Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И для эпохи, и для художника наступала пора итогов. Итогов, но оставлявших места ни для каких иллюзий: в 1891 году покончил самоубийством Антеро де Кинтал.

Проза Эсы становится в эти годы философичней. Мысль его тяготеет к обобщениям, подымающимся над подробностями. Ему становится вновь мила романтическая фантазия, отвергнутая когда-то из сознания литературного и общественного долга. Небеса романтики влекут Эсу, словно задохнувшегося в провинциальной Лейрии, в буржуазно-мещанской среде Лиссабона, изображенной в «Кузене Базилио». Признанием звучат строки Эсы о португальском художнике, привыкшем к путешествиям по стране идеала: «…если бы ему не удавалось по временам убегать в голубую даль, он скоро исчах бы от тоски по химере. Вот почему даже после победы натурализма мы еще пишем фантастические рассказы, настоящие фантастические рассказы с привидениями, где, перелистывая страницу, встречаем черта, милого черта, это очаровательное пугало католических детей. И тогда, по крайней мере на протяжении томика, не чувствуешь отягощающего подчинения истине мук анализа, несносной тирании реальности. Мы во власти эстетических вольностей. Мы золотим свои эпитеты. Мел пропускаем фразы по листу белой бумаги, как процессию, забрасываемую розами… Но последняя страница дописана, последняя корректура просмотрена, и мы спускаемся с облаков на мостовую, вновь принимаясь за тщательное изучение человека и его беспредельных страданий. Довольны ли мы этим? Нет, мы подчиняемся необходимости».

В емкой притче «Мандарин», сюжетно восходящей к «Отцу Горио» Бальзака, к Руссо и открывающей творчество Эсы 80-х годов, есть черт, привидение и фантазия. Черт искушает Теодоро позвонить в колокольчик — тогда в Китайской империи умрет престарелый мандарин, который оставит Теодоро несметные сокровища. Бедняга-переписчик звонит и вместе с фантастическими богатствами, путешествиями, приключениями, вместе с возможностью вести «сладкую жизнь», наслаждаясь всем благом и злом цивилизации, получает в наследство преследующее его привидение — убитого мандарина. Разумеется, Теодоро прекрасно сознает, что небо и ад — «концепции для простого народа», что бог и дьявол — «чисто схоластические фикции». Но однажды, когда исчезает надежда на помощь людскую, а угроза кажется смертельной, он вдруг ощущает «необходимость божества». Мораль этой емкой притчи, удивительно перекликающейся с мотивами Достоевского, изложена в коротком завещании Теодоро: «Вкусен лишь тот хлеб, который, работая день за днем, мы добываем собственными руками. Никогда не убивай мандарина!» И еще, пожалуй, в иронической, скорбной концовке автора: «Так-то, мой читатель, создание, задуманное богом, неудавшееся произведение из негодной глины, двойник мой и брат мой».

Древний мир и современность, фантазия и реальность, земля и небо, сатана и бог — все переплавил Эса в романе «Реликвия» (1889). Начинается он с мелодий, как будто знакомых со времен «Падре Амаро», В доне Марии де Патросинио сухой, как прошлогодняя лоза, фанатичке с желтым лицом и унизанными перстнями пальцами, угадывается ее сестра по духу и плоти дона Мария де Ассунсан. Теодорико Рапозо близок падре Амаро хотя бы тем, что тоже страдает от бурных порывов чувственности, вступившей в непримиримый разлад с религией. Есть в романе и доктор, правда, Воинского университета, историк, что не мешает Топсиусу, автору по-немецки ученого семитомного труда об Иерусалиме и других столь же тяжелых фолиантов, быть позитивистом не хуже, чем португалец Гоувейя. Вместе с соломинками из яслей, где нашли божественного младенца, и гвоздями, когда-то вбитыми в крест и в тело спасителя, вместе с кусочками кувшина богоматери, подковами осла и пр. в «Реликвии» упоминаются и пеленки Иисуса Христа, ничуть не уступающие тем, которые хранила первая дона Мария — из «Преступления падре Амаро».

По дешевке торгует теперь пеленками, подковами, святой водицей безутешный Рапозо, лишенный наследства своей лютой теткой доной Марией за то, что чувственность предпочел святости. Рапозо не вызывает уже ни гнева, ни отвращения, как падре Амаро. Скорее жертва, чем победитель, он явно заслуживает снисхождения: плутовские его уловки ради наследства даже не назовешь лицемерием — так честно исповедует он естественную религию плоти, несовместимую со злобной и фанатичной религией ее умерщвления.

Наивный, грешный плутишка Теодорико, так же как сопровождающий его в Иерусалим и в древнюю Иудею, перегруженный все светлой эрудицией носильщик разума Топсиус, получает в романе комедийную и служебную роль.

Главный, истинный, трагический герой «Реликвии» — Иисус Христос.

Кроме имени, у него нет ничего общего с тем мраморно-золотым, бесчувственным идолом, поклоняться которому заставляли Рапозо. Мало того, молодой плотник из Галилеи, деревенский мечтатель, собравшийся переделать мир, воинственно полемичен традиционному образу искупителя, какой тысячелетня навязывает церковь. Вслед за Эрнестом Ренаном, вслед за автором знаменитой «Жизни Иисуса» Давидом Штраусом и другими учеными и писателями, продолжившими труд родоначальника рационалистической критики Евангелии С.-Г. Римаруса, Эса до Кейрош отрицает божественность Христа и дает не религиозную, а историческую, художественную, социально-этическую трактовку древнего мифа. Вольтерьянская атака на католичество ведется в «Реликвии», по сути, гораздо решительней, чем в «Преступлении падре Амаро». Из Лейрии Эса де Кейрош подымается к истокам, проникает в самое сердце христианства, избирая мишенью не рядовых служителей, а того, кому служат…

В апреле 1878 года Лев Толстой, обращаясь к Н. Н. Страхову, писал, что Ренан пытается изложить вневременную, абсолютную истину как нечто историческое и временное. Толстого возмущало, что Ренан копается в песке, вместо того чтобы брать уже промытое из него золото… Толстой был прав, негодуя против «песка», — на нем не построишь религию. Эса де Кейрош тоже рыхлит «песок», понимая, что выросшая на нем религия — все-таки самый надежный фундамент для уродливою сооружения реакционно-деспотической португальской — да только ли португальской? — власти.

Но одним лишь отрицанием церковного Христа образ, выписанный Эсой в романе, не исчерпывается. Главная идея, которая, собственно, и рождает трагическую силу образа, — это идея «лишнего человека».

Христос ненавистен каждой из трех партий, разделяющих власть над умами в Иудее. Ненавистен богатым и знатным саддукеям — потому что проповедь его обращена к обездоленным. Ненавистен зелотам, последователям бесстрашного Иуды Маккавея, потому что проповедью своей отвергает священную войну против Рима. Ненавистен фарисеям — потому что, пророк и безумец, он посягнул на нерушимый Закон Иеговы — Бога первого, вечного и последнего, только верность которому спасет Иудею.

На что уж снисходителен синедрион, вынесший за семь лет всею лишь три смертных приговора, но и он не уступает в гневе толпе, которая в ответ на слова Иисуса — «Царство мое не от мира сего» — завопила: «Так вон его из этого мира». Варавва, разбойник, совершивший убийство, милее мытарям и нарумяненным тивериадским проституткам, чем Иисус, проповедующий добро и любовь к людям. Смерти его требует, надрывая глотку, даже тот, из Капернаума, еще в субботу — сухорукий и недужный, целовавший Иисусу сандалии и слезно моливший: «Равви, исцели меня!»

По мысли Эсы де Кейроша, мечтатель из Галилеи, как всякий трагически чистый мечтатель, всем, всегда и везде оказывается лишним: когда казнь свершилась, саддукей, довольный, что победил Иегова и древний порядок, бросает толпе: «На холмах, по счастью, всегда хватит моста для крестов!»

Следующий ромам — «Семейство Майя» — начинается описанием мрачноватого особняка в Лиссабоне, где после долгих лет отсутствия снова обосновался старый Афонсо до Майя. Когда-то он слыл самым яростным якобинцем Португалии, читал энциклопедистов, Руссо и Вольтера, теперь же забыл про ненависть к духовенству и преклонение перед республикой, которую хотел основать. На старости лет Афонсо де Майя уже не требует от Лиссабона героев вроде Катона и Муцин Сцеволы. Он любит старую куртку и старое кресло у камина, старые книги и старого кота, а не выносит лишь ограниченные, циничные, не стесняющиеся в средствах правительства, за что и получает долголетнюю ссылку в Англию. Надежды его связаны с внуком — Карлосом Эдуардо. Надежды великие уже потому, что позади — великие разочарования, а еще по той причине, что красавец Карлос был создан богом в минуту редкостного подъема и наделен всеми талантами.

Избрав профессией гуманную, полезную медицину, Карлос в студенческие годы читает Прудона, Конта и Спенсера, занимается гимнастикой и фехтованием, погружается в музыку, искусство, литературу. Но вот закончена Коимбра, совершены путешествия в Рим и Москву, в Пекин и Лондон, в Америку и Японию, уже позади нелегкий сердечный опыт, а давняя мечта — стать гордостью нации — дальше от осуществления, чем когда-либо прежде. Единственное, что можно делать в Португалии, приходит к выводу Карлос, разводить овощи и ждать революции, которая выдвинет людей сильных, живых, самобытных. И хотя старик Афонсо, истомившийся от безделья внука и его друзей, почти молит их: «Хорошо, так устраивайте хоть революцию, только, ради Христа, делайте что-нибудь», — Карлос все-таки избирает времяпрепровождение светски-пустое, безобидное и приятное. Живя в Париже, он делит время между женщинами и скачками, театрами, клубами, ибо жизнь не удалась — и наивны надежды, бессмысленно отчаяние.

Как ни различны историко-фантастический роман о Христе и современная хроника трех поколений знатного португальского рода, есть между ними внутреннее родство: обе книги — о «лишнем человеке». К ним примыкают и последние два романа писателя.

«Знатный род Рамирес» вышел незадолго, можно сказать — накануне, «Город и горы» — вскоре после смерти Эсы де Кейроша. В первом пласты романтические и реальные, страницы, посвященные давней героике знатного рода и растерявшему рыцарские добродетели потомку, образуют — но иначе, чем в «Реликвии», — сложное, «синтетическое» повествование. Как всегда, главное оружие романиста — то беспощадная и сатирически-острая, то снисходительная и ласково-добродушная ирония. Эса де Кейрош, как Гулливер, с высоты своей европейской, исторически-широко ii позиции наблюдает за битвами «остроконечников» и «тупоконечников» в родной ему Лилипутии. Подобно старому Афонсо, Эса обращается к идальго Рамиресу с настойчивым призывом: возродись же и возроди страну! Но, отыскивая пути возрождения, Эса в самой Португалии достойного дела и средства к достойной цели своему герою все-таки не находит.

«Город и горы» с его будто бы найденным делом и смыслом существования печальных выводов Эсы не отменяет. Наоборот, роман подтверждает их — как доказательство от противного.

Роман вырос из повести «Цивилизация», герой которой, португальский аристократ в светском Париже, погрузившись в суету города и в сокровищницу культуры (тридцать пять энциклопедических словарей в личной библиотеке), «преодолел» Шопенгауэра и Екклесиаста. Что, в самом деле, мог знать о жизни мрачный немец, проведший полвека в провинциальном пансионе, отводя глаза от книги только за табльдотом в беседе с поручиками гарнизона? И стоит ли прислушиваться к Екклесиасту, обнаружившему, что жизнь — иллюзия, только к семидесяти пяти годам, когда власть уже ускользала из рук и триста наложниц гарема стали излишними для истощенной плоти: «один проповедует на похоронный лад о том, чего не знает, другой — о том, чего не может».

В романе герой — «принц Счастливчик» — тоже поглощает вавилонскую башню всяких этик и эстетик, меняет Гартмана на Рёскина, интеллектуальный феодализм Ницше на неистовое самоотречение Толстого, терпеливо испытывает в своем особняке и на себе самом новейшие ухищрения бытовой техники, чтобы нечаянно обнаружить утраченную радость жизни в патриархальной простоте португальской деревни. Роман «Город и горы» с его розоватой идиллией, с его «последним прости» суете и грохоту цивилизации, «городу», с попыткой найти убежище в «горах», в удаленном, от социальных бурь честном существовании. — продиктован тоскою по родине, ясным ощущением кризиса буржуазной культуры и всей атмосферою «конца века». В этой кризисной атмосфере родилась «Переписка Фрадике Мендеса» (1891).

V

«Еще в период «Сенакля», сетуя на истинно китайскую апатию лиссабонцев, закосневших в вековом созерцании и пережевывании одной и той же полу мысли, — писал Ж. Ваталья Рейс, — мы решили общими силами создать сатанического поэта — Карлоса Фрадике Мендеса».

Подборке ею стихов, напечатанной в «Сентябрьской революции», Эса предпослал вступление, в котором разъяснял, что сеньор Фрадике Мендес — автор трех поэтических томов; первый, содержащий любовные стихи, назван «Гитара Сатаны»; том философской лирики озаглавлен «Сегидильи Пана»; третий, включающий в себя исторические поэмы и драматические фантазии, получил название «Одичалые мысли». В них видна, продолжает Эса, субъективность художника, сокрушающая запруды формализма и классических традиций, разливающаяся неудержимым, стихийным потоком, «чему способствует хаотическое состояние философской, социальной и эстетической мысли нашей эпохи, эпохи созидания и анархии, освобождения от пут и перехода к новым формам».

По определению Эсы, «сатаническая поэзия» — это романтическое в своей основе стремление к индивидуализму, которое почти не нашло в Португалии выразителей и апостолов, не встретило отклика в душе народов полуострова, живущих «под двойным гнетом мирского и церковного деспотизма, питаемого монархическим режимом».

Фрадике Мендес сопровождал Эсу на протяжении всего творчества. Поэтому «Переписка» может быть названа книгою жизни и в том смысле, в каком становятся ею воспоминания, исповедь.

В отличие от «Падре Амаро» и остальных романов Эсы, «Переписка» но форме своей — подчеркнуто документальна. И в этой строгости документа есть, как обычно у Эсы, ирония и лукавство. Если в романах, начиная с «Падре Амаро», Эса стремился к объективности повествования истово и всерьез, то в «Переписке» победу одержал принцип субъективный. Документальность здесь стала мнимой, превратилась в прием. Он понадобился Эсе, чтоб избежать ошибок, как правило, сопровождавших попытки художников слова, кисти, резца создать идеальный образ, противостоящий несовершенному миру. Опираясь на опыт далеких и близких предшественников — от Данте до Золя, Эса решил не испытывать достоверность Фрадике Мендеса логикой объективно-художественного повествования. Он понимал, очевидно, что его идеальный персонаж, как всякий гомункулус, немедленно обнаружит искусственность, если будет перенесен в роман из действительной жизни.

Форма биографии-исповеди должна была стать и стала в «Переписке» опорой для достоверности вымышленного героя, средством причудливого смешения поэзии и правды, способом топкого сокрытия того, что есть, и утверждения того, что должно быть.

Облик Фрадике Мендеса обретает рельефность на литературном фоне века. Причем не только на португальском. Как не контрастны масштабы Эсы де Кейроша и Гете, сопоставление именно с «Фаустом» проясняет суть и характер «Переписки».

Фрадике Мендес — это португальский Фауст конца XIX столетия. Подобно Фаусту гетевскому, он может быть истолкован биографически, с точки зрения личного опыта писателя.

Герой «Переписки», так же как автор и герои его последних романов, родом из аристократической семьи. Так же, как автор, он провел свои студенческие годы в Коимбре, захаживая в тот же погребок теток Камела. Фрадике Мендес, как Эса де Кейрош, вел войну против романтической лирики и ее стремлений укрыться в «келье сердца» от всех звуков вселенной, «кроме шороха Эльвириных юбок». Как Эса, испытывал интерес к жизни «обыденной и повседневной». Двадцатилетии герой немногим отличался от двадцатилетнего писателя и в своих поэтических пристрастиях. Откровением стала и для него встреча с Леконтом де Лилем и Бодлером.

Вслед за Эсой де Кейрошем и осуществляя его несбывшиеся мечты, Фрадике Мендес путешествует по Европе, Африке, обеим Америкам, добирается до запретной для всех чужестранцев святыни тибетских лам — Лхассы; исколесив Сибирь, земли по Волге и Днепру, получает от «шефа Четвертого отделения императорской полиции» предложение — в собственных Фрадике Мендеса интересах — изучать Россию, оставаясь в своем парижском особняке. Именно там, в Париже, предпочтя его остальным городам мира. Фрадико Мендес, точно так же как Эса, обретает свою вторую родину. И там же — умирает.

Подобно «Фаусту», «Переписка» содержит в себе не только историю жизни ее создателя, но также историю его творчества. Если сцены первой и второй части «Фауста» отражают каждый этап шестидесятилетие литературного пути Гете, начиная от юношеского, штюрмерского, то по обеим частям «Переписки» словно разбросаны зерна характеров и сюжетов, разработанных в «Падре Амаро», в «Семействе Майя», в публицистике Эсы.

Путь Фрадике Мендеса — это не только история жизни и творчества Эсы, это одновременно история его поколения и логика эстетического развития португальского общества. В какой-то мере и здесь вновь правомерна ассоциация с «Фаустом» — это история европейской буржуазной культуры от либеральных порывов и надежд к скептическому безверию в свою социальную правоту, в свои силы; это логика литературного развития Европы прошлого века — от великого романа к распаду эпически мощных повествовательных форм.

Как же судьбы европейской культуры преломились в образе Фрадике Мендеса? И как, какие черты столетия запечатлелись в этом портрете?

Сначала о портрете — в прямом смысле слова. Атлетические пропорции, лицо того орлиного склада, какое называют обычно цезарским, но без дряблой пухлости, характерной для скульптурных портретов властителей Древнего Рима… Так начинает повествователь, которого нельзя отождествлять с самим Эсой де Кейрошем. Повествователь тоже горой «Переписки», строго соотнесенный с Фрадике Мендесом.

Повествователь настойчиво подчеркивает одухотворенность излучаемой Фрадике силы: в его глазах угадывалось редкостное сочетание энергии и утонченности, в фигуре — спокойное изящество, в улыбке — двадцать веков истории литературы. Биограф не жалеет ни слов, ни красок, создавая облик мыслителя, какого не знал еще, кажется, ни древний, ни новый мир. Фрадике обладает новейшими познаниями в физике, астрономии, филологии, мифологии, антропологии, лингвистике, истории и проч. Бог словно взял частицу Генриха Гейне, частицу Шатобриана, щепотку праха «бессмертных» из Французской Академии и т. д., налил в эту смесь шампанского и типографской краски, слепил Фрадике Мендеса и отправил на землю, одарив его к тому же отвагой и способностями: фехтовать, как кавалер ордена Свитого Георгия, опережать в гонках лучших гребцов Оксфорда, в одиночку охотиться на тигра, с хлыстом в руках побеждать отряды абиссинских копейщиков! Фрадике, таким образом, отнюдь не кабинетный мыслитель. Апартаменты его напоминают одновременно и гарем и академию. Целых два года он был возлюбленным Анны де Леон — самой изысканной куртизанки Парижа. Но и это еще не все.

Фрадике посещал Виктора Гюго в его убежище на острове Гернсее, переписывался с Мадзини, сохранял дружбу с Гарибальди, вместе с которым завоевывал Королевство обеих Сицилии; участвовал в религиозных движениях на Востоке, сближался с теософами, вступал в члены клубов Парижа и Лондона.

Подводя итог этой бурной жизни, пожалуй, и в самом деле можно сказать, что светский денди, один из последних язычников, сохранивших верность Олимпу, был «последователем всех религий, членом всех партий, учеником всех философов». Он вобрал в себя, подобно Фаусту, всю эпоху, постиг всю историю человечества — и даже без помощи Мефистофеля. Но тем явственней отличие идеи образа Фрадике от идеи фаустианской.

Познание для Фауста — как ни безгранична была его жажда — не было самоцелью. Лишь в деянии обретало оно свой смысл, свою исходную силу и конечную цель. В «Переписке» же устами повествователя и самого героя, ссылками на их друзей не раз подчеркивается, что Фрадике Мендесу недостает высшей цели, что его энциклопедичность бесплодна и познание для него существует ради познания. «Голова Фрадике отлично устроена и оборудована. Не хватает только идеи, которая взяла бы в аренду это помещение, поселилась в нем и стала хозяйкой. Фрадике — гений, на лбу которого висит объявление: «Сдается внаем».

«Ларусс, разведенный в одеколоне». — вот отзыв одного из друзей; «Декарт, который оставит после себя не «Рассуждения о методе», а разве что водевиль», — вот отзыв другого. Приходится допустить, что была в этих отзывах сила пророчества и заклинания: иначе старинный испанский сундук резного железа, где Фрадике хранил рукописи, не стал бы для них «братской могилой», навеки скрывшей от человечества свои тайны.

Случайность его смерти — по сути, лишь выражение бессмысленности его жизни. Грустной, печальной жизни «лишнего человека». «Лишнего» — ибо человек, оказавшийся нужным родине, вызывавший у нее преклонение и восторг, — это Пашеко.

Письмо Фрадике Мендеса о нем — пародийно. Это памфлет в форме традиционно-хвалебного некролога, издевка над Португалией, над португальской прессой, огласившей страну горестными пространными воплями по поводу смерти государственного мужа, который «не дал своей стране ни трудов, ни дел, ни книг, ни мыслей». Как правило, стремясь не выходить из своего полновесного молчания, Пашеко предпочитает сосредоточенно подымать палец, а к концу жизни, по мере того как лоб его становится обширней, — улыбаться.

Таков портрет человека, нужного родине. Универсального директора всех компании и банков, члена кабинета. Не побежденного, а победителя.

В отличие от этого государственного мужа, Фрадике Мендос всего лишь интеллектуальный гурман, дегустатор наук и действительности, пожалуй, эстетствующий дилетант, схожий с персонажами Оскара Уайльда, а не только с гетевским «Фаустом». Диагноз, поставленный себе самому Фрадике Мендесом, верен: «По темпераменту и складу ума я не что иное, как турист».

Эса де Кейрош развенчивает своего героя порою сильнее, чем идеализирует. Но сколько бы деталей, брошенных Эсой иронически и всерьез, ни довершали развенчания Фрадике Мендеса, было бы, конечно, ошибкой свести его образ к отсутствию высокой идеи или ограничиться выводом, что в «Переписке» сорваны последние листья с лаврового венка героя. Знаменательное отсутствие программно-социальной, цементирующей характер и убеждения идеи не означает отсутствия идей вообще, а равно и характера и убеждений. Универсальность Фрадике не означает также его неопределенности. Польше того, даже отсутствие плодов творческой деятельности нельзя признать творческой бесплодностью. Ибо у Фрадике Мендеса есть свой кодекс морали, свои политические пристрастия и эстетические симпатии. А главное, его пафос познания был тоже рожден высокой целью — сформировать самобытную и самоценную личность, которая воплотила бы в себе духовные силы Португалии и явилась бы венцом европейской культуры.

Недаром в конце первой части, заканчивая биографию Фрадике, Эса приводит слова Мишле об Антеро де Кинтале: «Если в Португалии есть еще четыре или пять таких личностей, то страна по-прежнему остается великой…» Для «Переписки» очень важны эти слова Мишле, но еще важнее выстраданный комментарий Эсы: «Пока в нашей стране живет мысль, пусть способность действовать в ней умерла, — все равно, страна эта еще не вся обратилась в труп, который позволительно попирать ногами и разрывать на части». В смутное и горькое время, продолжает Эса, талант вроде Фрадике — это знак утешения и надежды, залог того, что душа его народа живет «пусть в менее грандиозных, но не менее ценных проявлениях мысли: в остроумии, в даре непринужденной импровизации, высокой иронии, фантазии, хорошем вкусе».

Весь облик Фрадике Мендеса, с его жаждою все увидеть и все познать, был обвинением нравственно-апатичному интеллектуально-ленивому португальскому обществу, призывом избавиться от умственной лени — главной причины, приведшей, как считал теперь Эса, к упадку Португалии.

По замыслу автора, Фрадике Мендес — это истинно народный и национальный талант, что в глазах Эсы, так же как в наших, определяет ценность героя. Но между трактовкой Эсы и нашим истолкованием этих понятий есть отличие, выяснить которое необходимо.

Народность, так же как остальные понятия, идейно окрашивающие образ Фрадике, — производное от его отношения к прогрессу.

У истоков XIX столетия, видя тяжкие издержки прогресса, Гете в трагедии о Фаусте оценивал его все-таки как благо. На исходе века, в творении совсем ином, но тоже итоговом, чаша весов колеблется. Фрадике Мендес, дитя современной культуры, с презрением отзывается о настоящем. Его, потомственного фидалго, постоянно влечет прошлое, он искренне тоскует о прошлом и создает его нарочитый, демонстративный культ: поселяется в старинном герцогском особняке, в аристократически клерикальном квартале Парижа, держит слугу-шотландца, сохраняющего — впрочем, лишь внешне, в расцветке костюма — верность традициям клана Мак-Дуфов. Именно в прошлом видит Фрадике эпоху расцвета личности, вырождающейся вместе с успехами цивилизации. Фотоснимок мумии Рамзеса II Фрадике сопровождает элегическим сравнением лица мужественно-великолепного, величественного фараона с вялой, хитрой, усатой физиономией какого-нибудь Наполеона III, с мордой бульдога, заменяющей лицо Бисмарку, с неподвижно-угодливыми чертами русского царя, которые лучше подошли бы его собственному камер-лакею… Рамзес II ощущал себя владыкою мира, рассуждал Фрадике, и сознание своего величия придало лицу его горделивую мощь. Сознание своего ничтожества отразилось на физиономии нынешних властителей, деланной, искаженной, вымученной.

Фрадике Мендес потому и одаривает своей симпатией «простой народ», что видит в нем первозданную чистоту и свободу от ядовитых плодов цивилизации. Запоздалый романтик и руссоист, Фрадике Мендес выступает как критик буржуазной цивилизации — и зачастую как критик довольно острый. Одно из свидетельств тому — яростное письмо «дорогому Бенто» о затеянной им новой газете — рассаднике трех смертных грехов, которые губят общество: легкомыслия, тщеславия и нетерпимости. Газета источает нетерпимость, «как перегонный аппарат выделяет алкоголь»; остывшие, как пепел в очаге, распри она раздувает в новое, бешеное пламя ненависти.

Другое свидетельство чуткости этой романтической критики — письмо инженеру Бертрану Б. по поводу строительства железной дороги из Яффы в Иерусалим. Фрадике Мендес не сомневается в торжестве «ощетинившегося Прогресса» над древними поверьями, угля и железа — над поэзией: «Ты соорудишь вокзал среди апельсинных рощ, воспетых в Евангелии», через кожаную кишку паровоз накачает в резервуар воду из священного колодца, сделает остановку в древней Аримафее: «Аримафея! Стоянка пятнадцать минут!» — наконец, весь в масле, копоти и поту, доберется до долины Эниома: «Иерусалим!»

«Простой паломник», Фрадике Мендес полагает, что загрязнять дымом прогресса воздух, «где еще веет благоухание, оставленное полетом ангелов», — это не цивилизация, а профанация. Конечно. Фрадике не сомневается, что отдых Девы с младенцем по дороге в Египет в тени сикомор — это басни. «Но эти басни уже 2000 лет дарят трети человечества очарование, надежду, утешение, силу жить». И он убежден, что фантазия, легенда не менее полезны, чем знание «положительное»: «В формирование каждой души — если мы хотим, чтобы оно было полноценным, — должны входить не только теоремы Эвклида, но и волшебные сказки».

Фрадике Мендес вовсе не против, скажем, таких положительных заведений, как рестораны, — но устраивать ресторан в соборе Парижской богоматери? В письме инженеру Бертрану Б. речь идет уже не только о том, что ненавистно фидалго из Португалии. Сквозь романтическую критику здесь ясно проступают контуры идеала Фрадике Мендеса, его понимание истинных ценностей жизни. Как прежде в «Преступлении падре Амаро», так и теперь они связаны с гуманными и поэтическими началами, которые находят свое воплощение в любви, понятой философски, религиозно, нравственно — в любви к ближнему.

Тема эта нарастает в письмах постепенно. Поначалу она словно таится за салонными признаниями светского льва о женщинах «внешней жизни», которых можно перелистывать, как страницы книги, делая любые пометки на атласных полях, обсуждать, не стесняясь в выборе выражений, рекомендовать друзьям, бросить, когда прочитаны лучшие страницы, и о женщинах «внутренней жизни», исключающих исследовательские эксперименты и достойных глубокого уважения. Лишь после такого рода увертюры страстная и почтительная любовь Фрадике Мендеса обнаруживает себя и раскрывает свой смысл. В последнем письме (его итоговое для всей вещи значение подчеркнуто, так же как в «Падре Амаро», композицией) чувство к женщине «внутренней жизни», становясь поклонением, подсказывает сначала сюжет из старинной хроники о короле «Красивом», принесшем великой любви поистине королевские жертвы, а затем — раздумье о тех, в ком отделить человеческое от божественного куда труднее, чем даже в страстно любимой.

Для Эсы де Кейроша и Христос и Будда — не боги, а люди. Единомышленник не случайно упомянутого в последнем письме «Переписки» Эрнеста Ренана, Эса воспринимает христианство и буддизм как учения этические, дающие единственное спасение от «издержек прогресса», освобождает здесь Будду и Христа от «мифологии», пытаясь представить их жизнь в «исторической наготе».

Несметно богатый, могущественный азиатский властитель Будда до своего отречения был любящим мужем, счастливым отцом. Принеся в жертву власть и богатство, покинув семью, Будда становится нищим монахом, который просит милостыню на краю каменистой дороги. Накапливая добро, живущее в любой душе, он творит новое человечество, Будда исполнен веры, что с поколениями оно становится лучше и когда-нибудь придет к совершенству.

VI

Итак, долгий путь познания завершен. После блужданий среди всех наук и скитаний по всему свету Фрадике Мендес приходит к отказу от суеты, к проповеди добра. Эса де Кейрош сохраняет, следовательно, в своей книге итогов верность этическим идеалам, утверждавшимся еще в первом зрелом романе. Прекрасная, но и грустная верность. Потому что ирония «Падре Амаро» была иронией борьбы и надежды, в «Переписке» же — это ирония усталая: вечерняя исповедь Эсы заканчивается упованием, что когда-нибудь, в бесконечной дали времен, прибавляясь песчинка за песчинкой, добро, быть может, и победит.

У надгробья классиков зачастую слышатся слова запоздало-проницательного осуждения: не увидел выхода, ограничился сферой искусства, иронией, предпочел теорию «малых дел», не понимая бессилие мелкой благотворительности преодолеть большое зло мира…

Нужда в таких речах сомнительна.

Не увидел выхода? Но разве нашла, пробилась к выходу Португалия на протяжении XX столетия? Разве не протерпела она сорок лет фашистский режим Салазара?

Предпочел «теорию малых дел»? Но разве сегодня, когда атомно-водородной угрозой поставлены на карты жизни всего человечества, когда беспомощность политической теории малых дел очевидна, потеряла ли свою ценность гуманная мораль, убеждающая, что надо протягивать руку тому, кто споткнулся?

Ограничился сферой искусства, иронией? Но иной художник иной страны, иного, еще более близкого к нам времени, на вопрос, какова ваша вера, ответил: «Если проэкзаменовать себя, результат получается в высшей степени тривиальный: я верю в доброту и духовность, в правдивость, в свободу и смелость, красоту и праведность, одним словом — в самостоятельную веселость искусства, великого растворителя ненависти и глупости». Слова эти написаны 21 декабря 1953 года ироничным и добрым пером классика, которого, кажется, трудно обвинять в непонимании своей эпохи, — пером Томаса Манна.

И все же: Эса де Кейрош ведь сам писал о себе — побежденный жизнью.

Побежденный ли?

Жизнь большого художника не обрывается его физической смертью. «Книги имеют свою судьбу». Когда в 1903 году в Лиссабоне состоялось открытие сооруженного на средства друзей памятника Эсы — памятника с эпиграфом из «Реликвии»: «Под легким покровом вымысла — могучее нагое тело истины», — народу собралось совсем немного.

Но шло время, и традиционным свидетельством нарастающего влияния Эсы стали попытки все более часто и грубо фальсифицировать его творчество. Саркастического, непочтительного остроумца начали приспосабливать к политическому климату Португалии.

В 1945 году на режим Салазара надвинулся столетний юбилей уже всемирно признанного классика. Джосир Менезес, автор вышедшей двумя изданиями книги «Социальная критика Эсы де Кейроша» (1951, 1962 гг.), прослеживает логику борьбы этих лет вокруг творчества юбиляра.

Заставить умолкнуть? Поздновато. Отменить юбилеи? Отложить? Обойти молчанием? Допустить, чтобы враги режима оставили Эсу у себя на вооружении? Невозможно. Более того — невыгодно.

Пришлось торжествовать. Торжествовать, приспосабливаясь и приспосабливая. Так в статьях и речах началась «дезэсафикация» Эсы де Кейроша.

Правда, дружной ее не назовешь. Крайне правая, средневеково-яростная газета «Новидадес» не удержалась и расстроила игру. Она негодовала против романиста, против торжеств и правительства, проявившего непозволительную терпимость. «Новидадес» настаивала, что Эса непримиримо враждебен принципам, на которых государство основывает ныне «политику национального восстановления».

И дальше: «Распространять его писания, делать его доступным для широких масс… значит способствовать моральному и социальному разложению классов, которые так сильно нуждаются в том, чтобы их оберегали от соблазнительных ловушек и сладкого яда».

И в заключение: «Если бы Эса был жив, ему пришлось бы либо отречься от всего написанного в самую активную пору творчества, либо открыто встать в авангарде врагов Португалии!»

Так каким же предстает сегодня перед нами Эса де Кейрош? Побежденным? Нет, сражающимся. В его таланте — победа жизни.

М. КОРАЛЛОВ

Преступление падре Амаро

(Сцены благочестивой жизни)

Перевод Н. Поляк

Перевод стихов И. Чежеговой.

{1}

Предисловие ко второму изданию

«Преступление падре Амаро» удостоилось некоторого внимания критики в Бразилии и Португалии лишь через год после выхода книги в свет, когда мною был опубликован другой роман, «Кузен Базилио». Как в Бразилии, так и в Португалии писали (не приводя, правда, убедительных доказательств), что «Преступление падре Амаро» — подражание роману Золя «Проступок аббата Муре», или, во всяком случае, что я позаимствовал оттуда сюжет, образы, идею для своей книги, ограбив создателя «Западни» и других образцовых исследований современного общества.

Смею, однако, утверждать, что это неверно. «Преступление падре Амаро» было написано в 1871 году, читано в кругу друзей в 1872 и опубликовано в 1874. Книга же господина Золя «Проступок аббата Муре» (представляющая собой пятый том серии «Ругон-Маккаров») была написана и вышла в свет в 1875 году.

Подобный довод, впрочем, я и сам считаю недостаточно веским (пусть это и отдает чем-то сверхъестественным). В самом деле, разве не мог я проникнуть в мозг и воображение господина Золя и обнаружить в хаосе еще не оформившихся замыслов фигуру аббата Муре — вроде того, как старец Анхиз различил в Элизиуме среди теней грядущего человечества, клубившихся в летейском тумане, образ того, кому предначертано было стать Марцеллом?{2} Это бывает. Ни один здравомыслящий человек не найдет тут ничего необыкновенного. Унесла же пророка Илию на небо огненная колесница. Да мало ли засвидетельствовано и других чудес?

На мой взгляд, необоснованность этих упреков можно доказать гораздо убедительнее путем простого сравнения обоих романов. Центральный эпизод «Проступка аббата Муре» — аллегорическая повесть о приобщении первого мужчины и первой женщины к таинству любви. Аббат Муре (Серж), погребенный в душной провансальской глуши, заболевает воспалением мозга вследствие религиозной экзальтации, связанной с почитанием девы Марии (первая часть романа); его отправляют на излечение в «Параду», старинный запущенный парк, разбитый еще в XVII веке, где природа вновь обрела облик девственного леса. Это иносказательный образ земного рая. В горячечном бреду, утратив сознание своей личности, позабыв об иерейском сане и соседстве деревни, а также потеряв понятие о реальности до такой степени, что солнце на небе и деревья «Параду» представляются ему странными и страшными чудовищами, аббат Муре несколько месяцев блуждает в чаще леса вместе с Альбиной — нимфой и Евой сих фантастических мест. Альбина и Серж, полунагие, как и следует в раю, инстинктивно ищут таинственное дерево, ветви коего источают воспламеняющие кровь флюиды животворной материи. Под этим символическим Древом познания они отдаются друг другу после долгого, тревожного искания неведомого им, по их райской невинности, плотского осуществления любви. Затем, охваченные внезапным стыдом и осознав свою наготу, они прикрываются листвой. Их изгоняет из рая некто отец Арканжиа — персонификация библейского архангела в лице церковнослужителя. В последней части книги аббат Муре возвращается к реальности. Отвергнув расслабляющее душу поклонение святой деве и сподобившись, силой молитвы, особенной милости неба — а именно того, что в нем полностью затухает мужское естество, — он становится аскетом, лишенным всего человеческого, превращается в призрак, простертый у подножия креста. И он, не дрогнув, кропит святой водой и отпевает Альбину, которая задохлась в «Параду» под грудой дурманящих цветов.

Остроумные критики, утверждающие, что «Преступление падре Амаро» не что иное, как перепев «Проступка аббата Муре», к сожалению, не читали восхитительной книжки господина Золя, которая, быть может, положила начало всей его славе. Их обмануло случайное совпадение заглавий.

Надо быть безнадежным тупицей или циничным лгуном, чтобы, зная оба романа, настаивать на сходстве между красивой идиллией, в которую вплетена мистическая драма души, и «Преступлением падре Амаро», где, как может убедиться читатель, речь идет всего лишь об интриге, задуманной и приведенной в исполнение несколькими попами и святошами под сенью старого собора в провинциальном португальском городке.

Пользуюсь случаем поблагодарить критическую мысль Бразилии и Португалии за внимание, каким она балует мои литературные труды.

Бристоль, 1 января 1880 года.

Эса де Кейрош

I

В пасхальное воскресенье вся Лейрия узнала, что соборный настоятель, падре Жозе Мигейс, скончался на рассвете от апоплексического удара. Человек он был полнокровный, упитанный и пользовался среди духовенства епархии славой заядлого чревоугодника. О его обжорстве ходили легенды. Когда падре Жозе Мигейс, выспавшись после обеда, выходил с пылающими щеками на улицу, аптекарь Карлос злобно шипел:

— Вон ползет наш удав; переваривает, что заглотал. Помяните мое слово: когда-нибудь он лопнет от жира!

Так оно и вышло. Покушав за ужином рыбы, священник приказал долго жить — в тот самый час, когда в доме напротив, у доктора Годиньо, праздновали именины хозяина и гости шумно отплясывали польку.

Никто о нем не пожалел, мало кто пришел проводить его на кладбище. Соборного настоятеля не любили. Это был мужлан с повадками землекопа; хриплый голос, грубые ручищи и пучки жестких волос, торчавшие из ушей, отвращали от него сердца прихожан; и притом он был совсем лишен красноречия.

Особенно не жаловали Жозе Мигейса дамы; он позволял себе рыгать в исповедальне. Почти всю жизнь старик прослужил в деревенских приходах, в горах, и не разбирался в тонких нюансах дамского благочестия; едва заняв место соборного настоятеля, он растерял лучших прихожанок; они перешли исповедоваться к медоточивому падре Гусману — такому обходительному, приятному духовнику!

Когда дамы, сохранившие верность соборному настоятелю, заводили речь о боязни поддаться соблазну, о греховных сновидениях и тому подобном, он бурчал, оскорбляя их лучшие чувства:

— Вздор, голубушка, вздор! Молите господа, чтобы ниспослал вам побольше разума. Побольше здравого смысла!

Особенно раздражали его излишние строгости в соблюдении поста.

— Ешьте и пейте на здоровье! — восклицал он. — Ешьте и пейте вволю, голубушка!



Поделиться книгой:

На главную
Назад