Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Но Сан-Жоанейра уже кричала сверху:

— Прошу в столовую, сеньор каноник! Бульон на столе!

— Пойдем, пойдем! Ведь ты умираешь с голоду, Амаро! — заторопился каноник, тяжело поднимаясь с канапе. И, притянув его к себе за рукав, сказал: — Сейчас ты узнаешь, что такое куриный бульон, сваренный по всем правилам искусства. Пальчики оближешь!

Посреди столовой, оклеенной темными обоями, ярко освещенный стол радовал глаз; на белоснежной скатерти сверкала посуда, поблескивали бокалы под сильным светом лампы с зеленым абажуром. Из суповой миски поднимался ароматный пар. На блюде, засыпанная влажным белым рисом, обложенная ломтиками домашней колбасы, лежала сочная курица: так не стыдно подать и к королевскому столу! В застекленной горке у стены виднелась в полутьме фарфоровая посуда нежных расцветок; возле окна стояло фортепьяно под вылинявшим атласным покрывалом. На кухне что-то жарилось; втянув в себя приятный запах свежевыстиранных салфеток, новый постоялец потер руки в радостном предвкушении.

— Пожалуйте сюда, сеньор настоятель, садитесь вот тут, — говорила Сан-Жоанейра, — с той стороны вам может надуть в спину.

Она притворила ставни, принесла ящичек с песком для окурков.

— А вы, сеньор каноник, думаю, не откажетесь от заливного?

— Отчего же! За компанию можно, — весело отвечал каноник, присаживаясь к столу и развертывая салфетку.

Хлопоча вокруг стола, Сан-Жоанейра с удовольствием поглядывала на нового соборного настоятеля, который, дуя на горячий бульон, молча глотал ложку за ложкой. Он был хорош собой; черные волосы слегка вились, лицо было удлиненное, смуглое, тонкое, глаза большие и черные, затененные длинными ресницами.

Каноник, видевший своего ученика последний раз в семинарии, нашел, что тот заметно окреп и возмужал.

— Ты был такой тощенький…

— На меня хорошо подействовал горный воздух, — объяснил падре Амаро, — в этом все дело.

И он стал рассказывать про свое унылое житье в Фейране, в Верхней Бейре; он очутился в этом захолустье совсем один, среди пастухов; особенно туго приходилось зимой; зимы там суровые.

Каноник подливал ему вина, стараясь держать кувшин повыше, чтобы в бокале вскипала пена.

— Пей, дружок! Нет, выпей все до дна! Таким винцом в семинариях не поят.

Стали вспоминать про семинарию.

— Как-то теперь поживает Рабишо, кладовщик? — спрашивал каноник.

— Ах, тот увалень, что воровал картошку?

Они засмеялись и, попивая вино, стали весело перебирать в памяти давние семинарские истории: как ректор заразился насморком, как регент хора выронил из кармана тетрадку с непристойными стихами Бокаже…{9}

— Быстро бежит время! — вздыхали они.

Сан-Жоанейра поставила на стол блюдо с печеными яблоками.

— Виват! Это я тоже должен отведать! — вскричал каноник. — Печеные яблоки! Нет, уж их-то я не упущу! Да, брат, Сан-Жоанейра удивительная кулинарка! Редкостная кулинарка!

Хозяйка улыбалась, показывая при этом два передних зуба в черных точках пломб. Она пошла за бутылкой портвейна; затем положила канонику на тарелку лопнувшее от жара яблоко, посыпанное по всем правилам самого утонченного гурманства сахарной пудрой, и, дружески похлопав старика по спине мягкой, пухлой рукой, сказала:

— Ведь падре Диас у нас святой, настоящий святой! Право же, я стольким ему обязана!

— Пустяки, пустяки… — бормотал каноник. На его лице играла довольная, умиленная улыбка. — Отличное вино! — похвалил он еще раз, смакуя портвейн. — Превосходное!

— Этому вину столько же лет, сколько Амелии, сеньор каноник.

— Кстати, где ваша дочурка?

— Поехала в Моренал с доной Марией. Заодно уж, наверно, зайдут навестить сестер Гансозо.

— Знай, друг мой, что сеньора Аугуста владелица отличного поместья! (Каноник говорил о Моренале.) У нее прямо-таки графские владения!

Он добродушно посмеивался, и его блестящие глазки с нежностью оглядывали дородные формы Сан-Жоанейры.

— Не верьте ему, сеньор настоятель, это просто лоскут земли… — протестовала она.

Служанка, стоявшая у стены, вдруг раскашлялась, и Сан-Жоанейра сердито закричала:

— Ох, милая, шла бы кашлять на кухню! Как это можно!

Девушка вышла, зажимая рот передником.

— Кажется, бедняжка больна, — заметил падре Амаро.

— Да. Хворая, просто беда!.. Ведь она сирота, моя крестница, взята в дом из жалости. Похоже, у ней чахотка… Что поделаешь! Наша прежняя прислуга угодила в больницу. Бесстыдница! Спуталась с солдатом!..

Падре Амаро тихо потупил глаза и, подбирая со скатерти крошки, спросил, много ли у них летом болеют.

— По большей части страдают поносами из-за свежих фруктов, — буркнул каноник. — Набрасываются на арбузы, воду пьют ведрами… Натурально, болеют животом.

Разговор перешел на свирепствовавшую в деревнях лихорадку, на климат здешних мест.

— Я в последнее время заметно окреп, — рассказывал падре Амаро. — Благодарение господу нашему Иисусу Христу, на болезни пожаловаться не могу.

— Ах, дай вам господи доброго здоровья, — воскликнула Сан-Жоанейра, — вы не знаете, какое это великое благо!

И она завела речь о свалившейся на них беде: уже десять лет, как ее сестру разбило параличом, совсем дурочкой стала. Скоро несчастной сравняется шестьдесят… Зимой она простудилась и с тех пор все чахнет, все чахнет…

— Сегодня под вечер у ней был такой приступ кашля, такой приступ! Я думала, она кончается. Но ничего, отдышалась, теперь ей лучше…

Потом хозяйка поговорила о своей Амелиазинье, о сестрах Гансозо, о прежнем декане капитула, о дороговизне… Она сидела с кошкой на коленях, машинально катая по столу двумя пальцами хлебные шарики. Каноник после еды отяжелел, веки его сами собой закрывались; казалось, все в столовой постепенно засыпает и даже огонь в керосиновой лампе раздумывает, не пора ли ему погаснуть…

— Что ж, господа, — проговорил наконец каноник, зашевелившись в кресле, — время позднее!

Падре Амаро поднялся и, опустив глаза, произнес благодарственную молитву.

— Сеньор настоятель, может, вам ночничок засветить? — заботливо спросила Сан-Жоанейра.

— Нет, сеньора, я сплю без ночника. Доброй ночи!

И он стал медленно спускаться по лестнице, ковыряя во рту зубочисткой.

Сан-Жоанейра вышла посветить ему на площадку. Но падре Амаро остановился на второй же ступеньке и, обернувшись, мягко сказал:

— Чуть не забыл, дорогая сеньора: завтра пятница, постный, день.

— Нет, нет, — остановил его каноник, зевая и плотнее запахивая на животе люстриновый плащ, — завтра ты обедаешь у меня. Я зайду за тобой, мы нанесем визит сеньору декану, заглянем в собор, еще кое-куда. Учти, у меня будут крабы. Это большая редкость, а рыбы здесь вообще не бывает.

Сан-Жоанейра поспешила успокоить молодого священника:

— Ах, сеньор, о постах мне напоминать не надо. Я ни одного постного дня не пропускаю.

— Я только потому, — объяснил падре Амаро, — что в наше время мало кто блюдет посты.

— Правда ваша, сеньор настоятель, — подхватила она, — только уж в моем доме… Ни-ни! Спасение души прежде всего!

Внизу, у входной двери, громко звякнул колокольчик.

— Это, наверно, дочка, — сказала Сан-Жоанейра. — Пойди, Русинья, отопри.

Дверь сильно хлопнула, послышались голоса, смех.

— Это ты, Амелия?

Молодой голос весело прокричал кому-то: «До свиданья, до свиданья!» — и на лестницу, подобрав юбку, взбежала красивая девушка — крепкая, высокая, статная, в белой кружевной косынке, накинутой на голову, и с пучком розмарина в руке.

— Иди сюда, дочка. Сеньор соборный настоятель уже здесь. Прибыл сегодня вечером. Поднимайся.

Девушка остановилась на середине лестницы, немного смутившись и глядя вверх, на нового священника; он тоже приостановился, держась за перила. Амелия запыхалась, щеки ее разгорелись на воздухе, живые черные глаза блестели; от одежды пахло ночной свежестью и дуговой травой.

Священник стал спускаться, прижимаясь к перилам, чтобы пропустить девушку, и, не поднимая глаз, пробормотал:

— Доброй ночи.

Каноник, шедший вслед за ним, тяжело переступая со ступеньки на ступеньку, загородил дорогу Амелии:

— Что так поздно! Ах ты шалунья!

Она рассмеялась, потом, застеснявшись, притихла.

— Ну, иди, да помолись хорошенько Богу. Иди, иди! — продолжал старик, слегка похлопав ее по щеке жирной волосатой рукой.

Она побежала вверх по лестнице, а каноник, разыскав свой зонт в нижней гостиной, вышел на улицу и на прощанье сказал служанке, высоко поднявшей лампу, чтобы посветить ему:

— Ладно, ладно, я и так вижу, девушка. Ты здесь простудишься. Так в восемь, Амаро! Не проспи. Иди наверх, девушка, спокойной ночи. Помолись Пресвятой деве заступнице, чтобы у тебя кашель прошел.

Падре Амаро вошел в свою комнату и запер дверь. Одеяло на постели было уже откинуто, от белых простынь приятно пахло свежеотглаженным полотном. Над кроватью висела старинная гравюра с изображением распятия. Амаро раскрыл молитвенник, встал на колени подле кровати, перекрестился; но он устал за день, его клонило ко сну; борясь с зевотой, он машинально бормотал привычные слова молитвы. В эту минуту наверху раздалось постукиванье каблуков Амелии, потом послышался шорох накрахмаленной юбки, которую она сбросила, раздеваясь.

III

Амаро Виейра родился в Лиссабоне, в доме маркизы де Алегрос. Отец его был камердинером хозяина, а мать — любимой горничной маркизы. Амаро доныне берег книжку «Дитя лесов» с чудовищными цветными картинками, на первой, чистой, странице которой можно было прочесть: «Моей горячо любимой камеристке и верному другу Жоане Виейра. Маркиза де Алегрос».

Сохранился у Амаро также выцветший дагерротип матери. Это была мужеподобная женщина со сросшимися бровями, большим чувственного рисунка ртом и ярким цветом лица. Отец Амаро Виейры скончался от апоплексического удара, а мать, никогда ничем не хворавшая, внезапно умерла через год после него от туберкулеза горла. Мальчику исполнилось к тому времени шесть лет. Из родни у него осталась только старшая сестра, которая с малых лет жила у бабушки в Коимбре, и дядя, человек довольно состоятельный, державший бакалейную лавку в квартале Эстрела. Но маркиза успела привязаться к ребенку. Она без лишних слов оставила при себе сироту и взяла на себя заботу о его воспитании.

Маркиза де Алегрос овдовела в сорок три года и после смерти мужа жила по большей части в своем поместье Каркавелос. Это была натура пассивная, беспечно-добрая; она устроила у себя в доме часовню, безгранично почитала отцов из ордена святого Луиса и постоянно хлопотала по церковным делам. Обе ее дочери, воспитанные в неусыпных заботах о выполнении воли неба и требований моды, были чрезвычайно набожны и элегантны и умели с одинаковым знанием дела рассуждать и о христианском смирении, и о последнем брюссельском журнале мод. Один журналист выразился о них так: «Они целыми днями обдумывают туалет, в котором войдут в царство небесное».

В уединенной усадьбе Каркавелос с аристократическим парком, тенистые аллеи которого то и дело оглашались криками павлинов, барышни умирали от скуки. Здесь религия и благотворительность были их единственным занятием, за которое обе хватались с жадностью. Они мастерили одежду для бедняков и вышивали покровы для алтаря приходской церкви. Таким образом, с мая по октябрь они бывали полностью поглощены трудами на благо своей души и не читали ничего, кроме душеспасительных книг. Лишенные Сан-Карлоса,{10} светских приемов и модистки Алины, они довольствовались визитами местных священников и вздыхали над житиями святых. Бог был их летним развлечением.

Сеньора маркиза пришла к решению пустить маленького Амаро по духовной части. Его желтовато-бледное лицо и худенькая фигурка невольно наводили на мысль, что он создан для жизни созерцательной и уединенной; ему с детства нравилось все, связанное с часовнями и церквями; больше всего на свете он любил устроиться в тесном кружке женщин, в теплом уюте перепутавшихся юбок, и слушать рассказы про святых. Маркиза не хотела отдавать его в гимназию, опасаясь дурных влияний и нечестивого духа современности. Домашний капеллан обучал мальчика латыни, а старшая дочь маркизы, сеньора дона Луиза, читавшая Шатобриана и гордившаяся аристократической горбинкой на своем носу, давала ему уроки французского языка и географии.

Амаро был, как выражались слуги, тихоней. Он никогда не шалил, не резвился на солнышке. Сопровождая по вечерам сеньору маркизу в прогулках по парку, куда она выходила под руку с падре Лизетом или с почтительным управляющим Фрейтасом, он тихо шел рядом, молчаливый, задумчивый, держа руки в карманах и теребя подкладку влажными пальцами; он испытывал смутный страх перед чащей деревьев и густо разросшимися травами.

С годами он стал необыкновенно пуглив, спал только при свете ночника и рядом со старушкой-няней. Служанки маркизы всячески баловали его. Они находили, что он очень хорошенький, не отпускали его от себя, беспрестанно чмокали, щекотали, и он терся между юбками, хихикая от удовольствия и ощущая близость потных тел. Иногда, в отсутствие маркизы, горничные, помирая со смеху, наряжали его в женское платье. Он не сопротивлялся и, полураздетый, томный, слегка разрумянившийся, с покорно-разнеженным видом позволял трогать и вертеть себя. Горничные впутывали его также в свои интриги и ссоры и подсылали к хозяйке с ябедами. Он рос сплетником и лгунишкой.

Одиннадцати лет Амаро уже помогал служить мессу и по субботам убирал в часовне. Это был для него счастливый день: он запирался на ключ, выставлял святых на самое светлое место, прикладывался к ним жадными губами, напечатлевая набожные, истовые поцелуи. Все утро, напевая «Святый боже», он хлопотливо возился в часовне, вытряхивая моль из одеяний Пресвятых дев и начищая мелом венчики святых и мучеников.

Время шло, Амаро подрастал, но внешность его почти не менялась: он по-прежнему оставался изжелта-бледным, малорослым, худеньким и сохранял привычку держать руки в карманах. Никто никогда не слышал, чтобы он громко расхохотался. Он постоянно торчал в комнатах у служанок, рылся в их комодах, перебирал наваленные в беспорядке юбки, нюхал накладные ватные турнюры и корсажи. По утрам его одолевала сонливость, и нелегко было вырвать его из расслабляющей, нездоровой дремоты; он долго нежился в постели, утонув с головой в одеялах и обняв подушку. Уже тогда он немного горбился, и слуги прозвали его «падре».

Как-то утром в прощеное воскресенье, выйдя на веранду после мессы, маркиза вдруг упала и скоропостижно скончалась от апоплексического удара. В завещании ее значилось, что Амаро, сын горничной Жоаны, по достижении пятнадцати лет должен быть отдан в семинарию, с тем, чтобы в дальнейшем принять священнический сан. Падре Лизету поручалось исполнить это благочестивое распоряжение. Амаро было тогда тринадцать.

Дочери маркизы сейчас же уехали из Каркавелос в Лиссабон и поселились у своей тетушки с отцовской стороны, сеньоры Барбары де Норонья. Амаро же отправили к дяде-бакалейщику, в Эстрелу. Бакалейщик оказался тучным немолодым мужчиной; он был женат на дочери чиновника, которая согласилась выйти за него замуж единственно потому, что хотела поскорей уйти из бедного родительского дома, где ее держали впроголодь, заставляли стелить кровати и никогда не пускали в театр. Она ненавидела своего мужа, ей были противны его волосатые руки, и его бакалейная лавка, и квартал Эстрела, и даже новая фамилия: сеньора Гонсалвес. А муж обожал ее, считал своей утехой, задаривал драгоценностями и называл «моя герцогиня».

Амаро не нашел здесь той женской ласки и баловства, к которым привык у маркизы в Каркавелос. Тетка вообще его не замечала. Она проводила дни за чтением романов и театральных обозрений, с утра затянутая в шелк, густо напудренная, с завитыми в локоны волосами, и ждала, когда мимо ее окон пройдет, блистая белыми манжетами, Кардозо, самый красивый кавалер в Триндаде. Бакалейщик смотрел на Амаро как на неожиданно явившуюся рабочую силу и сейчас же отправил его за прилавок. Его будили в пять часов утра, и несчастный мальчуган, кое-как примостившись у кухонного стола, торопливо макал хлеб в кофе, дрожа от недосыпа в своей синей нанковой курточке. Амаро здесь только терпели. Тетя называла его «лопухом», а дядя «ослом». Недешево доставалась ему скудная порция говядины, которую он съедал за обедом! Амаро худел на глазах и каждую ночь плакал.

Он уже знал, что пятнадцати лет должен будет поступить в семинарию. Дядя напоминал ему об этом ежедневно:

— Не воображай, что вечно будешь тут бить баклуши, осел! Стукнет пятнадцать, и марш в семинарию. Я не обязан всю жизнь тащить тебя на своей шее! Не в моих это правилах — кормить дармоеда.

Амаро мечтал о семинарии как об избавлении.

Никогда и никто не спрашивал его, кем он хочет быть, есть ли у него призвание. Священство ему навязали, и его податливая, пассивная натура не противилась; он готов был надеть сутану, как надел бы военный мундир. Впрочем, ему даже улыбалась мысль стать «сеньором падре». Правда, его былая любовь к церкви пропала без следа; от нескончаемых молитв в Каркавелосе у него осталась только боязнь попасть в ад. Однако он хорошо помнил священников, бывавших в доме у сеньоры маркизы: все это были люди сытые, белые, холеные, они ели за одним столом со знатными дамами и нюхали табак из золотой табакерки. Ему нравилась профессия, которая позволяет беседовать вполголоса с женщинами, быть у них своим человеком, доверительно с ними шептаться, ощущать на лице тепло их дыхания и получать подарки на серебряных подносах. Он вспоминал рубиновый перстень на мизинце у падре Лизета; вспоминал, как монсеньор Сааведра в красивых золотых очках смаковал маленькими глотками бокал мадеры, а дочери маркизы вышивали ему ночные туфли. Однажды Амаро видел епископа, который раньше служил священником в Баие, много путешествовал и даже посетил Рим. В гостиной у, маркизы он был душой общества: в кругу восторженных дам, опершись белыми, пахнувшими одеколоном руками на золотой набалдашник своей трости, епископ напевал приятным баритоном, чтобы позабавить умиленных слушательниц:

Мулаточка, мулатка Родом из Капужа…

За год до поступления в семинарию дядя стал посылать Амаро к учителю, дабы укрепить познания будущего священнослужителя в латыни, и освободил его от стояния за прилавком. Впервые в жизни Амаро обрел свободу. Он ходил к учителю один, гулял по улицам, осматривал город, наблюдал, как маршируют солдаты, подходил к дверям кофеен, читал афиши театров; он начал поглядывать на женщин, — и от всего, что он видел, на него находили приступы глубокой тоски. Грустнее всего ему делалось в сумерки, когда он возвращался от учителя, и по воскресеньям, после прогулок в саду с дядюшкиным приказчиком. Амаро спал в комнатенке на чердаке; его окно выходило на городские крыши. Он подходил к нему и опирался на подоконник. Отсюда видна была центральная часть города; один за другим загорались там огоньки газовых фонарей. Ему казалось, что он слышит доносившийся оттуда невнятный гул; то были шумы неведомой полной чудес жизни; сияли залитые светом кафе, и женщины, шурша шелковыми юбками, всходили на ступени театральных подъездов. Амаро погружался в смутные мечты, из темноты вдруг выступали женские формы: нога в прюнелевом ботинке и белом чулке, округлая рука, обнаженная по самое плечо… Внизу, в кухне, гремела посудой и что-то напевала кухарка, толстая, веснушчатая девушка, и его тянуло на кухню покрутиться возле нее или просто посидеть в уголку, глядя, как она обдает горячей водой кастрюли. Он вспоминал других женщин, виденных на улице, простоволосых, в накрахмаленных, шуршащих юбках и стоптанных башмаках; и из глубин его существа поднималась какая-то ленивая истома, ему хотелось обнять кого-нибудь, заглушить ощущение одиночества. Он считал, что ужасно несчастен, даже подумывал о самоубийстве. Но снизу доносился дядин голос:

— А ты почему не учишься, негодяй?

И несколько минут спустя, жалея себя до слез, Амаро послушно горбился над Титом Ливием, с трудом преодолевая дремоту, комкая страницы ненавистного лексикона.

К этому времени карьера священника перестала его привлекать, потому что священникам нельзя жениться. Знакомство с другими учениками, ходившими к тому же учителю, оказало на него свое влияние: в нем пробудилось любопытство к скрытым сторонам жизни, его занимали нечистые мысли. Он начал тайком курить, еще больше похудел и пожелтел.

Наконец пришел день поступления в семинарию. На первых порах длинные и сырые коридоры, печально мерцающие лампады, тесные комнатки с зарешеченными окнами, черные сутаны, предписанная уставом молчаливость, звон колокольчика — все это наводило на Амаро острую тоску; он был подавлен. Но вскоре у него завелись друзья; его миловидное лицо располагало к себе; многие стали называть его на «ты»; он был принят в кружок товарищей, которые на переменах или во время воскресных прогулок вели веселые разговоры, пересыпая их анекдотами про учителей, бессовестной клеветой на ректора и жалобами на затворничество. Почти все горько сожалели о былой свободе; прибывшие из деревень не могли забыть залитые солнцем поля, дни сбора урожая, когда все поют и целуются, вереницы идущих с пастбищ волов, пар от разогретой за день земли. Те, что приехали из небольших городков, тосковали по тихим извилистым улочкам, где так хорошо ухаживать за молоденькими соседками; они с горечью вспоминали веселую суматоху базарных дней и увлекательные похождения, выпадающие на нашу долю, увы, лишь в том возрасте, в котором приходится долбить латынь. Им было тесно в вымощенном плитками дворе, где чахло несколько деревцов, их давили высокие, застывшие в каменной дреме стены, им наскучила игра в мяч; они задыхались в узких коридорах и в аудитории святого Игнатия, где им предписывалось по утрам размышлять и молиться, а по вечерам готовить уроки; они завидовали всякому, кто жил на свободе, как бы ни было скромно его ремесло: погонщику мулов, гнавшему свою упряжку по дороге, настегивая животных; возчику, который с песней проезжал мимо под скрежетанье и скрип колес; даже нищему страннику, который тащился по улице с посохом в руках и сумой за плечами.

Из окна в коридоре можно было видеть поворот дороги. Под вечер тут обычно проезжал дилижанс, поднимая тучи пыли; рысью трусили три лошадки, навьюченные чемоданами и корзинами, кучер щелкал кнутом, пассажиры, обернув колени теплыми пледами, пускали колечки сигарного дыма. Сколько глаз провожало их в путь! Сколько завистливых вздохов неслось вслед счастливым путникам, которые поедут мимо веселых деревень и шумных городов, насладятся утренней прохладой, налюбуются сиянием звезд!

А сколько щемящих воспоминаний о домашних обедах, особенно в час скудной семинарской трапезы, под хриплый голос чтеца, монотонно бормочущего пастырское послание сеньора епископа или письмо миссионера откуда-нибудь из Китая! Как было не вспомнить над миской жидкого овощного супа аппетитные куски рыбы, горячие шкварки, шипящие на тарелке, запах свиной печени, зажаренной в растопленном сале!

Амаро не оставил дома никаких привязанностей; ему нечего было вспомнить, кроме грубостей дяди-бакалейщика да кислого, обсыпанного пудрой теткиного лица. Но и он постепенно начал тосковать по своим воскресным прогулкам, по свету газовых фонарей, по тем приятным минутам, когда он возвращался от учителя со стянутыми ремешком книгами и прилипал к витринам, чтобы поглазеть на оголенные манекены.



Поделиться книгой:

На главную
Назад