Когда подошел мой возраст, меня признали годным для службы на флоте. Служить я пошел с охотой и с тайной надеждой, что перемена обстановки растормошит мой задремавший поэтический дар. И служил я неплохо. Даже две благодарности в приказе имел! Но, увы, хоть морской романтики хватало с избытком, со стихами дело не шло. Даже и любовь не помогала.
Должен сказать, что с Элой наши теплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною еще до миллионерства.
У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
Мы стали с ней встречаться, а когда я отбыл на флот, Клава стала писать мне. Я тоже слал ей письма. В них я намекал на серьезность своих намерений.
Но никогда — ни устно, ни письменно — я не посмел признаться ей, что я — миллионер. Порой умолчание равняется лжи, а порой оно хуже лжи.
Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на все киношное начальство — его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
Мои увещевания успеха не имели. Однажды Валентин известил меня, что ушел из киностудии. Затем вдруг написал, что его «знакомство с одной мурмулькой зашло так далеко, что придецца топать в дворец бракасочетаний, тем более папаня ее директор магазина, с голаду не помрем».
После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприемников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил — из вежливости, что ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застекленную гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придет.
Прожила Эла, по тогдашним понятиям, не так уж мало — до восьмидесяти. Она стала известным и даже знаменитым архитектором. Всю жизнь ратовала за кирпичную кладку, была убеждена, что в век бетона и всяких новейших стройматериалов кирпич не устарел, — и создала свой стиль. Ну, ты знаешь: антимодерн. Поначалу стиль этот архитекторы тогдашние встретили в штыки, однако, как известно, он пережил и этих архитекторов, и Элу, и процветает поныне, борясь и соседствуя с прочими направлениями в зодчестве. Эти краснокирпичные толстостенные, немногоэтажные дома с узкими окнами, расположенными далеко одно от другого, кажутся угрюмыми, громоздкими, замкнутыми в себе; в них есть нечто казарменное. Но в то же время они дают ощущение прочности, незыблемости бытия, отрешенности от суеты и, как это ни парадоксально, ощущение уюта. Стиль этот постепенно завоевывает все больше сторонников на Земле и выше. Вадим Шефнер в каком-то своем стихотворении об архитектуре (он почему-то любил на эту тему писать) прямо-таки от восторга захлебывался, описывая первые Элины дома.
XXVIII
Незадолго до своей женитьбы, в один субботний день я отправился на поиски Валентина. На старой своей квартире он уже не жил, в справочном киоске мне дали его новый адрес, и поехал я на проспект Майорова. Когда я позвонил в нужную квартиру, дверь открыла мне приветливая на вид, очень модно одетая женщина. Но едва я сказал, что мне нужно видеть Валентина, приветливость с нее схлынула. Оказывается, она ждала монтера с телефонной станции. Она обозвала меня алкашом, заявила, что это Валька прислал меня выклянчить денег и что ни фига я не получу.
Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от нее не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав мое имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьет, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живет. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается все ниже и ниже:
— А где он сейчас кантуется? — спросил я.
— А пес его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмерки» застать можно. — Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
Я вежливо попрощался и для очистки совести побрел к этой самой «Восьмерке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я ее имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На все это год ушел. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты... Тут не до старых друзей-приятелей.
Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмерке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика... То была последняя наша встреча.
Я пришел около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
Эти люди были меж собой запанибрата, звали друг друга по именам, по кличкам; слышались специфические шуточки. Я спросил одного из алкашей, не знает ли он моего дружка, — назвал ему имя и фамилию Валика, описал внешность.
— Так это, наверно, Валька-миллионер! — ответил тот. — Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберется, так орет: «Вы все подохнете, а я еще миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрется.
Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зеленый змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошел к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
— Миллионер — дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! — послышались шутовские возгласы.
Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
— Валик, пойдем со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
— Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
— Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремленно потопали вперед, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
— Идем вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
— Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить... Повторение — мать учения.
Я принес второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нем проявилась.
— Вот так и живу! — с вызовом изрек он. — И не хуже других!
— Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели...
— Ты что?! Поставил мне два граненых с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
— Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
— Хочешь добра — выдели еще стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
Он долго жаловался, что у него теперь твердой работы нет. Он по негласной договоренности сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живет. Обманула его жизнь...
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
— Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, — заявил Валентин. — Приглашаю тебя. У видишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби свое покажу. Причуду миллионера увидишь.
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмерке».
— Это и есть твое хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питье — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Затем Валентин повел меня в какую-то узкую улочку.
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трехэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решеткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проемы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошел, но склад пока что еще существует; подвал тресту нежилого фонда подчинен, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажег ее и повел меня за собой.
Подвал был сухой; в нем пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные емкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проем, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешеченное оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертежная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактеров, кинорежиссеров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя, Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрек он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин еще больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принес ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлек из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил ее на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Черта лысого! Я спер ее, а где — не скажу... Еще слегавишь. Найдут — срок припаяют... Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проему в стене.
— Сейчас мое хобби увидишь! Идем, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в темный коридор, затем уперлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил ее на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатенку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проеме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссера.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвертого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!
— Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
— Я дерьмо, а ты еще хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
— Опомнись, что ты несешь! — возмутился я.
— Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принес! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, еще какие-нибудь такие дела водятся...
Я стоял, ошеломленный его инвективами, а он выбрал из пачки еще одну открытку и приладил ее к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актер мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
— Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
— Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьезно тебе говорю!
— Не отойду! — твердо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
— В последний раз говорю — отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошел по коридору в комнатенку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своем ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счет он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зеленого змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, еще чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки — с таким же печальным исходом. И поэтому я произнес такие итоговые слова:
— Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Заметано?
— Заметано! — радостно ответил Валентин.
Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофер начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятерку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть все будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.