньги, которые он остался должен ее покойному супругу. Начиная с этого дня каждую среду в доме появлялся посыльный с плетеной корзиной, наполненной всякой снедью. Содержимого корзины с избытком хватало на неделю. Никто в доме не подозревал, что всю эту еду посылала Петра Котес, считавшая, что постоянная милостыня — верный способ унизить ту, которая унизила ее. Злоба, накопившаяся в душе Петры Котес, рассеялась скорее, чем она сама этого ожидала, и все же бывшая возлюбленная Аурелиано Второго сначала из гордости, а потом из сострадания продолжала посылать пищу его вдове. Позже, когда у Петры Котес уже недоставало сил продавать билеты, а люди потеряли интерес к лотерее, были случаи, что она сама сидела голодная, но кормила Фернанду и не переставала выполнять принятое на себя обязательство до тех пор, пока своими глазами не увидела похороны соперницы.
Сокращение числа обитателей дома, казалось, должно было бы облегчить Санта Софии де ла Пьедад тяжелое бремя повседневных забот, более полустолетия лежавшее на ее плечах. Никто никогда не слышал ни слова жалобы от этой молчаливой, необщительной женщины, которая подарила семье ангельскую доброту Ремедиос Прекрасной и загадочную надменность Хосе Аркадио Второго и посвятила всю свою одинокую и молчаливую жизнь выращиванию малышей, едва ли даже помнивших, что они ее дети и внуки; словно за плотью от плоти своей, ухаживала она и за Аурелиано, и в самом деле приходившимся ей правнуком, чего она не подозревала. В любом другом доме ей не пришлось бы расстилать свою циновку на полу в кладовой и спать там под непрекращавшуюся ночную возню крыс. Она никому не рассказывала, как однажды среди ночи проснулась в испуге от ощущения, что кто-то смотрит на нее из темноты: это была гадюка, которая уползла, скользнув по ее животу. Санта София де ла Пьедад знала, что, расскажи она об этом происшествии Урсуле, Урсула положила бы ее спать в свою постель, но в те времена никто ничего не замечал, и, чтобы привлечь чье-то внимание, нужно было громко вопить в галерее, ибо изнуряющая выпечка хлеба, превратности войны, уход за детьми не оставляли времени для того, чтобы подумать о благополучии своего ближнего. Единственным человеком, помнящим о Санта Софии де ла Пьедад, была Петра Котес, которую она так ни разу и в глаза не видела. Петра Котес всегда — даже в тяжелые дни, когда ей с Аурелиано Вторым приходилось ночами колдовать над скудной выручкой от лотерей, — заботилась, чтобы Санта София де ла Пьедад имела приличное платье и пару добротных башмаков, в которых не стыдно было бы выйти на улицу. Когда Фернанда появилась в доме, у нее были основания принять Санта Софию де ла Пьедад за бессменную служанку, и, хотя ей много раз твердили, кто такая Санта София де ла Пьедад, все равно Фернанде это представлялось какой-то нелепостью, и она с трудом усваивала и тут же забывала, что перед ней мать ее мужа, ее свекровь. По-видимому, Санта София де ла Пьедад вовсе не тяготилась своим подчиненным положением. Наоборот, ей как будто даже и нравилось молча, безостановочно бродить по комнатам, заглядывать во все углы и поддерживать в чистоте и порядке огромный дом, в котором она жила с юных лет, хотя дом этот, особенно при банановой компании, походил больше на казарму, чем на семейный очаг. Но после смерти Урсулы Санта София де ла Пьедад, несмотря на всю свою нечеловеческую расторопность и потрясающую работоспособность, начала сдавать. И не только потому, что сама она состарилась и выбилась из сил, но и потому, что дом с каждым часом все больше дряхлел. Стены его покрылись нежным мхом, весь двор зарос травой, под напором сорняков цементный пол галереи растрескался, как стекло, и сквозь трещины пробились те самые желтые цветочки, которые без малого сто лет тому назад Урсула нашла в стакане, где лежала вставная челюсть Мелькиадеса. Не имея ни времени, ни сил противостоять неистовому натиску природы, Санта София де ла Пьедад проводила целые дни в спальнях, распугивая ящериц, которые ночью снова возвращались. Как-то утром она обнаружила, что рыжие муравьи покинули источенный ими фундамент, прошли через сад, взобрались на галерею, где иссохшие бегонии приобрели землистый оттенок, и проникли в глубь дома. Санта София де ла Пьедад попыталась уничтожить их сначала с помощью просто метлы, затем в ход пошли инсектициды и, наконец, негашеная известь, но все было напрасно — на другой день рыжие муравьи наползли снова, упорные и неистребимые. Фернанда, всецело занятая сочинением писем своим детям, не сознавала ужасающей быстроты разрушения, его необратимости, и Санта Софии де ла Пьедад приходилось биться в одиночку; она сражалась с сорняками, не пропуская их на кухню, смахивала со стен заросли паутины, через несколько часов появлявшиеся снова, выскребала муравьев-древоточцев из их нор. Но когда она заметила, что пыль и паутина проникли даже в комнату Мелькиадеса, хотя она подметала и убирала ее по три раза на дню, и что, несмотря на ее яростные усилия сохранить чистоту, комната все более и более принимает тот грязный и жалкий облик, которые пророчески увидели только два человека — полковник Аурелиано Буэндиа и молодой офицер, — она признала себя побежденной. Тогда она надела поношенное выходное платье, старые ботинки Урсулы, простые чулки — подарок Амаранты Урсулы — и завязала в узелок оставшиеся у нее две или три смены белья.
— Я больше не могу, — сказала она Аурелиано, — Этот дом слишком велик для моих бедных костей.
Аурелиано спросил, куда она думает пойти, и она неопределенно махнула рукой, словно не имела ни малейшего представления о своей будущей судьбе. Все же она сказала, что собирается провести последние годы у своей двоюродной сестры, живущей в Риоаче. Но эти слова звучали неубедительно. Со времени смерти своих родителей Санта София де ла Пьедад ни с кем в Макондо не поддерживала связи, ниоткуда не получала ни писем, ни посылок и ни разу не говорила, что у нее есть родственники. Аурелиано отдал ей четырнадцать золотых рыбок, так как она собиралась уйти только со своими сбережениями: одним песо и двадцатью пятью сентаво. Из окна Аурелиано видел, как она, горбясь под тяжестью лет, волоча ноги, медленно прошла через двор с узелком в руках, видел, как она всунула руку в отверстие калитки и опустила за собой щеколду. Больше он никогда ее не видел и ничего о ней не слышал. Узнав об уходе Санта Софии де ла Пьедад, Фернанда целый день болтала без умолку; она перерыла все сундуки, комоды и шкафы, перебрала все вещи одну за другой и убедилась, что свекровь ничего с собой не унесла. Потом обожгла себе пальцы, впервые в жизни попытавшись растопить печь, и должна была просить Аурелиано сделать ей милость и показать, как варят кофе. Со временем юноше пришлось взять на себя все кухонные дела. Встав с постели, Фернанда находила завтрак уже на столе, позавтракав, она удалялась в спальню и снова показывалась только в час обеда, чтобы взять еду, оставленную ей Аурелиано в печке на еще теплых углях, отнести нехитрые кушанья в столовую и съесть их, восседая между двумя канделябрами во главе накрытого полотняной скатертью стола, у которого стояло пятнадцать пустых стульев. Даже оставшись одни в доме, Аурелиано и Фернанда продолжали жить, замкнувшись каждый в своем неразделенном одиночестве. Они убирали только свои спальни, все остальные помещения постепенно обволакивала паутина, она оплетала розовые кусты, облепляла стены, толстым слоем покрывала стропила. Именно в эту пору у Фернанды сложилось впечатление, что у них в комнатах завелись домовые. Вещи, особенно такие, без которых нельзя обойтись ни одного дня, словно обрели ноги. Фернанда часами могла искать ножницы, будучи в полной уверенности, что положила их на кровать, и, только перерыв всю постель, обнаруживала пропажу на полке в кухне, хотя ей казалось, что в кухню она не заходила вот уже целых четыре дня. А то вдруг из ящика пропадали вилки, а назавтра шесть вилок валялись на алтаре и три торчали в умывальнике. Вещи словно играли в прятки, и эти забавы особенно выводили Фернанду из себя, когда она садилась писать письма. Чернильница, только что поставленная справа, перемещалась на левую сторону, пресс-папье вообще исчезало со стола, а через три дня Фернанда находила его у себя под подушкой, страницы письма к Хосе Аркадио попадали в конверт для Амаранты Урсулы, и Фернанда жила в смертельном страхе, что она перепутает конверты, как это неоднократно и случалось. Однажды у нее пропала ручка с пером. Прошло пятнадцать дней, и эту ручку принес почтальон — он обнаружил ее у себя в кармане и долго таскал из дома в дом, разыскивая хозяев. Вначале Фернанда думала, что эти исчезновения, как и пропажа бандажей, — дело рук невидимых целителей, и даже начала было писать им письмо с просьбой оставить ее в покое, но неотложные надобности заставили ее прервать письмо на полуслове, а когда она вернулась в комнату, оно исчезло, да и сама Фернанда уже забыла о своем намерении его написать. Одно время у нее под подозрением был Аурелиано. Она принялась следить за ним, подбрасывала различные предметы на его пути, надеясь поймать юношу с поличным в тот момент, когда он будет их прятать, но вскоре убедилась, что Аурелиано выходит из комнаты Мелькиадеса только на кухню и в уборную и что он человек, неспособный на шутки. Таким образом Фернанда и пришла к мысли, что все это проделки домовых, и решила закрепить каждую вещь на том месте, где она должна находиться. Длинными веревками она привязала ножницы к изголовью кровати, коробочку для перьев и пресс-папье — к ножке стола, а чернильницу приклеила к столешнице справа от того места, куда имела обыкновение класть бумагу. Однако ей не удалось добиться желаемых результатов, так как стоило ей заняться шитьем, и через два-три часа она уже не могла дотянуться до ножниц, словно домовые укоротили веревку, на которой ножницы были привязаны. То же происходило и с веревкой, на которой было пресс-папье, и даже с рукой Фернанды, ибо, взявшись за письмо, через некоторое время она уже не могла дотянуться до чернильницы. Ни Амаранта Урсула в Брюсселе, ни Хосе Аркадио в Риме ничего не знали об этих ее неприятностях. Она писала им, что вполне счастлива, да и в самом деле была счастлива именно потому, что чувствовала себя свободной от всех обязанностей, как будто снова вернулась в родительский дом, где ей не приходилось сталкиваться с повседневными мелочами, так как все эти мелкие проблемы были разрешены заранее — в воображении. Бесконечное писание писем привело к тому, что Фернанда утратила чувство времени, особенно это стало заметно после ухода Санта Софии де ла Пьедад. Фернанда привыкла вести счет дням, месяцам, годам, принимая за точки отсчета предполагаемые даты возвращения детей. Но когда сын и дочь начали раз за разом откладывать свой приезд, даты смешались, сроки перепутались и дни перестали отличаться один от другого, пропало даже ощущение, что они проходят. Эти отсрочки не выводили Фернанду из себя, наоборот, они вызывали у нее чувство глубокого удовлетворения. Даже когда Хосе Аркадио сообщил, что надеется завершить курс высшей теологии и приступить к изучению дипломатии, она не огорчилась, хотя несколько лет тому назад он уже писал, что находится накануне принятия обета: она знала, как высока и крута витая лестница, ведущая к престолу святого Петра. Ее приводили в восторг известия, которые другим показались бы самыми заурядными, например, сообщение сына, что он лицезрел папу. Когда дочь написала ей, что сможет продолжить учение в Брюсселе дольше установленного срока, так как благодаря своим отличным успехам она получила льготы, которых отец не мог предвидеть, Фернанда даже обрадовалась.
Более трех лет минуло с того дня, когда Санта София де ла Пьедад принесла Аурелиано санскритскую грамматику, и только теперь ему удалось перевести первый лист пергаментов. Он выполнил гигантскую работу и все же сделал лишь первый шаг на пути, длину которого невозможно было измерить, ибо испанский перевод пока еще не имел смысла — это были зашифрованные стихи. Аурелиано не располагал исходными данными, чтобы найти ключ к шифру, но, вспомнив слова Мелькиадеса про лавочку ученого каталонца, где есть книги, позволяющие проникнуть в глубокий смысл пергаментов, он решил поговорить с Фернандой и попросить позволения отправиться на поиски. В комнате, загроможденной грудами мусора, растущими с головокружительной быстротой и уже заполнившими почти все пространство, Аурелиано подбирал слова для этого разговора, сочинял наиболее убедительную форму обращения, предусматривал наиблагоприятнейшие обстоятельства, но при встречах с Фернандой на кухне, когда она вынимала еду из печки — а другой возможности встретиться с ней у него не было, — заранее обдуманная просьба застревала в горле, и у него пропадал голос. Впервые он стал выслеживать Фернанду. Он подкарауливал ее шаги в спальне. Слушал, как она идет к двери, чтобы взять у почтальона письма от детей и вручить ему свои, до глубокой ночи ловил твердое и неистовое скрипение пера по бумаге, пока наконец не раздавалось щелканье выключателя и Фернанда не начинала бормотать молитвы. Только тогда Аурелиано засыпал, веря, что следующий день принесет ему желанный случай. Он так надеялся получить разрешение, что однажды утром остриг себе волосы, отросшие уже до плеч, сбрил клочковатую бороду, натянул узкие брюки и неизвестно от кого унаследованную рубашку с пристегивающимся воротничком, отправился на кухню и стал ждать, когда Фернанда придет за едой. Но перед ним предстала не та женщина, которую он раньше встречал каждый день, — женщина с гордо вскинутой головой и твердой поступью, — а старуха сверхъестественной красоты, в пожелтевшей горностаевой мантии и с позолоченной картонной короной на голове, вид у нее был такой томный, словно она перед этим долго плакала взаперти. С тех пор как Фернанда нашла в чемоданах Аурелиано Второго изъеденное молью одеянье королевы, она часто в него облачалась. Всякий, кто увидел бы, как она вертится перед зеркалом, восхищаясь своей королевской осанкой, несомненно, принял бы ее за сумасшедшую, но она не сошла с ума. Просто королевские одежды стали для нее средством пробуждения памяти. Надев их впервые, она почувствовала, что сердце у нее сжалось, глаза наполнились слезами, и она снова услышала запах ваксы, исходивший от сапог военного, явившегося за ней, чтобы сделать ее королевой, и душа ее наполнилась тоской по утраченным иллюзиям. Она почувствовала себя такой старой, такой изношенной, такой далекой от лучших часов своей жизни, что затосковала даже по тем дням, которые всегда казались ей самыми черными, и только тут поняла, как не хватает ей запахов душицы, которые ветер разносил по галерее, дымки, поднимавшейся в сумерках от розовых кустов, и даже животно-грубых чужеземцев. Ее сердце — комок слежавшегося пепла — успешно сопротивлялось самым тяжелым ударам повседневных забот, но рассыпалось под первым натиском тоски по прошлому. Потребность находить себе радость в печали по мере того, как шли годы, оказывая на Фернанду свое опустошающее воздействие, превратилась в порок. Одиночество сделало ее более похожей на остальных людей. Однако в то утро, когда она вошла в кухню и встретила бледного костлявого юношу со странным блеском в глазах, протягивавшего ей чашку кофе, она устыдилась своего нелепого вида. Фернанда не только отказала Аурелиано в его просьбе, но и начала прятать ключи от дома в потайной карман, в котором носила бандажи. Это была излишняя предосторожность, так как Аурелиано при желании мог ускользнуть из дому и вернуться, не будучи замеченным. Но неуверенность в окружающем мире, выработанная годами затворничества, и привычка повиноваться засушили в сердце юноши семена мятежа. Он вернулся в свою келью и продолжал изучать пергаменты, прислушиваясь к глубоким вздохам, до поздней ночи доносившимся из спальни Фернанды. Однажды утром он, как обычно, пошел на кухню растопить плиту и обнаружил в остывшей золе нетронутый обед, который накануне оставил для Фернанды. Тогда он заглянул в спальню и увидел, что Фернанда лежит, вытянувшись на постели, покрытая горностаевой мантией, прекрасная, как никогда, и кожа у нее стала белой и гладкой, как мрамор. Точно такой нашел ее и Хосе Аркадио, вернувшись в Макондо четыре месяца спустя.
Было невозможно представить себе сына, более похожего на свою мать. Хосе Аркадио носил костюм из черной тафты, рубашку с твердым и круглым воротничком, а вместо галстука — узкую шелковую ленту, завязанную бантом. Это был бледный, томный человек с удивленным взглядом и безвольным ртом. Черные, блестящие, гладкие волосы, разделенные посредине головы прямым и тонким пробором, имели искусственный вид, свойственный парикам святых, синеватые тени, оставшиеся на чисто выбритом подбородке белого, как парафин, лица, казалось, говорили об угрызениях совести. У него были бледные пухлые руки с зелеными венами, руки бездельника, а на указательном пальце левой руки красовалось массивное золотое кольцо с круглым опалом. Открыв ему дверь, Аурелиано с первого взгляда понял, что перед ним человек, приехавший издалека. Там, где он проходил, оставался запах цветочной воды, которой Урсула смачивала ему голову, когда он был ребенком, чтобы отыскивать его во мраке своей слепоты. Непонятно почему, но после стольких лет отсутствия Хосе Аркадио по-прежнему оставался состарившимся ребенком, печальным и одиноким. Он направился прямо в спальню своей матери, где Аурелиано по рецепту Мелькиадеса, чтобы сохранить тело от тления, уже четыре месяца кипятил ртуть в тигле, некогда принадлежавшей прадеду его деда. Хосе Аркадио ни о чем не спросил. Он поцеловал в лоб мертвую Фернанду, вытащил из внутреннего кармана ее юбки три оставшихся неиспользованными бандажа и ключ от платяного шкафа. Уверенные резкие движения не соответствовали его томному виду. Вынув из шкафа обитую шелком и пахнувшую сандалом шкатулку с фамильным гербом, он открыл ее — на дне лежало длинное письмо, в котором Фернанда излила свое сердце и рассказала все, что при жизни таила от сына. Хосе Аркадио прочитал письмо матери стоя, с видимым интересом, но не выказал никакого волнения; он задержался на третьей странице и внимательно посмотрел на Аурелиано, как бы знакомясь с ним заново.
— Итак, — сказал он голосом, в котором было что-то от бритвы, — ты и есть бастард?
— Я Аурелиано Буэндиа.
— Убирайся в свою комнату, — сказал Хосе Аркадио.
Аурелиано отправился к себе и даже не вышел посмотреть на сиротливые похороны Фернанды. Иногда через раскрытую дверь кухни он видел, как Хосе Аркадио, тяжело дыша, бродит по дому, а глубокой ночью из обветшалых спален до Аурелиано доносились его шаги. Голоса Хосе Аркадио он не слышал многие месяцы, и не только потому, что тот не удостаивал его беседой, но и потому, что у него самого не было ни желания поговорить, ни времени подумать о чем-нибудь другом, кроме пергаментов. После смерти Фернанды он вытащил из тайника предпоследнюю золотую рыбку и направился в лавку ученого каталонца за нужными книгами. Все, что он увидел по пути, не вызывало у него никакого интереса, может быть, потому, что у него не было воспоминаний и ему не с чем было сравнивать увиденное; пустынные улицы и заброшенные дома выглядели точно такими, какими он рисовал их в своем воображении в те дни, когда с радостью отдал бы душу, лишь бы взглянуть на них. Он сам предоставил себе разрешение, в котором ему отказала Фернанда, и решился выйти из дому, но только один раз, с одной-единственной целью и лишь на самый короткий срок, поэтому он пробежал, не останавливаясь, одиннадцать кварталов, отделявших его дом от переулка, где в былые времена занимались толкованием снов, и с бьющимся сердцем вошел в захламленное, темное помещение, в котором негде было повернуться. Казалось, что это не книжная лавка, а братское кладбище старых книг, сваленных беспорядочными грудами на источенные муравьями и затянутые паутиной полки, и не только на полки, но и на пол, в узких проходах между полками. На длинном столе, прогнувшемся под тяжестью нагроможденных на него фолиантов, владелец лавки, не останавливаясь, писал что-то не имеющее ни начала, ни конца, писал фиолетовыми корявыми буквами на листках, выдранных из школьной тетради. Его красивые серебристые волосы нависали на лоб, словно хохолок какаду. В живых и узких голубых глазах светилась кроткая доброта человека, прочитавшего все книги на свете. Сидел он весь потный, в одних кальсонах и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на пришедшего. Аурелиано без особых трудов раскопал среди этого сказочного беспорядка нужные ему пять книг, ибо все они находились точно там, где указал Мелькиадес. Не говоря ни слова, он протянул отобранные тома и золотую рыбку ученому каталонцу, тот перелистал книги, и веки его прикрылись, подобно створкам раковины. «Должно быть, ты сумасшедший», — произнес он на своем родном языке, пожал плечами и вернул Аурелиано книги и рыбку.
— Забирай, — сказал он уже по-испански. — Последним человеком, который читал эти книги, наверное, был Исаак Слепой, поэтому подумай хорошенько, что ты делаешь.
Хосе Аркадио отремонтировал спальню Меме, приказал почистить и заштопать бархатные шторы и камчатый балдахин вице-королевской постели и привел в порядок купальню, где стенки цементного бассейна покрылись каким-то черным и шероховатым налетом. Спальней и купальней он и ограничил свои владения, заполнив их всякой чепухой: замусоленными экзотическими безделушками, дешевыми духами и поддельными драгоценностями. В других помещениях дома его внимание привлекли только статуи святых на домашнем алтаре, они ему чем-то не понравились, и однажды вечером он снял их с алтаря, вынес во двор и сжег дотла на костре. Вставал он обычно в двенадцатом часу дня. Проснувшись, облачался в затасканный халат, вышитый золотыми драконами, совал ноги в шлепанцы с золотыми кистями, отправлялся в купальню и там приступал к обряду, который по своей торжественной медлительности был похож на ритуал, соблюдавшийся Ремедиос Прекрасной. Прежде чем опуститься в бассейн, он сыпал в воду ароматические соли из трех белых флаконов. Он не совершал омовений с помощью тыквенного сосуда, как Ремедиос Прекрасная, но, погрузившись в благоуханную влагу, два часа лежал на спине, убаюкиваемый свежестью воды и воспоминаниями об Амаранте. Через несколько дней после приезда он снял свой костюм из тафты, слишком теплый для этих мест и к тому же единственное его парадное платье, влез в узкие брюки, похожие на те, что натягивал Пьетро Креспи, отправляясь на уроки танцев, и рубашку из натурального шелка, на которой были вышиты его инициалы. Дважды в неделю он стирал эту одежду в бассейне и, пока она просыхала, ходил в халате, так как другой смены у него не было. Дома Хосе Аркадио никогда не обедал. Он выходил на улицу, как только спадал полуденный зной, и возвращался глубокой ночью, и снова тоскливо бродил по комнатам, тяжело дыша, и думал об Амаранте. Амаранта да еще страшные глаза святых в мерцании ночника — только эти два воспоминания сохранял он о своем родном доме. Много раз в Риме призрачными августовскими ночами ему грезилась Амаранта: она поднималась из мраморного бассейна в своих кружевных юбках и с повязкой на руке, приукрашенная тоской изгнанника. В противоположность Аурелиано Хосе, который старательно топил образ Амаранты в кровавом болоте войны, Хосе Аркадио пытался сохранить его живым в глубинах чувственности все время, пока обманывал мать баснями о своем духовном призвании. Ни ему, ни Фернанде никогда не приходило в голову, что их переписка представляет собой всего лишь обмен вымыслами. Вскоре после приезда в Рим Хосе Аркадио ушел из семинарии, но продолжал поддерживать легенду о своих занятиях теологией и каноническим правом, чтобы не лишиться сказочного наследства, — о нем твердили бредовые письма его матери; это наследство должно было вызволить его из нищеты, вытащить из грязного домишка на Трастевере, на чердаке которого он ютился вместе с двумя друзьями. Получив последнее письмо от Фернанды, продиктованное предчувствием смерти, он сложил в чемодан ошметки фальшивой роскоши и пересек океан в трюме корабля, где эмигранты, сбившись в кучу, как быки на бойне, поглощали холодные макароны и червивый сыр. Еще не прочитав завещания Фернанды, которое представляло собой всего лишь подробный и запоздалый перечень бед, он уже по виду развалившейся мебели и заросшей сорной травой галереи догадался, что попал в западню, откуда ему не выбраться, и никогда больше он не увидит алмазный свет римской весны, не вдохнет ее воздух, пропитанный древностью. В часы бессонницы, вызванной изнурительными приступами астмы, он снова и снова измерял глубину своего несчастья, бродя по мрачному дому, где старческие выдумки Урсулы внушили ему в свое время страх перед миром. Боясь потерять Хосе Аркадио в потемках, Урсула приучила его сидеть, забившись в угол спальни, она сказала, что это единственное место, куда не заглядывают мертвецы, которые появляются с наступлением сумерек и начинают разгуливать по всему дому. «Если ты сделаешь что-нибудь плохое, — грозила ему Урсула, — святые угодники мне тут же все расскажут». В детстве он проводил в этом углу жуткие вечера, сидел не двигаясь на табурете, пока не наступала пора идти спать, сидел, потея со страху под неумолимыми, ледяными взглядами святых соглядатаев. В этом дополнительном мучении не было необходимости, так как к тому времени Хосе Аркадио уже давно испытывал страх перед всем, что его окружало, и готов был испугаться всего, что может встретиться в жизни: уличных женщин, которые портят кровь, домашних женщин, рожающих младенцев со свиным хвостом, бойцовых петухов, одним приносящих смерть, а другим — бесконечные угрызения совести, огнестрельного оружия, которое при первом к нему прикосновении обрекает вас на двадцать лет войны, опрометчивых затей, неизменно заканчивающихся разочарованием и безумием, и, наконец, всего, что Господь сотворил в бесконечной благости своей, а дьявол извратил. По утрам он просыпался, измученный кошмарами, но солнечный свет в окне и ласковые руки Амаранты, которая купала его в бассейне и шелковой кисточкой любовно припудривала тальком у него в паху, отгоняли ночные страхи. В залитом солнцем саду даже Урсула была совсем другой, она уже не запугивала его рассказами о всевозможных ужасах, а чистила ему зубы толченым углем — пусть его улыбка сияет, как у папы; подстригала и полировала ему ногти — пусть паломники, которые соберутся в Рим со всех концов земли, поразятся, в какой чистоте содержит свои руки папа; обрызгивала его цветочной водой — пусть он пахнет не хуже папы. Ему довелось видеть, как папа с балкона дворца Кастельгандольфо на семи языках держал речь перед толпой паломников, но он обратил внимание только на белизну рук первосвященника, словно вымоченных в жавеле, ослепительный блеск его летнего облачения и тонкий запах изысканного одеколона.