Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: 1000 сногсшибательных фактов из истории вещей - Лев Вадимович Шильников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Так холодного не надо-с?

И мигнул половому.

– Так, а чем покормишь?

– Конечно, тестовскую селянку, – заявил О. П. Григорович.

– Селяночку с осетринкой, со стерлядкой… живенькая, как золото желтая, нагулянная стерлядка, мочаловская.

– Расстегайчики закрась налимьими печенками…

– А потом я рекомендовал бы натуральные котлетки а-ля Жардиньер. Телятина, как снег, белая. От Александра Григорьевича Щербатова получаем-с, что-то особенное…

– А мне поросенка с кашей в полной неприкосновенности, по-расплюевски, – улыбается В. П. Далматов.

– Всем поросенка… Да гляди, Кузьма, чтобы розовенького, корочку водкой вели смочить, чтобы хрумтела.

– А вот между мясным хорошо бы лососинку Грилье, – предлагает В. П. Далматов.

– Лососинка есть живенькая. Петербургская… Зеленцы пощерботить прикажете? Спаржа, как масло…

– Ладно, Кузьма, остальное на твой вкус… Ведь не забудешь?

– Помилуйте, сколько лет служу!

И оглянулся назад.

В тот же миг два половых тащат огромные подносы. Кузьма взглянул на них и исчез на кухню.

Моментально на столе выстроились холодная „смирновка“ во льду, английская „горькая“, „шустовская“ „рябиновка“ и портвейн „Леве“ № 50 рядом с бутылкой пикона. Еще двое принесли два окорока провесной, нарезанной прозрачно розовыми, бумажной толщины, ломтиками. Еще поднос, на нем тыква с огурцами, жареные мозги дымились на черном хлебе и два серебряных жбана с серой зернистой и блестяще-черной ачуевской паюсной икрой. Неслышно вырос Кузьма с блюдом семги, украшенной угольниками лимона. <…>

Потом под икру ачуевскую, потом под зернистую с крошечным расстегаем из налимьих печенок, по рюмке сперва белой холодной „смирновки“ со льдом, а потом ее же, подкрашенной пикончиком, выпили „английской“ под мозги и „зубровки“ под салат оливье…

После каждой рюмки тарелочки из-под закусок сменялись новыми…

Кузьма резал дымящийся окорок, подручные черпали серебряными ложками зернистую икру и раскладывали по тарелочкам. Розовая семга сменялась янтарным балыком… Выпили по стопке эля „для осадки“. Постепенно закуски исчезали, и на месте их засверкали дорогого фарфора тарелки и серебро ложек и вилок, а на соседнем столе курилась селянка и розовели круглые расстегаи.

– Селяночки-с!..

И Кузьма перебросил на левое плечо салфетку, взял вилку и ножик, подвинул к себе расстегай, взмахнул пухлыми белыми руками, как голубь крыльями, моментально и беззвучно обратил рядом быстрых взмахов расстегай в десятки узких ломтиков, разбегавшихся от цельного куска серой налимьей печенки на середине к толстым зарумяненным краям пирога.

– Розан китайский, а не пирог! – восторгался В. П. Далматов.

– Помилуйте-с, сорок лет режу, – как бы оправдывался Кузьма, принимаясь за следующий расстегай. – Сами Влас Михайлович Дорошевич хвалили меня за кройку розанчиком.

– А давно он был?

– Завтракали. Только перед вами ушли.

– Поросеночка с хреном, конечно, ели?

– Шесть окорочков под водочку изволили скушать. Очень любят с хренком и со сметанкой».

Это цитата из Владимира Алексеевича Гиляровского (1851–1935), бурлака, репортера, спортивного комментатора и знатока старой Москвы. Читателя наверняка удивят размах и неслыханное изобилие деликатесов, но тогда это было в порядке вещей.

Еще раз слово Гиляровскому:

«Так, в левой зале крайний столик у окна с четырех часов стоял за миллионером Ив. Вас. Чижевым, бритым, толстенным стариком огромного роста. Он в свой час аккуратно садился за стол, всегда почти один, ел часа два и между блюдами дремал.

Меню его было таково: порция холодной белуги или осетрины с хреном, икра, две тарелки ракового супа, селянки рыбной или селянки из почек с двумя расстегаями, а потом жареный поросенок, телятина или рыбное, смотря по сезону. Летом обязательно ботвинья с осетриной, белорыбицей и сухим тертым балыком. Затем на третье блюдо неизменно сковорода гурьевской каши. Иногда позволял себе отступление, заменяя расстегаи байдаковским пирогом – огромной кулебякой с начинкой в двенадцать ярусов, где было все, начиная от слоя налимьей печенки и кончая слоем костяных мозгов в черном масле. При этом пил красное и белое вино, а подремав с полчаса, уезжал домой спать, чтобы с восьми вечера быть в Купеческом клубе, есть целый вечер по особому заказу уже с большой компанией и выпить шампанского. Заказывал в клубе он всегда сам, и никто из компанейцев ему не противоречил.

– У меня этих разных фоли-жоли, да фрикасе-курасе не полагается… По-русски едим, зато брюхо не болит, по докторам не мечемся, полоскаться по заграницам не шатаемся.

И до преклонных лет в добром здравии дожил этот гурман».

Если Гоголя можно еще заподозрить в неумеренной гиперболизации («Редкая птица долетит до середины Днепра»), то Гиляровский был всегда протокольно точен – репортерская выучка. И если бы только он один! Вот, например, свидетельство Сергея Тимофеевича Аксакова, замечательного русского прозаика:

«Можно себе представить, что обед был приготовлен на славу. На этот раз Степан Михайлыч отказался от всех исключительно любимых блюд: сычуга жареного, свиного хребта (красная часть) и зеленой ржаной каши. Достали где-то другого повара, поискуснее. О столовых припасах нечего и говорить: поеный шестинедельный теленок, до уродства откормленная свинья и всякая домашняя птица, жареные бараны – всего было припасено вдоволь. Стол ломился под кушаньями, и блюда не умещались на нем, а тогда было обыкновенье все блюда ставить на стол предварительно. История началась с холодных кушаний: с окорока ветчины и с буженины, прошпигованной чесноком; затем следовали горячие: зеленые щи и раковый суп, сопровождаемые подовыми пирожками и слоеным паштетом; непосредственно затем подавалась ботвинья со льдом, с свежепросольной осетриной, с уральским балыком и целою горою чищеных раковых шеек на блюде; соусов было только два: с солеными перепелками на капусте и с фаршированными утками под какой-то красной слизью с изюмом, черносливом, шепталкой и урюком. Соусы были уступка моде. Степан Михайлыч их не любил и называл болтушками. Потом показались чудовищной величины жирнейший индюк и задняя телячья нога, напутствуемые солеными арбузами, дынями, мочеными яблоками, солеными груздями и опенками в уксусе; обед заключался кольцами с вареньем и битым или дутым яблочным пирогом с густыми сливками. Все это запивалось наливками, домашним мартовским пивом, квасом со льдом и кипучим медом. И всё это кушали, не пропуская ни одного блюда, и всё благополучно переносили гомерические желудки наших дедов и бабок! Кушали, не торопясь, и потому обед продолжался долго».

Конечно, не все московские заведения были таковы, как трактир Ивана Яковлевича Тестова, где подавали нежнейшую, белую, как снег, банкетную телятину и восхитительных молочных поросят. Между прочим, изобретательный Тестов вполне самостоятельно придумал бройлерный метод: поросенку перегораживали ноги особой решеткой, чтобы он, как говаривал Иван Яковлевич, «с жирку не сбрыкнул». В Москве хватало и «простонародных» трактиров, где подавались чай за пять копеек пара (то есть чай и два куска сахара) и немудрящая закуска, а также извозчичьих заведений, где выкладывали свинину, каленые яйца, калачи, подовые ситнички на отрубях и обязательно гороховый кисель. В. А. Гиляровский: «Извозчик в трактире и питается, и согревается. Другого отдыха, другой еды у него нет. Жизнь всухомятку. Чай да требуха с огурцами. Изредка стакан водки, но никогда – пьянства. Раза два в день, а в мороз и три, питается и погреется зимой или высушит на себе мокрое платье осенью, и все это удовольствие стоит ему шестнадцать копеек: пять копеек чай, на гривенник снеди до отвала, а копейку дворнику за то, что лошадь напоит да у колоды приглядит».

О харчевнях и забегаловках Хитрова рынка – злачном месте старой Москвы, навсегда утонувшем в смрадном тумане, – лучше вообще умолчать. Это было дно, неприглядная изнанка Первопрестольной, где едва маячили смутные тени полураздетых оборванцев и где находили приют убийцы, ворье и беглые каторжане. Тускло мерцающие фонари дешевых обжорок кое-как рассеивали зловонную мглу, а приземистые трактиры назывались соответствующе: «Каторга», «Пересыльный», «Сибирь». В. А. Гиляровский наведывался сюда как этнограф, изучающий новогвинейских каннибалов, и никогда не заказывал ничего, кроме водки и печеных яиц. Все остальное, продаваемое за медный грош в этих трущобах – горло, рубец или гнилой студень, – было решительно несъедобно.

Кроме тестовского трактира, который гремел на всю Москву и не чурался модных новинок (селянка, расстегаи и молочные поросята мирно уживались с лососинкой Грилье), были заведения, предлагавшие меню допетровских времен. Французские кушанья здесь не подавались никогда, а вина (вполне европейские) переливали в старинную пузатую посуду с броскими этикетками: фряжское, мальвазия, фалернское, греческое и т. д. Курить строго-настрого запрещалось. Выписанный из Сибири повар делал пельмени и строганину – других блюд в меню не значилось. Завсегдатаями были московские сибиряки и заезжие золотопромышленники. Гиляровский рассказывает, что на двенадцать обедавших было приготовлено 2500 штук пельменей – мясные, рыбные, фруктовые в розовом шампанском и еще какие-то с разными вытребеньками. И хлебали их сибиряки деревянными ложками…

Впрочем, о сибирской кухне стоит поговорить отдельно. Сибирь, от роду не ведавшая крепостного права, жила основательно и с размахом. В отличие от Центральной России, где крестьянин ютился в неказистой хате и еле-еле сводил концы с концами, сибиряк жил в поместительной крепкой избе и почти ни в чем себе не отказывал. Путешественники единодушно свидетельствуют: «Здесь крестьянин богат, здоров и силен физически. Крестьяне <…> употребляют преимущественно мясную пищу <…> холодные и жареные поросята и различным образом приготовленная свинина составляют почти ежедневную пищу крестьян». Один англичанин, посетивший Алтай в начале XX столетия, был до глубины души поражен редким изобилием крестьянского стола, выставлявшим «напоказ индейки, домашнюю птицу и свинину, приготовленную в больших горшках. Имелось большое количество молока, по цене пенни за кварту (около одного литра. – Л. Ш.) <…> сливки, масло, варенье, хлеб домашней выпечки, иногда рыба и все виды деревенских продуктов. Я никогда не имел лучшее или более дешевое продовольствие во всех моих путешествиях, и всюду, где русские поселились, даже далеко на Алтае, в 600 или 700 милях от железной дороги, говорят, отмечено то же самое изобилие».

Не очень понятно, почему «иногда рыба». Вот кяхтинские[71] цены на 1880-е годы: хариус и форель – 4 копейки за фунт, осетрина – 8, а рябчики – 7–8 копеек. В Томске в конце XIX века курица стоила 30 копеек, цыплята – 35–40 за пару, гусь – 1 рубль, молоко – 15–30 копеек за четверть[72], яйца – 1 рубль 20 копеек за сотню. А вот цены на спиртное: ведро (12,3 литра) простого вина (так в Сибири называли спирт, разбавленный до крепости в сорок градусов) стоило 1 рубль 50 копеек, а более изысканные водочные изделия в зависимости от качества «плавали» в диапазоне от 5 рублей 20 копеек до 16 рублей за ведро. Вообще все местные продукты были на редкость дешевы. Известный зоолог Альфред Брем, посетивший Барнаул в 1876 году, писал, что зимой мороженая говядина стоит 40–50 копеек за пуд[73], но и летом цена пуда не превышает 1,3 рубля. «Овощи настолько дешевы, что не стоит и подсчитывать цены: пуд картофеля редко стоит более 15 копеек, кочан капусты от 1 до 1,5 копейки, сотня огурцов в августе – не более рубля, сотня отличных арбузов, которые возделываются здесь, недалеко от города <…> тоже не дороже». По-настоящему дороги были только привозные и так называемые колониальные товары – сахар, кофе и чай (сахар – 10–11 рублей за пуд, кофе – от 80–90 копеек до одного рубля, а чай, который был весьма популярен в Сибири, до 1,7 рубля). Лимоны стоили как три пуда картофеля, а апельсины – как пять пудов. Но в конце XIX века ценовой перекос в значительной мере сошел на нет (по крайней мере, в крупных городах): например, в Томске ассортимент бакалейных и гастрономических магазинов был не меньше, чем в городах европейской России.

Выпить сибиряки тоже любили. И если цены на приличное вино «кусались», то водка стоила гроши. Пили и разведенный до 40 градусов спирт, и так называемую «очищенную», и различные наливки и настойки, и самогонку, которая на местном диалекте называлась самосидкой и особенно ценилась простонародьем за крепость и дешевизну. Кто не имел собственного аппарата, отдавал муку мастерице с платой за ведро водки (12,3 л) 25–30 копеек. А. П. Чехов в своих путевых сахалинских очерках отмечал: «Местная интеллигенция, мыслящая и не мыслящая, с утра до ночи пьет водку, пьет неизящно, грубо и глупо, не зная меры и не пьянея. После первых же двух фраз местный интеллигент непременно уж задает вам вопрос: „А не выпить ли нам водки?“».

Одним словом, даже сибирский крестьянин питался сытно и хорошо, как дай бог чиновнику средней руки в Петербурге. Тогда что уж говорить о людях побогаче! Известный публицист XIX века Н. М. Ядринцев пишет: «У зажиточного тюменца день начинается набиванием желудка пряжениками за чаем, затем через два часа следует закуска с разными соленостями или завтрак с приправою доброго количества водки, что дает ему случай ходить до обеда в довольно приятном тумане, затем следует плотный обед и порция хмельного, заставляющая его соснуть часов до шести вечера; вечером чай с пряжениками, закуска с туманом и затем ужин с окончательно усыпляющей порцией спиртного. Все визиты, встречи, дела и развлечения сопровождаются непременно едой».

Несколько слов о чае, который сибиряки преданно и нежно любили, а с развитием бойкой чайной торговли во второй половине XIX века, когда появились дешевые сорта ароматного заморского напитка, пили его не меньше трех-четырех раз в день. Впрочем, сибиряки познакомились с чаем еще в XVIII столетии, поскольку Китай, откуда его везли в Россию, всегда находился под боком, но в ту пору он был еще слишком дорог и служил скорее мерилом благосостояния. Автор нашумевшей книги «Николаевская Россия» Астольф де Кюстин, маркиз и отпрыск знатного французского рода, посетивший российскую империю в 1839 году, подробно описывает тысячеверстный чайный маршрут. Чай везли в тюках кубической формы через пограничный город Кяхту в Бурятии. Каждый такой тюк представлял собой обтянутую кожей раму с длиной ребра более полуметра. Из Кяхты товар посуху доставляли в Томск, где перегружали его на баржи и везли по воде в Тюмень, откуда затем транспортировали сухим путем до Перми. Из Перми чай путешествовал вниз по Каме к Волге и в конце концов оседал на знаменитой нижегородской ярмарке. Кюстин пишет: «В Россию ежегодно ввозится от 75 до 80 тысяч ящиков чая, из которых половина остается в Сибири и зимой доставляется санным путем в Москву, а другая половина попадает на нижегородскую ярмарку». К середине позапрошлого века чай стал основой кяхтинской торговли, изрядно потеснив ткани, шелк, фарфор, золото и серебро в слитках, бывшие до того главными продуктами, вывозимыми из Китая через Кяхту. В 1839 году в Кяхту привезли около 190 тысяч пудов чая; одних только таможенных сборов поступало в казну до 19 миллионов рублей в год.

К чаю подавали молоко, булки, пряники и варенье, и А. Н. Радищев как-то раз даже посетовал, что, попав в гости к сибиряку, «без шести и восьми чашек чаю не выйдешь». А вот другие путешественники (особенно иностранцы) высказывались куда решительнее: «Чай для сибиряка – что для ирландца картофель; многие его пьют стаканов по сорок в день». Сорок или не сорок, но со временем в купеческих домах возник сложный изысканный ритуал, отдаленно напоминавший дальневосточную чайную церемонию. Впрочем, подавляющее большинство сибиряков, людей расчетливых и практичных, смотрело на вещи просто.

Историк Юрий Гончаров пишет: «В Сибири был распространен так называемый кирпичный чай (прессованная чайная крошка), байховый пили гораздо реже. Байховый чай дорогих сортов преимущественно продавался в Центральной России и крупных сибирских городах. Из Китая привозили также зеленый и цветочный сорта. Старообрядцы предпочитали чаи липовые, малинные, морковные. Пили также в лечебных целях чай из бадана, горного растения с сильными тонизирующими и вяжущими свойствами, которое вывозили из Китая или собирали в Алтайских горах. Чай приготавливали разными способами. Кирпичный чай обычно рубили топором на куски, поскольку он был очень плотно спрессован, затем заваривали в чугунке или чайнике. <…> В Восточной Сибири из дешевого кирпичного чая варили „затуран“ с добавлением соли, молока и муки, поджаренной в каком-либо масле. <…> На севере готовили „пережар“ – чай с мукой, обжаренной на рыбьем жире. На границе с Китаем покупали особого сорта крупнолистый, с веточками, чай, который назывался „шар“. Сахар тогда был дорогим колониальным товаром, поэтому расходовали его крайне экономно (чай с сахаром пили только вприкуску), предпочитая ему алтайский мед, который, между прочим, тоже стоил недешево – от трех до пяти рублей за пуд. Кстати, и воду для чая вплоть до начала XIX столетия грели в медных чайниках на огне, а знаменитые самовары, сделавшиеся визитной карточкой русской кухни, появились гораздо позже…»

Еще пятьсот лет назад чай (как, впрочем, кофе, шоколад и какао) был совершенной экзотикой не только в России, но и в Европе. А вот ушлые китайцы, если верить старинным хроникам, начали его выращивать в 50-м году до новой эры. Однако на первых порах он использовался в лечебных целях, как стимулятор или противоядие, и только значительно позже, в период правления династии Тан (618–907 гг.), оформилась классическая традиция чаепития. В 1610 году голландские купцы впервые привезли чай в Европу с острова Ява. Его называли божественной травой и советовали пить по 40–50 чашек в сутки, в любое время дня и ночи. Один голландский врач при любых хворях и недомоганиях прописывал исключительно чай.

Кофе появился в Европе почти одновременно с чаем, в 1615 году, когда сначала в Венеции, а потом в Риме открылись первые кофейни. А вот турки познакомились с бодрящим напитком раньше европейцев, в 1554 году, и к началу XVII века в Стамбуле насчитывалось уже более 600 кофеен. Родина кофе – восточноафриканская страна Эфиопия. Аборигены этих мест жевали его сырые семена или толкли спелые плоды-костянки, смешивая их с животным жиром, и делали из этой горькой массы шарики, которые давали замечательный стимулирующий эффект. Из Эфиопии кофе проник в Йемен (юго-западная оконечность Аравийского полуострова), где пришелся весьма по вкусу так называемым вертящимся дервишам[74], которые с утра до ночи кружились в бешеном танце. Кофеин подхлестывал обмен во время утомительного танцевального марафона. Не случайно в старинных документах упоминается вино («кахва» – то, что возбуждает и поднимает дух) из перебродившего сока кофейных ягод. Этот горький настой называли аравийским вином. К XIII веку а Аравии уже научились жарить и толочь кофейные зерна и получать из них напиток, мало чем отличающийся от современного. Англичане познакомились с кофе в 1637 году, когда открылось кофейное заведение в Оксфорде, французы – в 1643-м (первая парижская кофейня), а венцы – только в 1680-х годах. Впрочем, у кофе были не только поклонники, но и враги. Одни находили, что пить турецкое зелье ревностным католикам не подобает; другие рассказывали, что министр Кольбер[75] сжег себе им желудок; а некая принцесса заявила напрямик, что ни в коем случае не станет пить «сажу с водой» и что всем этим модным заморским штучкам предпочитает доброе старое пиво.

А что у нас? Путешественник Кемпфер, навестивший Москву в XVII веке, пишет: «За обедом пили пиво и водку, а после обеда мед». О кофе и чае в те времена в России даже не слыхивали. Но прошло не так уж много лет, и врач Самуил Коллинс выписал царю Алексею Михайловичу в 1665 году следующий рецепт: «Вареное кофе, персиянам и туркам знаемое и обычное после обеда, вареное чаге листу хинского изрядное есть лекарство против надмений, насморков и главоболений». Однако немало еще воды утекло, прежде чем в Россию пришла мода на кофе. Вместе с бесовским табачным зельем и поголовным бритьем бород его принялся насаждать государь император Петр Алексеевич со всем присущим ему пылом и рвением. Сам Петр пристрастился к кофе в Голландии и сразу же сделал его непременным атрибутом своих ассамблей. И хотя «поганый кофей» вставал боярам поперек горла, пить следовало не морщась да еще и похваливать, ибо крут и скор на расправу был царь-батюшка.

Шоколад европейцы встретили еще более неприветливо, чем кофе. Говорили, что он сжигает кровь и может даже убить человека, а у женщин от него рождаются черные дети. Родина шоколада – Центральная Америка, а само это слово восходит к ацтекскому «чоколатль», что в переводе означает «горькая вода». Шоколад кровожадных[76] ацтеков совершенно не походил на теперешний. Это был отвар из размолотых бобов какао, куда индейцы добавляли жгучий красный перец, маис и немного меда. Напиток получался горьким, но ацтеки пили его за милую душу, поскольку считали чоколатль пищей богов. По преданию, людям даровал его сам великий бог Кецалькоатль – Пернатый Змей, – так что питье возбуждающего отвара было прикосновением к божеству. Стоил он невероятно дорого: за сотню бобов какао можно было купить раба, а услуги проститутки оценивались всего лишь в пять бобов. Богатые люди хранили драгоценный напиток в специальных горшках с завинчивающейся крышкой и использовали его по мере надобности. Бобы какао ценились куда дороже золота или серебра и служили ацтекам надежной твердой валютой. Впрочем, изобрели шоколад не они, а другой народ Центральной Америки – майя около 100 года новой эры, которые, в свою очередь, позаимствовали его у ольмеков, создавших на территории современной Мексики высокую культуру за тысячу лет до майя и поклонявшихся ягуару.

Первым из европейцев шоколад попробовал испанский конкистадор Эрнан Кортес в 1519 году, но обжигающий горький напиток не вызвал у него большого восторга. Однако сообразительные испанцы догадались видоизменить рецептуру: вместо перца и меда в отвар из бобов какао стали добавлять сахар, ваниль и другие ароматные примеси. Не прошло и десяти лет, как облагороженный кофе проник в Испанию, где сразу же пришелся ко двору – как в прямом, так и в переносном смысле. Он быстро сделался излюбленным лакомством царствующих особ и аристократической знати, в основном из-за его непомерной дороговизны. Гордые идальго, еще совсем недавно сплеча рубившие мавров и проклятых еретиков, влезали в чудовищные долги и закладывали имения, чтобы иметь сомнительную возможность выпивать поутру чашку заморской горечи. Католическая церковь взметнулась на дыбы, требуя запретить языческое зелье, но когда римский папа отведал мексиканский напиток, то решил спустить дело на тормозах: «Не стоит запрещать эту гадость, ведь она никому не может доставить удовольствия». Поклонники шоколада вздохнули с облегчением.

В 1657 году первый шоколадный дом открылся в Лондоне, а король Людовик XV, однажды заявивший, что после нас хоть потоп, непременно выпивал чарку горячего шоколада перед любовными свиданиями. Все дело в том, что шоколад долгое время считался афродизиаком[77], и знаменитый авантюрист XVIII века Джакомо Казанова, великосветский пройдоха и легендарный любовник, всегда имел под рукой бобы какао, спиртовку и ручную мельницу для приготовления возбуждающего напитка. Итальянца провели на мякине: алкалоид теобромин, содержащийся в шоколаде, всего лишь дарует легкую эйфорию, а вот на потенцию не влияет никак.

Французская революция в одночасье порушила набиравший обороты шоколадный бизнес, но не бывает худа без добра. Шоколадных дел мастер Франсуа-Луи Кайе, бежавший в мирную Швейцарию от народного гнева, совершил эпохальное открытие – научился делать твердый шоколад. Это событие имело место в 1819 году, в 1830-м был изобретен шоколад-микст с орехами, а 1876-м придумали молочный шоколад. Тремя годами позже, в 1879 году, швейцарец Рудольф Линд запатентовал машину для быстрого перемешивания жидкого шоколада при высокой температуре, так что на излете позапрошлого столетия все необходимые технологии были уже на мази. И с тех пор мало что изменилось – мастера без устали шлифовали детали, выбрасывая на рынок все новые марки центральноамериканского ноу-хау.

5. Fiat lux

На приеме у психиатра.

– Так, больной, давайте успокоимся и расскажем все по порядку, с самого начала.

– Ну, доктор, вы даете! Вначале я сотворил небо и землю!

Анекдот

Больной абсолютно прав: если верить книге Бытия, то Бог вначале сотворил небо и землю и только потом спохватился: «Да будет свет!»[78]. И стал свет. «И был вечер, и было утро: день один». Правда, не совсем понятно, откуда этот свет взялся, поскольку сотворением небесных светил Господь озаботился только на четвертый день, когда уже вовсю зеленела трава. Но пускай в этом разбираются теологи. Между прочим, одно из имен Сатаны в христианской традиции – Люцифер, что в дословном переводе с латыни означает «светоносный». Очередной парадокс: с какого перепугу дух зла и повелитель теней вдруг удостоился столь высокого титула? Вероятно, все дело в непомерной гордыне падшего ангела, когда он вздумал овладеть животворящим Божественным светом, но потерпел фиаско, за что и был низвергнут в преисподнюю. Так или иначе, но мотив горнего света (или антиномия света и тьмы) пронизывает едва ли не все религиозные культы и мифологические построения.

Человек плохо видит в темноте, и, когда землю окутывает мрак, мы зажигаем электричество. Но электрическая лампочка необыкновенно юна по историческим меркам – она родилась чуть более ста лет назад. Люди уже давно ездили на поездах и плавали на пароходах, но долгие вечера по-прежнему коротали при свече и керосиновой лампе.

А как освещались улицы и жилища в старину, когда на грады и веси упадала «пора меж волка и собаки»? Быть может, не все помнят, что сие высказывание принадлежит Александру Сергеевичу Пушкину, однако тут нет даже тени зоологического привкуса – это всего лишь буквальный перевод французской идиомы, обозначающей время вечерних сумерек. Помните, читатель, как герой бессмертного романа, отобедав трюфелями и нетленным страсбургским пирогом, сначала едет в театр, где великолепная Истомина «летит, как пух от уст Эола», а затем поспешает на вечерний бал?

Перед померкшими домамиВдоль сонной улицы рядамиДвойные фонари каретВеселый изливают светИ радуги на снег наводят;Усеян плошками кругом,Блестит великолепный дом;По цельным окнам тени ходят,Мелькают профили головИ дам и модных чудаков.

«Двойные фонари карет» – это не электрические лампы-рефлекторы, вспарывающие ночную тьму, а всего лишь немилосердно чадящие факелы, удвоенный набор которых недвусмысленно повествует о щеголеватости и важности седока. Что же касается плошек, то это обыкновенные блюдца, утыканные свечками, которые расставляли по карнизам в праздничные дни. Удивляться тут нечему, поскольку улицы российских городов начали освещать только на излете первой четверти XVIII века. По указу Петра I в 1723 году зажглись огни у Зимнего дворца и здания Адмиралтейства, а через десяток лет настала очередь Москвы. Сенат, неспешно и вдумчиво пожевав губами, провозгласил вердикт: «… на Москве, в Кремле, в Китае, в Белом и Земляном городе и в Немецкой слободе, по большим улицам для зимних ночей… поставить на столбах фонари стеклянные один от другого на 10 сажень… в которых вместо свеч зажигать масло конопляное с фитилем». Промелькнуло сто лет, но многое ли изменилось в российских пенатах? Откроем «Невский проспект» Николая Васильевича Гоголя:

«Но как только сумерки упадут на домы и улицы и будочник, накрывшись рогожею, вскарабкается на лестницу зажигать фонарь, а из низеньких окошек магазинов выглянут те эстампы, которые не смеют показаться среди дня, тогда Невский проспект опять оживает и начинает шевелиться. Тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет. <…> Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головой Полицейского моста». Но эта мажорная нота звучит в самом начале повести. А вот финал: «Далее, ради бога, далее от фонаря! и скорее, сколько можно скорее, проходите мимо. Это счастие еще, если отделаетесь тем, что он зальет щегольский сюртук ваш вонючим своим маслом. Но и кроме фонаря, все дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенною массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать все не в настоящем виде».

Сделаем скидку на душевные терзания героя (с очаровательной блондинкой у него все вышло как-то сикось-накось), но ведь и паршивый фонарь действительно чадил и брызгал горячим маслом во все стороны! С другой стороны, юному поручику грех жаловаться, потому что двести лет назад улицы российских (и не только российских) городов вообще никак не освещались. Вот что пишет, например, итальянский путешественник Рафаэль Барбарини, посетивший Москву в 1565 году: «Мы впотьмах достигли большого дворцового крыльца. В двадцати шагах от него стояло множество служителей, державших лошадей под уздцы. Они дожидались своих господ, бывших в гостях у царя, для того чтобы проводить их домой. Но чтобы дойти до того места, где стояли лошади, мы должны были в темную ночь брести в грязи по колено».

Барбарини немного лукавит, потому что даже в блестящем Париже первые уличные фонари зажглись только лишь в 1558 году, ну а чтобы французскую столицу осветить как следует, потребовалось еще сто десять лет. Этот подвиг совершил «король-солнце» Людовик XIV, повелевший отковать по сему поводу особую медаль с надписью: «Безопасность города и хорошее освещение». Говорят, что своим великолепным прозвищем он в немалой степени обязан именно этому замечательному деянию, а также венецианским зеркалам в залах Версальского дворца. Тем не менее даже в 1718 году на парижских улицах после захода солнца было весьма неуютно, о чем пишет один высокопоставленный путешественник: «Хотя по улицам и разъезжает конная стража, случаются вещи, которых она не видит. Недавно карета герцога Ричмондского была остановлена в полночь неизвестными недалеко он Нового моста. Один из нападавших ворвался в карету и пронзил герцога шпагой. После десяти или одиннадцати часов вечера невозможно найти даже на вес золота портшез или фиакр[79]. Лучше всего брать с собой слугу, который шел бы впереди вас с факелом в руках».

Кстати, просвещенные европейцы так и поступали: выходя на улицу в темное время суток, прихватывали с собой латерну (так в то время по-латыни назывался фонарь), поскольку средневековые города по ночам погружались в непроглядную тьму. Быть может, в солнечной Италии, на родине Рафаэля Барбарини, дело обстояло несколько иначе, но мы об этом ничего не знаем. Однако не станем ломать копья попусту, ибо в Западной Европе коммунальным благоустройством озаботились все же куда раньше, чем в полудикой азиатской Московии. Европейские города жили по своим собственным законам и не собирались подчиняться баронам и герцогам, у которых было по семи пятниц на неделе. Разумеется, горожане разнились между собой – и по уровню доходов, и по общественному положению, – но если к стенам города неожиданно подступал неприятель – какой-нибудь вздорный барон, собравший с бору по сосенке падкую на халяву дружину, – город выступал как единое целое. А вот на Руси с ее патриархальными нравами и вотчинным землевладением ничего подобного никогда не было и в помине, и потому князья в своих владениях, высочайше пожалованных небрежным росчерком царского пера, били земные поклоны московскому государю и третировали в хвост и в гриву ручных подданных, которые до креста пропивались в царевых кабаках. Правда, Великий Новгород и Псков – богатые торговые города, всегда жившие наособицу, – легко прогоняли неудобных князей и бережно лелеяли вековые традиции самоуправления, но разве могла себялюбивая византийская Москва, только позавчера сокрушившая злых татар, допустить на ближней периферии своих земель существование городов, откровенно нацеленных на Запад?

Однако вернемся к нашим баранам. С того момента, как волосатый неандерталец запалил первый костер, и вплоть до второй половины XVIII столетия, когда в парижской Гран-опера необычно ярко засияла масляная лампа Арганда, человечество из века в век довольствовалось на редкость убогими осветительными приборами. Вместе с кремневым инвентарем и гарпунами из оленьего рога археологи нашли плоские корытца с округлым дном, выдолбленные из гранита или красного песчаника. Лабораторный анализ остатков нагара показал, что в этих каменных плошках жгли самое обыкновенное сало. Можно себе представить, как отчаянно коптил такой примитивный светильник, однако даже масляные лампы Античности были немногим лучше. Поразительный застой технической мысли! Тысячи лет поступательного развития – и совершенно никакого прогресса. Рушились и воздвигались империи, опустевшие города зарастали сорной травой, люди научились обрабатывать землю, строить корабли и выплавлять металлы, а во дворцах и хижинах по-прежнему чадили масляные светильники, почти ничем не отличавшиеся от неуклюжих поделок каменного века. Правда, древние греки и римляне догадались заменить гранит обожженной глиной и выдумали пеньковый фитиль, но на этом их изобретательский порыв захлебнулся. Масляные лампы Античности, щедро украшенные бронзой и серебром, напоминали соусник или чайник, из носика которого торчал крученый фитиль. Средневековые лампы были как две капли воды похожи на своих древнеримских сестер, только с отделкой поплоше и победнее.

Примерно две тысячи лет назад появились наконец первые свечи, однако до XIII века они были весьма дороги, поэтому их жгли лишь во дворцах и церквах. Свечи делали из воска или сала. Связку из нескольких десятков фитилей опускали в котел с расплавленным салом, а чтобы свечка вышла потолще, фитили погружали в сало много раз подряд. Такие свечи назывались макаными. Со временем их научились отливать в специальных формах из жести или олова. Понятно, что литые свечи получались гораздо изящнее и ровнее маканых. Иное дело – восковые свечи: их производством в Средние века занимались профессиональные мыловары и пекари. Сперва из мыла получали воск, а уже потом пекари делали из него свечи. Восковая свеча – это роскошь, доступная в те времена только очень состоятельным людям, но даже сальные свечи были далеко не каждому по карману. Еще каких-нибудь двести лет назад семья среднего достатка проводила вечера при свете одной-единственной свечи, и только лишь к приходу гостей их зажигали две или три штуки. Ну а вельможи и царствующие особы денег на дорогой воск не жалели. Вот что рассказывает один европейский путешественник, навестивший Москву в XVI веке:

«В продолжение пира наступил вечер, так что пришлось зажечь четыре серебряных паникадила, висевших под потолком, из которых большое, напротив великого князя, было о двенадцати свечах, три других – о четырех. Все свечи были восковые. Около поставца с обеих сторон его стояли восемнадцать человек с большими восковыми свечами. Свечи ярко горели, и в комнате было очень светло. На наш стол также подали шесть больших восковых свечей, а подсвечники были яшмовые и хрустальные, в серебряной оправе».

Понятно, что восковые свечи были очень дорогим удовольствием, если гости не поленились пересчитать их поштучно. А вот через двести лет светлейший князь Потемкин-Таврический, у которого денег, как известно, куры не клевали, задал грандиозный бал в честь матушки-императрицы Екатерины II. Очевидцы рассказывают, что в дворцовых залах тогда было зажжено 140 тысяч масляных ламп и 20 тысяч восковых свечей. Размеры его состояния трудно вообразить, ибо помещик, имевший двести или чуть более душ, уже считался весьма богатым человеком. «Как вы поживаете, почтеннейший Мартьян Прокофьевич?» – осведомлялся у таких крепких хозяев сладчайшим голосом костромской губернатор П. А. Шипов, самодур и вельможа, державший губернию в ежовых рукавицах и прозванный за свою железную хватку солигалическим императором. А вот дворянам, у которых душ насчитывалось всего около сотни, он только походя кивал на бегу и говорил между делом торопливой скороговоркой: «Здоровы ли вы, почтеннейший Иван Иванович?» И куда в таком случае следует зачислить Григория Александровича Потемкина, если только за два года ему было пожаловано 37 тысяч душ и около 9 миллионов рублей серебром? Более того, один дотошный француз был уверен, что светлейший за короткое время получил подарков на 50 миллионов рублей, не считая откровенных злоупотреблений и беззастенчивых краж. И хотя совокупное состояние Потемкина было совершенно неисчислимо, долги, обнаруженные после его смерти, выражались астрономической суммой. Какие уж тут восковые свечи, прости господи… Родовитое отечественное дворянство находило пикантную изюмин ку не просто в больших тратах, а в гомерических тратах не по средствам. Впрочем, это совершенно отдельная тема…

Ну а крестьянская голытьба, кое-как перебивавшаяся с хлеба на квас, не могла себе позволить не то что восковых, но даже сальных свечей, поэтому в деревенских избах веками коротали вечера при лучине. От сухого ровного полена откалывали щепку длиной в аршин[80] и вставляли ее в светец – деревянную или железную стойку на подставке. Металлический зажим удерживал лучину под углом, слегка наклонно, горящим концом вниз, чтобы она не погасла. Во избежание пожара светец или ставили на железный лист, или прикрепляли его к небольшому корытцу с водой или песком. Лучина давала очень яркий свет, но коптила и дымила совершенно немилосердно. Вдобавок за ней нужен был глаз да глаз, чтобы вовремя поменять сгоревшую щепу. Для лучины требуется ровное и сухое дерево, а вот если даже плохонькую ветку окунуть в смолу, она будет гореть весьма изрядно. Так родился жаркий факел, который вместе с неприхотливой крестьянской лучиной благополучно дожил чуть ли не до начала прошлого века.

Сальная свеча коптила почем зря. Кроме того, она безбожно текла и оплывала, поэтому чадящий фитиль приходилось все время укорачивать и поминутно снимать нагар особыми щипцами. Да и дорогие восковые свечи тоже коптили на совесть. Беда в том, что ветхозаветный крученый фитиль, придуманный давным-давно, не успевал сгорать до конца, ибо неподвижно торчал в середине пламенеющего язычка, где температура сравнительно невысока. Но как только догадались заменить его на плетеный, дело сразу же пошло на лад. Тугая косичка фитиля нового образца все время плясала, описывая круги, и норовила ускользнуть в зыбкий полупрозрачный контур ослепительного огня, тающего на периферии. Но умный фитиль-подсолнух – это полдела и форменные пустяки. Вонючее свечное сало, долгой слезой ползущее вниз по телу свечи наподобие лавового потока, доставляло массу хлопот, поэтому срочно требовалось отыскать сравнительно дешевый и удобный материал, который бы с успехом заменил дорогостоящий воск. В середине XIX века химики научились выделять из растительных и животных жиров их плотную компоненту – стеарин, представляющий собой смесь насыщенных жирных кислот: пальмитиновой и стеариновой. Эта вязкая масса желтого цвета, смешанная в определенной пропорции с парафином, оказалась идеальным сырьем для изготовления свечей.

Стеариновую свечу изобрели во Франции, и вскоре по всей Европе, как грибы после дождя, начали вырастать стеариновые заводы. Публика была в восторге от модной новинки, поскольку стеариновая свеча горела светло и ярко, не коптила и практически не текла. В. Перовский, родной брат известной народоволки Софьи Перовской[81], вспоминает, как их отец, ездивший по служебным делам в Петербург, привез оттуда целый ящик стеариновых свечей: «Все комнаты и зал для танцев были ярко освещены люстрами и бра-кетами со стеариновыми свечами, что произвело чрезвычайный эффект, и из-за этого празднество было очень многолюдно». Мы пользуемся такими свечами до сих пор, зажигая их в новогоднюю ночь.

А что же наша старая знакомая – масляная лампа? Впервые ее попытался усовершенствовать еще великий Леонардо да Винчи. Если он и не разобрался в природе горения до конца, то, во всяком случае, сообразил, что копоть образуется от нехватки воздуха. Решение напрашивалось само собой: чтобы воздуха было в избытке, нужно обеспечить устойчивую тягу как в хорошей печке. Он разместил над пламенем жестяную трубу, и лампа стала гореть заметно ярче. А еще двести лет спустя французский аптекарь Кенке догадался заменить непрозрачную жесть настоящим ламповым стеклом, которое хотя и пропускало свет, тем не менее располагалось над пламенем. В свое время такие светильники называли кенкетами. Посадить стекло на горелку сообразят только лет через тридцать. Однако даже такая модернизированная лампа со стеклом горела довольно паршиво и давала ненамного больше света, чем обыкновенная свеча. Проблема состояла в том, что фитиль упорно не желал как следует впитывать масло. Но вместо того чтобы радикально изменить конструкцию фитиля, инженеры долгое время ходили вокруг да около, выдумывая разные мудреные технические штучки, призванные хоть как-нибудь подхлестнуть ток масла. Например, итальянский математик и врач Джероламо Кардано (1506–1576) установил масляный резервуар не под горелкой, как обычно, а сбоку и соединил его с фитилем посредством специальной трубки – маслопровода, чтобы масло текло к пламени под давлением сверху вниз. А другой изобретатель решил снабдить лампу насосом с часовым механизмом для принудительного нагнетания масла. Однако толку от всех этих архитектурных излишеств было чуть.

И только швейцарец Эме Арганд в конце XVIII столетия наконец-то обратил внимание на фитиль. Ведь если заменить крученый шнур плоской лентой, то и пламя тоже будет плоским, а тяга моментально улучшится. Но Арганд этим не ограничился и сделал еще один важный шаг: он свернул плоский фитиль в трубку, чтобы воздух мог просачиваться к пламени не только снаружи, но и изнутри. Кроме того, это дало возможность посадить ламповое стекло непосредственно на горелку. Швейцарец решил проблему настолько изящно и остроумно, что впоследствии, когда появились первые керосиновые лампы, круговая полая горелка Арганда сделалась нарасхват, как горячие пирожки. Но промышленное производство керосина начнется еще не скоро, в 50-х годах XIX века, а потому в гостиных, кабинетах и бальных залах, как и сто лет назад, продолжали жарко полыхать масляные лампы и свечи. Горючим для ламп служило так называемое деревянное, то есть дешевое оливковое масло, а также сурепное, маковое и некоторые другие сорта растительных масел. Иногда применялись животные жиры.

На рубеже XVIII–XIX веков у чадящей свечи и неопрятной масляной лампы появился опасный конкурент – газовое освещение. Первые опыты по использованию светильного газа начались в 90-х годах XVIII столетия, когда сначала британец Уильям Мёрдок, а вслед за ним француз Филипп Лебон неожиданно обнаружили, что летучее вещество, образующееся при сухой перегонке угля, замечательно горит ярким пламенем. Вся фишка в том, что уголь надо жечь не в открытой топке, а в герметичном котле без доступа воздуха, и тогда невесомые пары светильного газа можно отводить по трубам куда угодно. Головастый Мёрдок прошел хорошую школу – он был одним из наиболее талантливых учеников великого Джеймса Уатта, творца паровой машины с цилиндром двойного действия, – и в свое время даже приложил руку к созданию первого английского паровоза. Поэтому стоит ли удивляться, что уже в 1803 году яркие газовые фонари осветили заводские корпуса одной из британских фабрик? Ушлые дельцы сразу же заинтересовались новинкой, и к 1812 году в Лондоне уже вовсю заработала Национальная компания газового освещения и отопления, впоследствии переименованная в Газовую и коксовую компанию. Вырабатываемый на заводах светильный газ сначала поступал в так называемые газгольдеры – емкости для хранения газа, а оттуда уже распределялся в городскую сеть, предварительно пройдя через регулятор давления. Ревнивые французы не отставали от англичан. В 1811 году, через семь лет после смерти Лебона, в журнале «Магазин всех новых изобретений, открытий и справлений» появилась заметка следующего содержания: «Господин Лебон в Париже доказал, что рачительно собранным дымом можно произвесть приятную теплоту и весьма ясный свет».

Газовые фонари зажглись на улицах Лондона в 1814 году. В Россию новшество пришло десятью годами позже: в 1825-м яркие газовые фонари установили возле здания Главного штаба в Петербурге, а в 40-х годах осветили Гостиный двор. А вот консервативные москвичи сопротивлялись довольно долго. К. А. Буровик в интересной книге «Родословная вещей» пишет: «Москва поначалу с недоверием отнеслась к газовому освещению; купцы и лавочники боялись пожаров и взрывов и пока больше доверяли конопляному маслу (а позже керосину). Поэтому газовое освещение пришло на московские улицы на четверть века позже, чем в столицу. Пока газ был дорог, власти велели заправлять фонари смесью спирта со скипидаром. Но из спиртового освещения ничего не вышло: горючее редко использовалось по назначению…» Кто бы мог подумать! Все-таки мы живем в уникальной стране, где наверх с пугающей закономерностью всплывают редкие идиоты…

Вплоть до 70-х годов XIX века газовые фонари оставались основным видом уличного освещения в крупных городах всех европейских стран, однако газу так и не удалось полностью вытеснить свечи, керосиновые и масляные лампы. Ничего удивительного в этом нет: железные дороги тоже далеко не сразу одолели конный транспорт. Кроме того, газ для освещения домов был все-таки дороговат, да и вполне реальная угроза взрыва при его внезапной утечке тоже изрядно отравляла жизнь. Поэтому, когда в 40-х годах позапрошлого века английские химики, занимавшиеся разложением нефти и сухой перегонкой каменного угля, получили легкую горючую жидкость, названную впоследствии керосином, а американцы наладили его промышленное производство в 50-х, он моментально завоевал всеобщую популярность. Слово «керосин» заимствовано из английского (kerosene), но восходит к греческому «керос», что означает в буквальном переводе «воск», поскольку греки называли нефть воском земли.

Керосин из-за своей летучести всасывается фитилем гораздо легче, чем вязкое масло, поэтому в конструкции лампы, снабженной кольцевой горелкой Арганда, почти ничего не пришлось менять. Достаточно было выбросить только лишнее, всяческие дополнительные приспособления, побуждающие течь масло к фитилю более активно. Изобретателем первой керосиновой лампы традиционно считают американца Беньямина Силлимана, однако двумя годами раньше, в 1853-м, ее придумал и собрал поляк Игнасий Лукасевич, работавший скромным аптекарем после выхода из российской тюрьмы. И он же, кстати, одним из первых получил бочку керосина путем перегонки нефти.

Между прочим, первая половина XIX века ознаменовалась еще одним важным изобретением – фосфорной спичкой. А как люди добывали огонь в «доспичечную» эпоху? На протяжении веков для этой цели служил компактный набор из трех предметов – огниво (полоска стали), кремень и трут (фитиль, высушенный гриб трутник или просто ветошь). Огнивом били по кремню, высекая искры, и сухой трут воспламенялся. Бензиновая зажигалка устроена точно так же: стальное колесико (сиречь огниво), кремень и пропитанный бензином фитиль, заменяющий трут. Однако если зажигалка – это единый механизм, то в старинном «огневом» приборе все элементы существовали порознь, так что требовался определенный навык, чтобы высечь огонь. Когда европейские путешественники хотели обучить гренландских эскимосов своему способу добывания огня, те решительно отказались, поскольку считали, что их родная метода ничуть не хуже. Они получали огонь трением, по старинке, вращая ремнем палочку, упертую в кусок сухого дерева.

В 1785 году французский химик Клод Луи Бертолле обнаружил, что если капнуть серной кислотой на хлорат калия (впоследствии его назвали бертоллетовой солью в честь первооткрывателя), то он воспламеняется. Начался активный поиск всевозможных «химических огнив», одно другого мудренее. М. Ильин пишет: «Тут были спички, зажигавшиеся от прикосновения к серной кислоте; тут были спички со стеклянной головкой, которую надо было раздавить щипцами, чтобы спичка вспыхнула; были, наконец, целые приборы из стекла, очень сложного устройства. Но все они были неудобны и дорого стоили». И только в 1833 году поиски наконец увенчались успехом: немец И. Ф. Камерер изобрел фосфорную спичку. Однако первые восторги быстро пошли на убыль, так как выяснилось, что производство фосфорных спичек куда вреднее для здоровья работающих, чем даже зеркальное и шляпное производство, где в технологическом процессе используется ртуть. Кроме того, фосфор легко вспыхивает уже при температуре около 60 градусов, поэтому, чтобы зажечь спичку, достаточно ею чиркнуть о стену или даже просто о голенище. При этом спичечная головка взрывается наподобие крохотной бомбы, так что фосфорные спички весьма небезопасны в пожарном отношении. Сгорев, они оставляли по себе скверную память в виде сернистого ангидрида с резким неприятным запахом. И только в 1851 году появилась «безопасная», или «шведская», спичка, быстро завоевавшая всеобщее признание. Такими спичками мы пользуемся до сих пор. Их промышленное производство начали два шведа – братья Лундстремы, отсюда и происходит название. Головка «шведской» спички покрыта безвредным составом, а фосфор в его неядовитом аморфном состоянии наносится в смеси с песком на боковые поверхности спичечного коробка.

Всякая лампа – масляная, керосиновая или газовая, роли не играет, – основана на процессе горения и потому расходует кислород. А нельзя ли обойтись без пламени вовсе? Впервые подобную идею высказал русский ученый Василий Владимирович Петров (1761–1834), открывший явление электрической (или вольтовой) дуги. В 1802 году он построил достаточно мощную по тем временам гальваническую батарею и обнаружил, что при сближении двух угольных электродов между ними вспыхивает пламя, имеющее очень высокую температуру, – электрическая дуга. В своей книге В. В. Петров написал: «Если приближать угли один к другому, то является между ними весьма яркий белого цвета свет или пламя, от которого оные угли скорее или медлительнее загораются и от которого темный покой довольно ясно освещен быть может». Через несколько лет электрическую дугу переоткрыл англичанин Хэмфри Дэви (1778–1829), назвавший ее вольтовой в честь итальянского физика Алессандро Вольта (1745–1827), создавшего первую батарею гальванических элементов. Но В. В. Петров сделал еще одно важное открытие: поместив в безвоздушное пространство кусочек древесного угля, он обнаружил, что тот сильно раскаляется при пропускании через него электротока и начинает излучать яркий белый свет. Таким образом, опыты В. В. Петрова, опередившего свое время на несколько десятилетий, предвосхитили работы как по созданию дуговых ламп, так и лампочек накаливания.

Дуга, конечно, дугой, но сконструировать надежную дуговую лампу долгое время не удавалось, пока за дело не взялся другой русский ученый – Павел Николаевич Яблочков (1847–1894). Чтобы угольные стерженьки не сгорали чересчур быстро, он догадался расположить их не стык в стык, как его бесчисленные предшественники, но параллельно, а пустоту между ними заполнил слоем гипса, который постепенно испарялся от сильного жара вольтовой дуги. Лампа Яблочкова напоминала свечу, рассеченную по вертикальной оси, и горела красивым розоватым или фиолетовым светом. Новинка прошла на ура, и в 70-х годах позапрошлого века la lumiere russe – «русский свет» – вспыхнул на улицах Парижа, Лондона, Берлина и Праги. Более того, свечи Яблочкова зажглись над развалинами Колизея в Риме, в покоях короля Камбоджи и в гареме персидского шаха. А вот на родине изобретателя продолжали пользоваться керосином и светильным газом. Но дуговые лампы горели слишком ярко и довольно дорого стоили, поэтому взоры инженеров-электротехников обратились к волосяной угольной нити, которая ослепительно полыхала, если через нее пропустить электрический ток. Задача была в том, чтобы откачать из лампочки воздух – в противном случае угольный волосок сгорал моментально.

Как известно, лампу накаливания придумал Томас Алва Эдисон[82] в 1879 году, но мало кто помнит, что за несколько лет до него русский ученый Александр Николаевич Лодыгин[83] осветил петербургские улицы пузатыми стеклянными шарами, внутри которых ярко светилась угольная нить. Правда, его первая лампочка довольно быстро перегорела, а новые модели, которые зажглись в магазине Флорана на Большой Морской, были чересчур сложно устроены. Так что приоритет Эдисона оспаривать глупо. Дотошный американец испытал 1600 материалов, пока не остановился на обугленном волокне японского бамбука, и вдобавок изобрел все остальное – цоколь, розетки, выключатели и динамо-машину. Со временем воздух из стеклянных баллонов откачивать перестали, заменив его инертным газом, а бамбуковое волокно поменяли на тугоплавкий металл. Нить накаливания пытались делать из осмия, платины, тантала и различных сплавов, но лучше всех оказался жаростойкий вольфрам с температурой плавления около трех с половиной тысяч градусов.

Однако сторонники газа и керосина не думали сдаваться. Чтобы увеличить мощность светильников при том же самом расходе топлива, они поместили в пламя так называемую сетку Ауэра из тугоплавкого металла, пропитанную солями тория и церия, которая сияла ярким белым светом. Такие лампы называются керосинокалильными. Но электричество в конце концов все-таки победило. Во-первых, оно обходится чуть дешевле, во-вторых, гораздо безопаснее, а в-третьих, не жрет кислород и, значит, не портит воздух. Ведь когда мы говорим, что электрическая лампочка горит, это не более чем метафора, ибо в действительности никакого горения в ней не происходит. И наконец last but not least – последнее по порядку, но не по значению: электроэнергию можно передавать на огромные расстояния. А в XX веке настала эпоха газоразрядных ламп, которые функционируют на принципиально иной основе. В этих источниках холодного света электрическая энергия преобразуется в энергию оптического излучения при прохождении электротока через газы или пары некоторых веществ (например, через пары ртути). Газоразрядные лампы подразделяют на газосветные (ртутные, натриевые, ксеноновые) и люминесцентные. Кстати, феномен люминесценции хорошо известен матушке-природе: холодный свет излучают гниющие деревья, некоторые насекомые и глубоководные рыбы. В люминесцентных лампах сияет слой люминофора[84], нанесенный на внутреннюю поверхность молочно-белой трубки. Срок их службы может превышать десять тысяч часов – лампе накаливания не угнаться. Правда, неживой и холодный свет люминесцентных ламп не каждому по душе.

А в последние годы заговорили о практически вечных светодиодных лампах с идеальной цветопередачей. Но это уже совсем другая история…

6. Тик-так

Покамест в утреннем уборе,Надев широкий боливар,Онегин едет на бульварИ там гуляет на просторе,Пока недремлющий брегетНе прозвонит ему обед.Александр Пушкин

Брегет – это карманные часы с боем (или с «репетицией», как говорили раньше), названные в честь знаменитого французского механика и часовщика, члена Парижской Академии наук Абрахама-Луи Бреге (1747–1823). Стоило только надавить на головку, и раздавался необыкновенно мелодичный звон. Крохотные молоточки отбивали сначала часы, потом четверти и, наконец, минуты. В пушкинские времена часы фирмы «Брегет» были в большой моде, что объяснялось не только точностью их хода, но и тем обстоятельством, что мастер Абрахам никогда не повторялся. Каждый образец, вышедший из-под его рук, был совершенно уникален. В музейном собрании Московского Кремля хранится брегет с семью циферблатами, показывающий часы, минуты, месяцы революционного (часы выпущены в 1792 году) и григорианского календарей, дни, недели и декады.

Правда, нашему Евгению с его претензией на дендизм («Как dandy лондонский одет») следовало бы отказаться от часов вообще. Английский писатель Эдуард Джордж Бульвер-Литтон, автор романа «Пелэм, или Приключения джентльмена», оставил нам весьма выразительный портрет настоящего денди:

«– Скажите, мистер Пелэм, а вы уже купили часы у Бреге?

– Часы? – переспросил я. – Неужели вы полагаете, что я стал бы носить часы? У меня нет таких плебейских привычек. К чему, скажите на милость, человеку точно знать время, если он не делец, девять часов в сутки проводящий за своей конторкой и лишь один час – за обедом? Чтобы вовремя прийти туда, куда он приглашен? – скажете вы; согласен, но, – прибавил я, небрежно играя самым прелестным из моих завитков, – если человек достоин того, чтобы его пригласить, он, разумеется, достоин и того, чтобы его подождать».

Однако мы отвлеклись. Часы «с репетицией» изобрел не Бреге, он их только значительно усовершенствовал. Первый хронометр, отбивавший удары при нажатии на головку, выдумали английские часовщики еще во второй половине XVII века. Рассказывают, что британский монарх Карл II Стюарт презентовал такие часы французскому «королю-солнце» Людовику XIV, а чтобы нельзя было проникнуть в тайну их мелодичного звона, английский мастер снабдил их весьма хитроумным замком. Придворный часовщик Людовика Мартиньи бился над заморской штучкой дни и ночи напролет, но разобраться в трудном механизме так и не сумел. Тогда по его совету решили послать в кармелитский монастырь за девяностолетним часовщиком Жаном Трюше. Старик, ни о чем не спрашивая, без особого труда открыл крышку и разгадал секрет английского мастера. Каково же было его удивление, когда он узнал, что за эту плевую работу, не стоящую выеденного яйца, ему назначена пенсия в шестьсот ливров в год!

Механические часы – сравнительно недавнее изобретение. Впервые они появились в Европе на излете Средних веков или в эпоху Возрождения, а все более ранние упоминания серьезного внимания не заслуживают. По количеству, разнообразию и точности механизмов, подлежащих монтажу, более сложного технического устройства не существовало до самого конца XVII столетия, поэтому крайне маловероятно, чтобы их придумали еще в VI веке то ли в Китае, то ли в Византии, как пишут некоторые историки. Правда, имеются глухие упоминания, что к изобретению механических часов приложил руку выдающийся механик и математик Герберт, среди учеников которого числились короли и даже один император Священной Римской империи (Оттон), а сам он впоследствии сделался папой Римским под именем Сильвестра II (999–1003). Говорят, что он долгое время изучал арабскую науку в Испании и сделал множество открытий, в частности усовершенствовал (а фактически изобрел заново) астролябию – прибор для измерения высоты небесных светил над горизонтом. Увы, но информация об изобретениях и работах Герберта настолько скудна, что большинство исследователей отказывают ему в праве называться изобретателем первых механических часов. Другие ученые отдают пальму первенства некоему Пацификусу из Вероны (IX век), но это фигура совсем уже легендарная, о которой ровным счетом ничего не известно.

Вообще-то измерять время можно совершенно по-разному. Любой процесс, имеющий фиксированную длительность, годится на роль эталона, подобно тому как любой протяженный предмет может быть мерой длины. Чтобы прочесть эту страницу, вам пришлось затратить некоторое время, следовательно, количество прочитанных страниц вполне может выступать в качестве своеобразных часов. В старину нередко так и делали. Например, брат Августин, монах Бенедиктинского ордена, подвизавшийся у себя в монастыре звонарем, должен был еженощно в три часа пополуночи будить братьев к заутрене. Наручных часов у него, разумеется, не было, поэтому, чтобы не промахнуться, он раскрывал Псалтырь[85] и начинал читать вслух. И как только добирался до слов: «Начальнику хора Идифумова. Псалом Асафов», опрометью бежал на колокольню. Однако и на старуху бывает проруха. Однажды брат Августин задремал над книгой, а когда проснулся, солнце уже стояло высоко. Мало того что он не разбудил коллег вовремя, так еще и весь город переполошил, ибо по удару колокола поднимались не только монахи, но и добропорядочные миряне, поспешавшие кто в лавку, кто в мастерскую, а кто на ярмарку. Некоторые чересчур богобоязненные горожане, увидев яркое солнце посреди ночи, встревожились не на шутку, полагая, что свершилось чудо, но более здравые соседи быстро остудили их пыл: дескать, солнце вина не пьет, а за братом Августином этот грешок водится. Незадачливому звонарю крепко влетело от настоятеля монастыря, отца Дезидерия.

Чтение псалмов вслух – дело хлопотное, поэтому в монастырях широко практиковали другой, куда более надежный способ. Обыкновенная свеча или масло в лампаде сгорают за определенное время, следовательно, их можно использовать не только по прямому назначению, но и как своего рода часы. За ночь успевали сгореть три свечи, и если на вопрос: «Который час?» – звучал ответ: «Две свечи», это означало, что рассвет уже близок, так как миновало две трети ночи. Для более точного отсчета времени на свечу наносили деления, а иногда и вовсе превращали осветительный прибор в своеобразный «огненный» будильник: в одно из делений втыкали булавку с прицепленным к ней грузиком, и когда свеча догорала до этого места, грузик со звоном падал на металлический поднос. На Востоке были в большом ходу «огненные» будильники несколько иной конструкции. Они представляли собой миниатюрную лодочку с просмоленным прутиком, уложенным вдоль ее длинной оси. Поперек лодочки натягивали нитку с металлическими шариками на ее концах. Прутик поджигали, и как только пламя доползало до нитки, она перегорала, и шарики сыпались в медную плошку. Излишне говорить, что «огненные» часы не отличались особой точностью хода: лампадное масло горело неровным коптящим пламенем, а свечи были неодинаковой толщины. Откалибровать такой хронометр как следует – задача почти непосильной сложности. Кроме того, восковые свечи стоили очень дорого, поэтому предпочтение отдавалось дешевым сальным свечам – фитилям, опущенным в расплавленное сало.

Но исторически первыми были, разумеется, солнечные часы, и это вполне естественно, потому что небо всегда занимало людей ничуть не меньше земли. Днем по хрустальной голубизне небесного свода бегает солнечный диск, описывая замысловатую кривую, а ночью в чернильной вышине зажигаются звезды. Рисунок созвездий никогда не меняется, но они выныривают из-за горизонта в строгом порядке и неслышно плывут во тьме, чтобы вновь утонуть за краем земли. Однако солнце все же удобнее, поскольку освещенные им предметы отбрасывают четкую тень, которая то скукоживается до малозаметного пятнышка, то опять начинает расти. Люди подметили эту закономерность давным-давно: в одной из комедий Аристофана[86] жена говорит мужу: «Когда тень будет в десять шагов, умасти себя благовониями и приходи ужинать». Что она имела в виду? Греки определяли время по длине и направлению тени от вертикального столба – гномона. Ранним утром, сразу после восхода солнца, длина тени максимальна, в полдень она укорачивается до предела, а на закате снова растет. Вообще-то гномон использовался как прибор для астрономических наблюдений (с его помощью оценивали высоту солнца над горизонтом), но параллельно он играл роль простейших солнечных часов. Конечно, мерить время шагами не шибко сподручно, но на безрыбье, как говорится, и рак рыба. Кроме того, техника не стояла на месте: у вавилонян[87] – древнего и мудрого народа, обитавшего в междуречье Тигра и Евфрата, – греки научились делить сутки на равные отрезки времени – часы. По преданию, они же придумали солнечные часы с циферблатом, а греки немедленно подхватили ценное изобретение. Правда, у этих часов не было стрелок: их заменяла треугольная пластина в центре, тень от которой описывала круг наподобие часовой стрелки, по мере того как солнце путешествовало по небу. Древнегреческие солнечные часы пережили века, сохранив все свои конструктивные особенности. В годы правления Екатерины II ими нередко оборудовали дорожные верстовые столбы на больших трактах. Они были похожи на свою античную родню как две капли воды: плита с треугольной железной пластиной в центре и римскими цифрами по периметру.

От эпохи к эпохе часы уменьшались в размерах: греки и римляне со временем научились делать переносные и даже миниатюрные карманные солнечные часы. Правда, карманов в ту пору еще не придумали, поэтому их носили на цепочке или шнурке. Такие изящные вещицы, изготовленные из бронзы, ценных пород дерева или слоновой кости, ученые находят при археологических раскопках. В книге «Истории обыкновенных вещей» В. В. Богданов и С. Н. Попова пишут: «Эти солнечные часики, сделанные из посеребренной меди, имели форму окорока, на котором прочерчены линии. Шпилем – стрелкой часов – служил свиной хвостик. Часы были небольшие». А в другой книге рассказывается об остроумном изобретении индийских факиров – дорожном посохе, с помощью которого можно было определять время. В отличие от обыкновенной трости или палки он имел в сечении не круглую, а восьмигранную форму. Наверху в каждой грани высверливалось отверстие, куда вставлялся маленький стерженек. Чтобы узнать, который час, факир поднимал свой посох вертикально, держа его за специальный шнурок, и тень, ложившаяся от стерженька на грань отвесно висящего посоха, указывала время. На грань заранее наносились часовые отметки, следовавшие друг за другом с фиксированными интервалами, поэтому каждый раз измерять длину тени необходимости не было. А для чего нужны восемь граней? Разве нельзя обойтись одной-единственной? Все дело в том, что видимый путь солнца на протяжении года ощутимо меняется. Летом солнце поднимается над горизонтом значительно выше, чем зимой, поэтому и тень, отбрасываемая стерженьком в летний полдень, будет короче зимней. Каждая грань дорожного посоха индийского факира привязана к определенному времени года.

М. Ильин, автор увлекательной книжки «Рас сказы о вещах», пишет: «Положим, дело происходит в начале октября. Факир втыкает палочку в ту грань, на которой начертано древнее слово „Ариман“ – название месяца, который продолжается с середины нашего сентября до середины октября».

Однако солнечные часы любой конструкции имели один весьма существенный недостаток: они работали исключительно днем, да и то не всегда, а только в ясную погоду. Поэтому люди еще в древности изобрели водяные часы, которые могли „ходить“ круглосуточно. Генеральная идея лежала на поверхности и не потребовала серьезных мозговых затрат: если взять емкость фиксированного объема с дыркой внизу, то вода постепенно из нее вытечет, причем время опорожнения сосуда будет примерно одним и тем же. А если вдобавок разметить стенку водяного бака делениями, то можно отслеживать убыль воды ежечасно. Правда, тут есть одна тонкость: пока воды много, она вытекает бодрой и упругой струей, но когда уровень жидкости в сосуде падает, то давление в полном соответствии с законами гидравлики понижается, и водичка начинает бежать через пень-колоду – еле-еле и кое-как. Впрочем, древние были не лыком шиты, и выход из положения нашли быстро: во-первых, интервалы между делениями можно делать неодинаковой ширины – вверху больше, а внизу меньше, – а во-вторых, они догадались заменить цилиндрическую емкость опрокинутым конусом, поставленным на острие. Тогда и с разметкой не нужно особенно париться – часовые метки могут следовать друг за другом с равномерными интервалами.

Итак, с циркуляцией жидкости внутри заковыристого прибора наши предки худо-бедно разобрались. Но водяных часовщиков подстерегала еще одна фундаментальная трудность. Беда в том, что ни древние египтяне, ни греки с римлянами почему-то не удосужились разделить суточный цикл на фиксированные временные интервалы, хотя решение лежало буквально на поверхности и, казалось бы, напрашивалось само собой. Вместо этого они упорно считали дневные и ночные часы порознь (причем и тех и других было одинаковое количество), а поскольку дни и ночи плавают в довольно широком диапазоне даже в южных широтах, получилось форменное безобразие: длина летнего дневного часа растягивалась сверх всякой меры, а короткий зимний дневной час наоборот «усыхал» до 50 минут по нашим часам. Такая неразбериха объясняется элементарно: продолжительность светового дня летом гораздо больше, чем зимой. Понятно, что в холодное время года наблюдается прямо противоположная картина. Что же делать? Неужели строить часы в двух вариантах – для летнего и зимнего времени?

Проще всего, как уже говорилось, унифицировать час, но древним сия нехитрая мысль почему-то не приходила в голову, и они двинулись к цели окольным путем. Коли зимний день короче летнего, то зимой можно обойтись меньшим объемом воды. Казалось бы, решение найдено, но не тут-то было! Ведь воронку так или иначе необходимо заполнять доверху, до самой первой отметки, а если воды будет меньше, то фокус не пройдет. Тогда античные часовщики придумали хитрую штуку. Послушаем Ильина: «По форме воронки сделали конус – такую же воронку, но не пустую внутри, а сплошную. Если этот конус погрузить в воронку, положим, до середины, в ней останется меньше свободного места, и воды в ней поместится меньше. Зимой, значит, конус придется опускать, летом поднимать. А чтобы всякий мог это делать, линейка, на которой держится конус, разделена черточками. Эти черточки показывают, на какую глубину нужно опускать конус, смотря по времени года».

В Греции водяные часы назывались клепсидрами. Самые простые клепсидры – сосуды небольшого объема с дырой в нижней части – стояли в залах суда. Вода из таких часов вытекала примерно за пятнадцать минут, поэтому если чье-нибудь выступление растягивалось, допустим, на целый час, то говорили: «Его речь продолжалась четыре клепсидры». Однако со временем греки научились собирать очень сложные и даже автоматические водяные часы. Например, Платона, знаменитого античного философа и ученика Сократа, считают изобретателем водяного будильника. Часы его конструкции состояли из двух емкостей, расположенных друг над другом. В верхний сосуд наливалась вода, откуда понемногу стекала в нижний, вытесняя из него воздух, который по трубке устремлялся к флейте, и она начинала звучать. Платоновский будильник регулировался в зависимости от времени года.



Поделиться книгой:

На главную
Назад