На другой день вечером, возвратясь с работы, Ельчанинов нашел Старикова в номере.
— Есть идея! — воскликнул он, увидев Ельчанинова. — А что, если ампулки отдать собаке?! Пусть съест их, одну за другой. В течение трех дней! Нам остается только наблюдать.
— Согласен! Собака — Друг человека. Пусть выручает, — весело заключил Ельчанинов. — Но где найти собаку?…
— Беру на себя, — сказал Стариков. — Возле бухты Золотой Рог живет мой товарищ. У него большущий пес. Кстати, весьма дисциплинированный. На эксперимент с ним можно положиться. Поведение его поддается контролю. Он всегда дома, всегда на глазах, всегда за высоким забором. А если закрыть дверь… Понимаете, почему это важно?… — И объяснил: — Ухватим мираж! То есть уловим момент прихода блондинки. Конечно, если она придет. Дверь для нас будет как известное яблоко для Ньютона! Тщательность проведения эксперимента — основа успеха. До сей поры мы в чем-то ошибались. Да и кто мог подумать, что, принимая ампулки, мы входили в сферу властного эксперимента! Итак, где ваши ампулки?
— А может, все-таки выбросить? — засомневался Ельчанннов. — Жалко пса. Вдруг они в псиной голове такое сотворят — человеческим голосом взвоет. Испортят животину… Как в глаза хозяину глядеть будем?…
— Многие лекарства, прежде чем рекомендовать человеку, испытывают на собаках, — успокоил Стариков. — Когда-то и я принимал участие в проведении таких опытов, — и положил руку на ампулки. — Почти убежден: собаке они не причинят вреда. Впрочем, собака никогда не рискует: у нее, как вы знаете, на еду свой особенный нюх.
Старожил Владивостока, который тоже был научным работником, согласился с предложением Старикова. Он подключился к наблюдениям за собакой. И выдвинул свой вопрос: «Когда давать ампулки, днем или вечером?» Если блондинка приходит ко всем, кто принимает ампулки, то она придет и к псу. Но когда? Неужели ночью, когда пес по своему обыкновению бодрствует?
Решили давать по утрам, чтобы он мог днем отоспаться.
После приема первой ампулки пес спал великолепно. Даже хозяина не заметил, когда тот поставил перед ним еду. И только вечером, очнувшись от сна, съел обеденную порцию. Заодно прикончил и ужин. Спал он. и на вторые и на третьи сутки. Спал, разбросав лапы, наполняя двор отчаянным храпом. Таким сильным, что куры в эти три дня почти не выходили из курятника на прогулку.
К третьему вечеру он тоже решительно вскочил на ноги.
На веранде заняли пост все участники эксперимента: Стариков, Ельчанинов, хозяин.
Пес бодрствовал.
И после третьей ампулки перемен в нем не произошло: чутко водил ушами. Однако пробежки его ограничили: только перед сараем.
Открытая дверь в сарай была почти рядом с верандой. Затея не закрывать ее принадлежала хозяину. Не стали и маскироваться. Уселись пить чай на веранде. Ведь если блондинка придет, то, по мнению Старикова, вряд ли будет осмотрительна.
Проверка этой догадки тоже входила в план Старикова. И может быть, даже лучше, если она придет на виду у всех, кто ее поджидает. Свое, заданное ей, она выполнит в любом случае.
Надежно закрыли входную дверь.
Это случилось глубокой ночью. Когда высоко стояли звезды, а луна закатилась за сопку. Про освещение забыли. Не учли.
Когда Стариков и Ельчанинов заметили блондинку, возле нее уже подскакивал пес. Она держала над ним руку, и пес, подпрыгивая, норовил дотянуться до ладони. Так вот, занятые друг другом, они и шли через двор к сараю, нигде не останавливаясь и никого не замечая. Пес радостно повизгивал. Видимо, блондинка чем-то сильно заинтересовала его.
Старикову и Ельчанинову сразу бросились в глаза волосы блондинки: они были матовыми, словно бы подсвеченными изнутри. Она шла бесшумно. Невысокая, хорошо сложенная. Шаги неторопливые, пружинистые. И все та же соломенная сумка в левой руке.
Стариков и Ельчанинов смотрели как завороженные, молча ожидая, а что же будет дальше. Но дальше ничего не было.
Блондинка и пес исчезли в сарае.
Воцарилась тишина.
Старикова и Ельчанинова удивило, что хозяин и его сын, который тоже вышел на веранду, продолжали беседовать, не замечая блондинку. Но вот сын, нечаянно обернувшись, вдруг разглядел необычное поведение пса: он танцевал на задних лапах, подвывал и пятился к сараю, как будто его кто-то неразличимый втягивал за хвост в открытую дверь. И наконец втянул его полностью.
«Что это с ним? — изумленно подумал парень. — Или переспал? Забыл, как ходить надо…» — и даже встал от изумления, следя за ночной проделкой пса.
Не проглядел танцующего, весело воющего, идущего задом наперед пса и сам хозяин. Усмехнулся: «Вот циркач! Во дает! Но зачем язык кверху кидает?…» Блондинка же оставалась невидимой и для него.
Как потом объяснил Стариков, ее могли видеть только те, кто принимал ампулки.
Прошла минута, другая…
Когда же, потеряв терпение, наблюдавшие заглянули в сарай и посветили фонариками, то увидели пса, который словно бы подползал к кому-то, положив голову на передние лапы и замерев в этой позе покорности. Больше никого в сарае не было…
Хозяин окликнул пса.
Он не шевельнулся.
— Мертв… — опешил хозяин.
— Вот оно, какое нутро ампулок, — холодным голосом сказал Стариков. — Мерзость одна!
— Но почему она убила собаку?! — возмутился Ельчанинов.
— Жалко пса, — грустно сказал хозяин, ничего не понимая.
— Разве не ясно почему? — отозвался Стариков. — Лекарство пошло по ложному пути. Вызов оказался неожиданным. И она, а вернее, те, кто контролирует ее действия, — перечеркнули ложный вызов.
— Почему же мы не могли догадаться, что так произойдет? — огорчился хозяин.
— А потому что мы люди! — воскликнул Стариков. — Мы продолжали думать как люди. Подозревали, но опасались поверить. В лекарстве же все бесчеловечно. Даже его полезная сторона, потому что завлекает человека в западню. И пес указал на нее своей смертью…
На следующую ночь блондинка приснилась Старикову и Ельчанинову. Она была все той же, милой и привлекательной, с улыбкой, говорила о соловьях…
Альберт Валентинов
ПРИЗВАНИЕ
Шеф приставил к Машине Володьку Шмакова потому, что тот играл на аккордеоне и, следовательно, имел хоть какое-то отношение к музыке. Шефу это было необходимо для респекта: как же, свой музыкант. Ни в одной лаборатории программисты не имели хобби, которое имело бы прямое отношение к работе, а у нас — пожалуйста. О том, к каким последствиям это могло привести, шеф не задумывался. Ему это и в голову не приходило — проанализировать сочетание факторов и транспонировать их на перспективу. Он всегда был несколько завышенного мнения о своем авторитете, и никакие житейские передряги не могли это мнение поколебать. Ну что ж, ему же хуже…
Задача была чисто эмпирической — научить позитронную Машину сочинять музыку. Никто, разумеется, не собирался создавать механических композиторов: увлечение этим давно прошло. Машину собирались научить черчению географических карт по данным аэрофотосъемки. А потом ее с нетерпением ждали палеонтологи, чтобы она по окаменевшим костям восстанавливала облик всяких там динозавров. Просто необходимо было проверить возможности позитроники. Вдруг обнаружилось, что позитронные системы способны на алогичные решения. Как человек. Разумеется, слово «алогичные» следует взять в кавычки: человек ведь тоже на это не способен. За каждым нашим вроде бы необъяснимым поступком стоит целый комплекс причинных связей, причудливая цепочка ассоциаций, запрятанных глубоко в подсознание.
Способность позитроники к причинному и ассоциативному анализу открывала перед вычислительной техникой поистине безграничные возможности. А Машина была первым таким компьютером, и никто еще не знал, чего от нее можно ждать. Поэтому и таскали ее из лаборатории в лабораторию, выуживая данные для диссертаций.
— Красавица! — восхищенно вскричал Володька, в первый раз увидев Машину.
Она и впрямь была красива — сказалось введение в штат института дизайнеров. Вместо неуклюже сваренного железного комода, в беспорядке утыканного разноцветными лампочками, получилась изящная обтекаемая вещица, чуть побольше пианино. Даже покрыта она была черным рояльным лаком. У нее, разумеется, тоже были лампочки, но, собранные в одном месте, за выпуклым овальным стеклом, они только украшали внешний вид.
Когда Володька произнес свой комплимент, Машина была включена и нудно выпиливала хроматическую гамму в фаготном регистре. Очевидно, от сотрясения воздуха ее лампочки засияли ярче, и она перескочила через ноту.
— Ну-ну, моя хорошая, не надо торопиться, ты пропустила ре диез, — сказал Володька, стирая носовым платком следы чьих-то пальцев с лакированной поверхности. — Хроматическая гамма тем и знаменита, что в ней нотка бежит за ноткой, как по лесенке.
Лампочки горели с явным перекалом. Машина помолчала, будто собираясь с духом, и вдруг лихо выдала всю гамму в том веселом ритме, который называется мольто виваче.
Володька заплясал от восторга.
— А что я говорил! — заорал он. — Это же не компьютер, это вундеркинд. Мы ее еще такому научим…
Тут шеф решил, что пора напомнить, кто хозяин в лаборатории.
— Шмаков, зарубите на носу: вы лично ничему учить ее не будете. Ваша задача чисто служебная — программировать вводимую в Машину информацию. А учить ее будут профессиональные музыканты, не чета вам.
Володька разочарованно пожал плечами, а лампочки у Машины потускнели.
Таким образом шеф предопределил Володьке роль простого переводчика. Он был из того, ранее распространенного типа «выбившихся в люди» начальников, для которых собственные подчиненные всегда второй сорт. Не то, что в соседней лаборатории… Но в данном случае он сел в калошу: учить Машину пришлось все-таки Володьке. Профессиональные музыканты оказались людьми капризными, как и полагается деятелям искусства. То у них концерт, то репетиция, то творческое заседание, то просто нет вдохновения. А время не ждало. И Володька, обладавший, к счастью, кое-какими познаниями в нотной грамоте, приступил к занятиям.
Как и любая вычислительная система, Машина могла принимать информацию по двум каналам — обычным перфокартным способом и на слух. До нас она прошла обучение в группе лингвистов, освоила всю институтскую художественную библиотеку и умела даже сочинять стихи.
По условиям эксперимента Володька был обязан пользоваться обоими способами. Но он очень быстро, в два дня, покончил с перфокартами и затем вводил информацию только через акустические каналы. Любо было смотреть, как он ерзал возле Машины на складном стульчике и, заглядывая в учебники, вдохновенно излагал теорию музыки, А потом откладывал учебники и трепался «за жизнь». Рассказывал о загадочном шуме лесов и тихом журчании рек, о русалках и героях, о красавицах в старинных замках, тщетно ждущих рыцарей из похода, о ярком солнце и голубом небе, о том, какое это счастье — жить и открывать новое… Машина слушала и весело играла разноцветными огоньками. Мы заметили, что, занимаясь с профессионалами, когда они все-таки приходили, Машина не бывала такой оживленной. Тогда ее лампочки горели ровно, без энтузиазма, как говорил Володька.
Впрочем, в этом были виноваты сами музыканты. Наверное, у себя в консерватории они умели просто и доходчиво объяснить студентам и полифонию, и септаккорды, и прочие сложные звуковые построения. Здесь же, перед Машиной, с ними происходило что-то странное: они изъяснялись так заумно и непонятно, что Володьке стоило огромного труда переводить на перфокарту в общем-то элементарные вещи. Особенно винить их в этом было нельзя: с роботами надо еще научиться разговаривать. Не считать их ни высшими, ни низшими существами, а держаться естественно, как с себе подобными. Это приходит с опытом, и нет ничего удивительного, что музыканты чувствовали себя не в своей тарелке. К тому же они и не верили в эту затею и даже потихонечку оскорблялись за Бетховена, Баха, Чайковского, Моцарта и прочих великих, которых будто бы пытались заменить этим лакированным ящиком. Так что через некоторое время они вообще перестали появляться.
Проблему практических занятий Володька решил чрезвычайно просто. Когда шеф уходил на совещания и симпозиумы, а это происходило каждый день, он доставал аккордеон и наигрывал Машине лирические песенки, грустные танго или разухабистые твисты. И Машина безошибочно повторяла их. Иногда к ним пыталась присоединиться Лена, которая неплохо пела. Но при ней Машина почему-то упорно отказывалась играть. При Тане она играла, а при Лене нет. Мы заметили странную вещь: постепенно и Лена невзлюбила Машину. Перестала стирать с нее пыль, не подходила во время занятий, а потом вообще начала требовать, чтобы Володька «бросил эту механическую дуру». Несколько раз они даже поссорились.
В свою очередь, шеф тоже изредка прикладывал руки. Ему ведь предстояло поставить свою подпись под статьей, которую напишет Володька. А в этом он тщательно соблюдал пиетет: если работа шла за его подписью, хоть пару гаек обязательно прикрутит. Поэтому он выписал со склада магнитофон и собственноручно угощал Машину классическими произведениями, которые он не понимал, не любил, а главное — не мог объяснить. Но на чем же и воспитывать неофита, как не на классике?
По крайней мере, ни одна комиссия не придерется.
Впрочем, легкую музыку шеф вообще ненавидел. Очевидно, потому, что строчка в характеристике: «увлекается легкой музыкой» — как-то, сами понимаете, не звучит. Частушки он еще признавал, но не более того. А вообще из всех зрелищных искусств он любил только цирк, но почему-то стеснялся в этом признаться. И, прослышав однажды — как мы ни оберегали Володьку — о содержании его «подпольных» практических занятий, он влетел в лабораторию с фиолетовыми разводами на щеках и прямо с порога заорал:
— Шмаков! Вы… вы… Это черт знает что! — Присутствие женщин не позволило ему выразиться яснее. — Отныне и навсегда я запрещаю… запрещаю… запрещаю! Вам ясно?
Володька оскорбительно пожал плечами и невозмутимо ответил:
— Нет, Сидор Карпыч, я не понял, что вы мне запрещаете.
Шеф на мгновение застыл, остолбенело глядя на строптивого подчиненного. А затем, когда фиолетовые разводы сменились на голубые, взорвался:
— Я запрещаю учить Машину этим штучкам! Запомните раз я навсегда: ваше дело — всякие там арпеджии, гаммы и прочие оратории. Понятно, черт побери?!
Последнюю фразу покрыл отвратительный грохот: это ревела возмущенная Машина. Шеф подскочил к ней и трахнул кулаком по кнопкам. Брызнули осколки, и лампочки погасли.
Володька побелел, но сумел сдержаться.
— Сидор Карпыч, хоть вы и заведующий лабораторией, но зачем же стулья ломать?! — Он еще более оскорбительно пожал плечами и пошел за запасными кнопками.
Наконец обучение закончилось. Шеф собрал всю группу, и Машина послушно сочинила по заказу струнный квартет, фугу и концерт для фортепиано с оркестром. Все как у классиков.
Шеф был на вершине блаженства, а мы… мы недоуменно переглядывались. Что-то в этой музыке было не так, какая-то неуловимая ирония пряталась за фундаментальностью классических форм. Уже потом до меня дошло, что все эти серьезные вещи Машина умудрилась исполнить в синкопированном, почти джазовом ритме.
— Сидор Карпыч, может, профессионалов позовем? — предложил Володька. — Пусть дадут заключение.
Шеф пренебрежительно махнул рукой.
— И так сойдет. Официальный просмотр устроим послезавтра, на два дня раньше срока.
В назначенный день мы добрых полчаса перетаскивали из конференц-зала в лабораторию мягкие стулья для гостей. Шеф в шикарном черном костюме, розовой рубашке и зеленом галстуке прикидывал, кого куда посадить.
— Тоже мне музыкальная работенка! — пыхтел Володька, нагрузившись четырьмя стульями сразу. Он был бледнее обычного и, кажется, чего-то опасался.
Когда приемная комиссия расселась, шеф первым делом толкнул короткую речь о перспективах позитроникй в музыкальном деле, причем Машина была включена и слушала. Честное слово, толковая вышла речь. Что-что, а работать с первоисточниками шеф умеет, а тут он обобрал всю большую энциклопедию. Цитаты из классиков и музыкальные термины так и сыпались. Затем шеф отстучал на кнопках программу — все те же квартет, фугу и концерт для фортепиано, — перевел регулятор на исполнение и подсел к директору института.
И тут грянул гром. В буквальном смысле. Будто тысяча труб и тромбонов рявкнули одновременно. Люстры качались, стекла вибрировали, а из Машины несся водопад, дикая какофония звуков, от которых темнело в глазах и ныли зубы. Потом все сразу оборвалось.
— Интересно! — зловеще протянул директор института. — И сколько же диссертаций вы собираетесь защитить на этом материале?
Шеф растерялся и промолчал. А Володька подошел к Машине.
— Она настраивалась, — протянул он, ласково поглаживая лакированную панель.
— Да-да, настраивалась, проверяла септаккорды, — совсем не к месту влез воспрянувший духом шеф.
В Машине что-то прошуршало, и полилась нежная минорная мелодия, скрипки выплескивались рыданиями, их сдерживали скорбные аккорды меди. А потом Машина… запела! Это была песня о любви, жестоко разделенной преградой, более неодолимой, чем бесконечные просторы Вселенной. И столько было в ней чувства, что кое-кто из женщин украдкой смахнул слезу.
— Интересно, — сказал директор совсем другим тоном. — Вот на этом материале уже можно кое-что сделать.
Остановись сейчас Машина, все бы, возможно, обошлось.
Уже смягчились лица членов приемной комиссии, уже шеф снова принял свой всегдашний победоносный вид. Но она вдруг залихватски выкрикнула: «Эх, пропадать, так с музыкой!» — и ахнула твист. Да какой! Ученые только укоризненно покачивали головами, стесняясь смотреть на шефа, а ноги их непроизвольно отстукивали веселую дробь. На щеках шефа пылал яркий спектр, будто разложенная под призмой радуга, и было ясно, что Володька пропал — пропал окончательно.
И тут Лена сорвалась с места. Поддернув слишком узкую юбку, она продемонстрировала отличное знание твиста. Она плясала отчаянно, зло, выделывая такие фигуры, какие даже на танцплощадке не увидишь. Отводила огонь на себя. Серьезный научный работник, кандидат, твистующий на испытаниях, — это, знаете ли, зрелище! Скандал!
Но не таков был Володька, чтобы прятаться за чьей-то спиной. Да и терять ему уже было нечего. И он рванулся к Лене, танцуя так, будто от этого зависело что-то очень важное.
Надо было видеть директора института. У него глаза вылезли под самый пробор. И это зрелище доконало шефа. Не помня себя, он рванул рубильник и взревел, хватая воздух скрюченными пальцами:
— Вон!.. Оба!.. Вон!.. Увольняю!
…Их обоих выгнали. Володька устроился в Академию космических работ строить автоматические спасательные ракеты, а Машина… Машина работает в соседнем ресторане. Говорят, посетители ею довольны. Володька частенько туда заходит. Они с Машиной по-прежнему добрые друзья.
Геннадий Разумов
ЗЕЛЁНЫЙ ЗАБОР
Все дни начинаются одинаково. В семь утра под подушкой громко и назойливо тарахтит будильник. Я протираю глаза, зеваю, задумчиво разглядываю потолок. Потом мои ноги медленно сползают на пол, я потягиваюсь, встаю, делаю несколько рывков руками и иду мыться.
Перелом в утреннем ритме моего дня происходит после того, как я надеваю галстук. Многие не любят галстуков, они давят шею, мешают и вообще стесняют движения. Но меня галстук заводит, как шнурок лодочный мотор. Едва я успеваю затянуть узел на шее, как мои действия становятся непроизвольно более решительными и быстрыми. Я выхватываю из шкафа костюм, одеваюсь, торопливо скребу электробритвой щеки. Потом на ходу заглатываю бутерброд, запиваю чаем и, смахнув пыль с ботинок, сбегаю вниз по лестнице. Затем минутная задержка у почтового ящика, бег по улице, автобус, снова бег, и я на работе.
Здесь у меня свой однотумбовый стол, в котором лежат угольники, карандаши, фломастеры и пинг-понговые ракетки.
Рядом со столом стоит мой кульман, за которым я и работаю.
Я невысокий тридцатилетний блондин, у меня сутуловатая спина и очки с диоптриями.
Вместе со всеми остальными я подчиняюсь патрону. У него представительная внешность, большая седоватая голова и безупречная белая сорочка. Каждое утро ровно в 9.00 он появляется в отделе, обходит всех сотрудников и с каждым здоровается. Эта «обходительность» начальника некоторым очень нравится, особенно дамам.
Патрон просматривает чертежи, проверяет расчеты и каждому дает указание. Затем он надолго исчезает, у него всегда много дел в главке, министерстве, Госплане и т. д. т. п.
После его ухода мои сослуживцы по одному тоже удаляются из комнаты: кто идет потрепаться в соседний отдел, кто садится за телефон.
В обед мы с Вадимом, моим приятелем, идем в столовку и шутим.