Они нашли припаркованный за домом старенький грузовичок «форд». Заднее стекло кабины было забито перфорированным оргалитом. Дед локтем выбил оргалит и протиснулся в кабину. Ему никогда не случалось заводить машину без ключа, но принцип был понятен, а «форд» не сопротивлялся. Примерно за минуту дед включил мотор. Он открыл дверцу и перебрался на пассажирское место. Орланд Бак сел за руль и ощупал баранку.
– Стервец, – самозабвенно проговорил он. – Ну ты стервец.
– Езжай, – сказал дед.
Тяжелое тело ударило в дверцу. В окне со стороны Бака возникли собачьи глаза и алая пасть. Из дома раздался мужской крик. Орланд Бак хохотнул. Пока он возился со сцеплением и ручкой переключения скоростей, грузовик выкатил из проулка. Тут Бак наконец вдавил газ, и они оторвались от бешено лающего пса. Грузовик явно не обещал тихой езды. Когда они сворачивали на магистраль Джеффа Дэвиса, несчастный драндулет дребезжал так, будто тащит за собой мешок старых будильников.
После этого Орланд Бак взял себя в руки. Он ехал в темноте осторожно, не превышая скорости. Они миновали новый аэропорт, пустырь, на котором строилось новое здание военного министерства, кладбище, где под белыми крестами лежали дед и отец Бака, протащили свой груз будильников по дорожному полотну намеченной жертвы и свернули налево. Чуть выше Джорджтауна, у бывшей конечной пристани на канале Чесапик – Огайо, Бак выключил скорость, заглушил мотор, и они вкатились на гравийную площадку лодочной станции Флетчера. Прежде чем вылезти из кабины, Бак с дедом зачернили лица жженой пробкой и надели черные вязаные шапки. Орланд Бак был на седьмом небе, и дед нехотя признал про себя, что и ему приключение пока нравится.
– Когда-нибудь греб на каноэ? – спросил Бак, ветеран многих летних лагерей в Новой Англии.
– Видел, как это делают, – ответил дед, думая, в частности, о немой версии «Последнего из могикан», которую смотрел в джермантаунском «Лирике». – Раз Бела Лугоши справился, справлюсь и я{21}.
Петлю навесного замка дед сбил долотом и молотком, приоткрыл дверь и вошел внутрь. В лодочном сарае пахло старыми парусиновым туфлями. Бак нашел счастливое каноэ номер девять – то самое, в котором машинистка военного министерства по имени Ирма Бадд однажды сделала ему минет. Пошатываясь, они дотащили каноэ до лодочного слипа. Мой дед загрузил вещмешки, а Бак сбегал за веслами.
– Ну что, Лугоши, прокатимся?
Дед спустил каноэ к воде, влез на корму и оттолкнулся. На такого рода вопросы он не отвечал никогда.
В каноэ номер девять бесшумно, как индейцы, Бак с дедом пересекли Потомак. На этом этапе операции действовать предстояло на виду, и они сочли за лучшее вернуться к виргинскому берегу, в те времена практически дикому. Приключение утихомирило Орланда Бака; теперь это был сдержанный янки, две мускулистые руки на деревянном древке. От моего деда проку на переправе поначалу было не больше, чем от венгерского актера, что, впрочем, не смущало его и не огорчало. Они выбрали для операции безлунную ночь, но погода стояла ясная, и над головой у деда сияла капельками припоя электронная схема неба. К тому времени, как Бак развернул каноэ, чтобы проделать последний отрезок пути до моста, дед уже греб уверенно. Он был счастлив, как никогда.
Казалось, мост напружинился, напрягся всеми железобетонными арками. Орланд Бак с дедом были уже под ним. Мост у них над головой загудел от проезжающего автомобиля. Дед положил весло и пригнулся; Бак подвел лодку к основанию устоя, прочно врытого в виргинскую землю, и ухватился за него рукой. Дед расстегнул вещмешок, вытащил первую бомбу и упертый из лазарета рулон пластыря. Будь у них время и по-настоящему дурной замысел, они бы кайлом или буром проделали в бетоне отверстия, чтобы заложить взрывчатку туда. Железобетон – штука жутко крепкая. По дедовым расчетам, чтобы действительно обрушить мост Кея, потребовалась бы тысяча фунтов нитроцеллюлозы. Он закрепил первую бомбу на бетонном копыте моста. Звук отрываемого пластыря резонировал под аркой, словно раскат грома.
– Следующая, – сказал дед.
Орланд Бак тронул веслом воду, и они двинулись ко второй опоре. Вода плескала о каноэ и об основание быка.
У моста Фрэнсиса Скотта Кея пять арок – три большие перекинулись над водой, две маленькие крепят его к берегам. Орланд Бак с моим дедом по очереди прилепили по три бомбы на каждый из четырех центральных быков, всего двенадцать. Когда они закончили, было почти четыре утра. Дед глянул на подбрюшье моста. Его восхитило, что пространство между каждой аркой и плоским настилом заполнено арками второго порядка, перевернутыми «U», которые удлиняются тем больше, чем дальше арка первого порядка уходит от настила. Вся конструкция гудела от ветра. За железобетонным сводом весенние животные и герои вершили ход в исполинском своде небес. Арка на арке несли тяжесть моста, сдавленные силой, которая не давала конструкции развалиться. Дед глянул на Орланда Бака. Тот держал в руках взрыватель замедленного действия и стопятидесятифутовый моток огнепроводного шнура, которых дед не видел и про которые ничего не знал.
– Думаю, тебе стоит взять весло и отойти от моста чуть подальше, – сказал Орланд Бак.
Дед кивнул. На каком-то уровне он и раньше подозревал, что Бак замышляет нечто подобное. Он сел и ловко развернул каноэ по течению. Бак одной рукой вытравливал шнур, следя, чтобы не задеть взрыватель. Они прошли примерно сто сорок футов вдоль вашингтонского берега, после чего дед поднял весло и приложил им Орланда по голове. Бак рухнул лицом вниз. Дед сдернул взрыватель со шнура и бросил в реку. Потом усадил Бака, убедился, что друг без сознания и жив, уложил того на корму лодки и погреб к лодочной станции. Когда он добрался до места, Бак был еще в отключке. Дед в одиночку затащил каноэ в сарай и оставил три доллара за сломанный замок. Прежде чем загрузить Бака в кабину украденного грузовика, он выбросил пустые вещмешки в мусорный ящик.
На мосту Кея Орланд Бак застонал и открыл глаза. Он глянул в окно. Тронул пальцем ушибленное место и снова застонал. Потряс головой.
– Черт, – проговорил он с горьким уважением.
– Ты увлекся, – ответил дед.
На следующий день, когда мой дед вернулся с занятий по геодезии и картографии, у двери в его комнату стояли двое военных полицейских, по одному с каждой стороны. Он приготовился бежать, затем смирился с неизбежным. Его уши, щеки и внутренние органы горели от мысли, что матери теперь до конца жизни терпеть измывательства двух кондитеров.
«Подснежники»{22} при его приближении остались стоять навытяжку. В их взгляде были смертельная скука и ненависть, и дед смотрел на них ровно с тем же выражением.
– Меня ищете? – спросил он, останавливаясь перед дверью на равном расстоянии от их глоток.
– Нет, сынок, – ответил голос из комнаты, в которой дед с Баком доигрались, как подозревал дед, до Ливенворта{23}. Голос был звучный, мягкий и неспешный, но в то же время властный. – Это я тебя ищу.
Когда дед вошел в комнату, со стула встал пожилой мужчина, такой же плечистый, как и он сам, – постаревший и располневший здоровяк. На нем был серый костюм в клетку «принц Уэльский», с красноватой полоской, красный с серебром галстук и роскошные черные туфли. Хотя выглядел он как английский адвокат, дед сразу почуял в нем военного. Мужчина холодно, не таясь, смерил деда взглядом. Судя по всему, увиденное совпало с тем, что он слышал или прочел в рапорте. У него были удивительные глаза. В своем рассказе дед сперва сравнил их цвет с морским льдом, потом – с горящей конфоркой.
– Полагаю, рядовой, для тебя не будет новостью узнать, – с манхэттенской растяжкой процедил мужчина, – что ты влип по-крупному.
– Да, сэр.
– Вот именно. А как иначе. Если искать неприятности, они тебя найдут. Упорство дает предсказуемый результат.
– Сэр, я не искал неприятностей, я…
– Не трудись отпираться. У тебя все на лице написано. Ты ищешь неприятностей всю свою жизнь.
– Сэр…
– Я ошибаюсь, рядовой?
– Нет, сэр.
– Ты украл боеприпасы армии США. Ушел в самоволку. Угнал грузовик. Позаимствовал каноэ. Заминировал боевой взрывчаткой федеральную собственность.
– Это не входило в план, сэр, – сказал мой дед. – Боевая взрывчатка.
– Да? И каким же образом она там оказалась?
Было ясно, что Бак во всем сознался, но мой дед не сдал усатую девушку на железнодорожной станции и не хотел сдавать друга, даже если тот сам его заложил.
– Это был недочет командования, – сознался дед.
Лед в глазах мужчины сменился огнем. Деда слегка огорошило внезапное осознание: он нравится грузному старику.
– Отец Орли Бака был моим адъютантом в Шестьдесят девятом пехотном. Он тоже вечно искал неприятностей на свою голову и знал: если обратиться ко мне, я так или иначе вытащу его из любой передряги. Поэтому, когда двое «подснежников» пришли его забирать, Орли позвонил старому дяде Биллу.
Обрывки анекдотов, родословных и намеков, оброненных Орландом Баком за последние месяцы, сложились у деда в голове и зажгли искру надежды.
– Полковник Донован, вы могли бы вытащить из передряги и меня? – спросил дед.
– Знаешь, малыш, – ответил Дикий Билл Донован{24}, – вообще-то, наверное, мог бы. Но как мы уже выяснили, ты вовсе не этого хочешь, верно?
V
После ареста за покушение на жизнь директора «Федеркомс» мой дед неделю провел в тюрьме. Залог назначили высокий, а из имущественного обеспечения он мог предоставить только двадцатипятидолларовый телескоп и «кросби» 1949 года.
За эту неделю дед звонил бабушке дважды. Первый раз он соврал насчет города, где находится, и не упомянул про арест. Адвокат Шульман отправил кого-то забрать «кросби» из гаража на Восточной Пятьдесят седьмой улице и перегнать обратно в Нью-Джерси. Шоферу велено было сказать бабушке, что дед отправляется в срочную командировку поездом.
На четвертый день в следственной тюрьме дед позвонил снова. Он поделился с бабушкой утаенными прежде впечатлениями об августовской коммивояжерской поездке, выдав их за свежие: вид из окна мотеля на грязную Саскуэханну. Итальянский ресторанчик, где подают спагетти под зеленым соусом, который называется песто. Долгие обходы потенциальных клиентов по жаре. Дед ненавидел свою работу с первого дня, но теперь, когда потерял ее – пустил под откос, – задним числом находил прелесть в тех скучных днях, когда нахваливал федеркомсовские заколки в провинциальных галантерейных магазинчиках. Со слезами на глазах дед, в сером арестантском комбинезоне, рассказывал по тюремному телефону-автомату, как жена аптекаря в Эльмире сперва взяла одну коробку заколок, а когда он поднял демонстрационное зеркальце повыше, добавила к заказу еще две.
Вариант сообщить бабушке все как есть дед не рассматривал. Она и без того балансировала на краю, и правда могла бы подтолкнуть ее дальше. Так он объяснял свою ложь и себе тогда, и мне тридцать лет спустя. Однако я думаю, что это не полное объяснение. Дед никогда бы не солгал, чтобы обелить себя или избежать ответственности. В отличие от бабушки, он не получал удовольствия от вранья. Но хотя дед был человек семейный, он при всей любви к нам в душе оставался одиночкой. Ему не требовалось ни сочувствия, ни помощи в разгребании собственных ошибок. Он ненавидел притворство – тут они с бабушкой были небо и земля, – однако мания самостоятельности вынуждала скрывать истину. Да, психиатры, которые в подобных вещах разбираются профессионально, и впрямь из года в год советовали ему оберегать жену от тревожных известий, однако верно и другое: этот совет вполне отвечал его натуре. Она вечно пугала непогодой; он родился с зонтиком в руке.
По правде сказать, если бы не тревога за душевное здоровье жены, дед, скорее, обрадовался бы парочке дней в тюряге. Раскаяние требует одиночества, и для него не придумаешь места лучше железной койки в «Гробницах»{25}. Однако деда колотило от мысли о неизбежном срыве и катастрофе дома. Уж на что он не любил просить о помощи – особенно тех, кому он дорог и кто придет на выручку бесплатно, – пришлось сказать Шульману, чтобы тот поискал его младшего братишку.
Дядя Рэй считался в семье вундеркиндом; в двадцать три года он уже стал раввином. Но где-то в начале пятидесятых взгляды моего двоюродного деда на Божественный промысел и игру шансов поменялись диаметрально. Он ушел из балтиморской синагоги и стал неплохо зарабатывать бильярдом и покером на полуострове Делмарва. Чтобы собрать залог для деда, Рэю потребовались неделя времени, запас добровольных жертв и нежданный выигрыш Безнадежной Надежды в пятом забеге в Хайалие.
Денег, с которыми мой дед вышел из «Гробниц», хватило ровно на бритье в парикмахерской, автобус, орехово-карамельный батончик для моей матери и кофе с пончиком для себя на автостанции в Патерсоне. Через Шульмана, который должен был представиться «адвокатом, связанным с фирмой вашего мужа», дед попросил бабушку встретить его автобус в половине одиннадцатого.
В четверть двенадцатого ее еще не было. Дед на последний десятицентовик позвонил домой:
– Я здесь.
– Здесь? Где это?
– В Патерсоне. На автостанции.
– Патерсон, – повторила бабушка, как будто припоминая, когда-то вроде слышала про такое место. На ее новой родине было слишком много бессмысленных нелепых названий.
– Тебе разве Шульман не сказал?
– Шульман? Кто такой Шульман?
– Адвокат. Шульман.
– Ясно. Шульман – адвокат. – Можно было вообразить, как она записывает эти слова, чтобы потом их изучить: «Патерсон», «Шульман», «Адвокат». – А теперь скажите мне, кто вы такой?
Лишь много позже дед узнал про статью в «Дейли ньюс», однако сейчас он понял, что, несмотря на все его усилия, до бабушки дошли слухи об аресте.
– Послушай, – ответил он. – Не знаю, что и сказать. Мне очень стыдно.
– Правда? За что?
– Милая, я понимаю, что очень виноват. Но я все исправлю, честное слово. Прости меня, пожалуйста. Я знаю, как ты, наверное, тревожилась.
– О нет, ничуть! – Из-за французского акцента бабушкино ехидство всегда звучало очень театрально. – Всякий раз, начиная тревожиться, я вспоминала, как ты прыгаешь с самолета, чтобы срочно доставить гребни растрепанным дамам в Бингемптауне, штат Нью-Йорк.
Дед скривился, узнав карикатурную версию той убогой лжи, что сочинил вместе с Шульманом. Бабушка вполне раскусила дедов расчет, что на смутной мысленной карте его жены-иммигрантки Бингемптон находится где-то далеко на периферии. Обычно она видела насквозь и деда, и его стратагемы. Как все мужья «везучих» жен, он обнаружил, что «везенье» на самом деле – упорство, наблюдательность, чуткий слух на ложь и глубоко подозрительная натура. В Южной Филадельфии такое «везенье» тоже встречалось, но здесь оно позволяло больше, чем просто выживать.
– Милая, – взмолился он, – я неделю провел в тюрьме. Я грязный, полумертвый и стою на автобусной станции в Патерсоне. Пожалуйста, забери меня.
– Ты что-нибудь ел?
– Я съел пончик. Как она?
– Она в школе.
Дед не спрашивал, где моя мама. Что она в школе, было и так ясно, исходя из времени и дня недели. Однако он не стал настаивать. Все равно от вопроса не было никакого проку.
– Этот пончик, который ты съел. Какого он был размера?
– Какого размера? Пончик, обычного пончикового размера. Милая…
– Но червячка ты заморил?
– Да.
– Отлично. Значит, тебе хватит сил дойти пешком, – сказала она и повесила трубку.
Дед стрельнул десятицентовик у солдатика, едущего в Трентон в отпуск, и еще раз позвонил домой. Бесполезно: бабушка сняла трубку с аппарата. Чтобы не разочаровывать солдатика, дед, слушая гудки «занято», разыграл короткий разговор с женой, закончившийся полным прощением и примирением. Он кашлянул, чтобы заглушить щелчок, с которым автомат выплюнул монетку, и на эти десять центов доехал на автобусе до Шеридан-авеню в Хо-Хо-Кусе.
Довольно долго он шел мимо новостроек. Не засеянная травой земля с воткнутыми прутиками саженцев, ряды одинаковых домов, похожих на товарные вагоны. Когда он каждый день проезжал мимо них по пути на работу и обратно на скорости сорок пять миль в час, новостройки выглядели безобидно. Сейчас казалось, что он никогда из них не выберется. От домов во все стороны расползалась жидкая грязь. Поля, сады, рощицы дубов и масличного ореха, на которые не посягнуло время или топор, – все тонуло в этом чавкающем месиве. Чем ближе к дому, тем больше деда терзал смутный страх, что за время его отсутствия грязная жижа затопила их белый домик на зеленом холме.
Он гнал эту мысль. Досадовал на себя за нее. Но картина возвращалась снова и снова: его дом, его жена и дочь погребены под жижей. Наконец он свернул с шоссе на гравийную дорогу и оказался среди яблонь и кукурузных полей. Паника немного отпустила. И все же он не мог до конца убедить себя, что жена и дочь живы.
Как мне рассказывали, незадолго до немецкой оккупации бабушку, незамужнюю, беременную и не достигшую еще восемнадцати лет, взяли под свою опеку кармелитские монашки в окрестностях Лилля, где жила ее семья – богатые еврейские торговцы лошадьми и кожей. Узнав, что бабушка ждет ребенка, к тому же от католика – то, что он симпатичный молодой врач, оправданием не сочли, – семья от нее отреклась, и к монашкам ее устроили как раз родители симпатичного молодого доктора. Вскоре после маминого рождения всех бабушкиных родных отправили в Освенцим, где они и погибли. Симпатичного молодого доктора расстреляли эсэсовцы за то, что он лечил участников местного Сопротивления.
Бабушкины родные всегда осуждали ее любовь к театру, поэзии, творческим рукоделиям. Монахини, наоборот, любили и поощряли прекрасное. Они зарабатывали тем, что плели и продавали ароматические веночки из лавра и сухих цветов. У них были сады, ульи и луг с овечками. Когда мне было лет восемь-девять, мама рассказала мне про «вину выжившего» и объяснила, что именно этим синдромом страдает ее мать: нигде ей не было так хорошо, как у сестер лилльского кармелитского монастыря.
На бабушкиной и дедушкиной ферме, занимавшей одиннадцать акров в предместье Хо-Хо-Куса, Нью-Джерси, не было ни монахинь, ни овечек, но были яблоневый сад и луг. В первую зиму дед смастерил ульи и рамки для сот по схемам из библиотечной книги. Он арендовал ферму в ожидании бабушкиного выхода после первой госпитализации (тогда она пробыла в клинике с конца пятьдесят второго до конца пятьдесят четвертого). Он надеялся, что ферма вернет ей прежнее монастырское счастье.
Яблоки оказались каменными. Выписанные из Франции пчелы страдали апатией и тягой к дальним странствиям. Однако при первом взгляде на беленый пряничный домик в розах бабушка согласилась с логикой деда. Она вышла из Грейстоунской психиатрической больницы притихшая, носила себя, как яйцо на ложке, но следующие два с половиной года на ферме прошли в относительном довольстве. Никакой ангел не понуждал бабушку оголять пророчества своего тела перед попутчиками в автобусе или троллейбусе. Она бросила долгие голодовки, из-за которых ее кожа становилась прозрачной для внутреннего света, или, как считала сама бабушка, для Христа ее спасительниц-монахинь. Она нашла работу, играла главных героинь в трех пьесах в престижном театре «Пейпер-Милл» и получила маленькую роль в возрожденной постановке «О, молодость!», которая так и не добралась до Бродвея{26}. До весны пятьдесят седьмого Конь Без Кожи держал свои шуточки при себе.
Примерно за неделю до вспышки дедовой ярости в «Федеркомс» бабушкин старый знакомец вернулся, избрав новым местом жительства исполинский масличный орех перед входом в дом. Точное время и причина его появления остались для моего деда неизвестными. Задним числом он вспомнил, что раз или два бабушка замирала, прикрыв глаза, как будто перебарывает приступ тошноты. Он вспомнил, как она подавляла дрожь, вспомнил улыбку, слишком надолго прилипшую к лицу. Вполне может быть, что Конь Без Кожи ошивался рядом несколько месяцев, прежде чем заселиться в домик на дереве, который дед построил моей маме в подарок на тринадцатый день рождения.
В день возвращения из тюрьмы, подходя к дому, он первым делом увидел дерево. Оно было шестидесяти футов высотой, посаженное задолго до начала века первыми обитателями дома, христианской общиной, исповедующей свободную любовь. В разгар лета оно выглядело точь-в-точь как детский рисунок: правильный ярко-зеленый круг. Домик, спрятанный между ветвей, был маминой бригантиной и крепостью. Теперь у основания ствола чернело обгорелое пятно, от которого, извиваясь, уходили вверх четыре темные полосы. Это походило на отпечаток исполинской ладони.
Окна-бойницы маминого домика смотрели на деда, пока тот обходил кухню по пути к заднему крыльцу: передним никто в семье не пользовался. Дед преодолел три ступеньки – последние три шага его долгого пути домой. Доски у него под ногами были прибиты только прошлым летом. Прежнее крыльцо сгнило, и дед сломал его с яростью, очень напоминающей надежду. Работая то в одиночку, то с моей мамой, которая подавала гвозди из ведерка или прижимала задом доску, он сколачивал и красил новое крыльцо с готическим кружевом, выпиленным по другой библиотечной книге. Сейчас дед чувствовал ногами прочность своей работы. Пусть ни крыльцо, ни дом никогда не будут его собственностью: в те годы он не замахивался на то, чтобы владеть куском мира. Уберечь бы этот кусок от огня и разрушения – вот все, к чему он стремился.
Во второй половине летнего дня похолодало, но дверь стояла открытой. Из дома пахло луком, лаврушкой, булькающим на огне вином. Из гостиной доносился шубертовский квинтет «Форель» с пластинки на проигрывателе. Окна кухни запотели изнутри. За ними стремительно двигался силуэт моей бабушки. Она была потрясающей кулинаркой и никогда не чувствовала себя так уверенно, как когда сжимала палисандровую ручку острого как бритва кухонного ножа «Сабатье». В начале пятидесятых, до того как первый раз попасть в психбольницу, бабушка часто появлялась на Тринадцатом канале в программе «Готовим дома» и учила французской кухне балтиморских домохозяек (по крайней мере, тех, у кого был телевизор) и недолгое время вела собственную программу «La Cuisine», выходившую по утрам два раза в неделю[8].
– Смотри, кто пришел, – сказал дед, входя в жаркую кухню.
Бабушка подняла взгляд от кастрюли и венчика. Потянулась за спину развязать фартук. Она уложила волосы и надела жемчужные бусы. Жемчуга лежали на раскрасневшейся коже между шеей и ложбинкой в глубоком вырезе черного свитера. Казалось, они сияют впитанным жаром тела. Дед и бабушка прощали друг друга с прагматичностью любовников в падающем самолете: будет время для взаимных упреков, если останутся живы.
– У нас час до школьного автобуса, – сказала бабушка.
Дед снял ботинки, костюм и галстук, мятую белую рубашку, носки и носочные подвязки. Бабушка помогла ему стащить трусы и отвела его, голого, в ванную, чтобы он отмылся от «Гробниц».
Приятно было стоять под горячим душем, но дед не стал растягивать удовольствие. Когда он вошел в спальню, бабушка лежала на кровати голая, опершись на локоть. Она оставила только ниточку жемчугов, зная, что деду так нравится.
Снимок моей бабушки в бикини, сделанный во Флориде, когда ей было лет сорок пять, запечатлел пышную даму с большим бюстом и ямочками на коленях. Но к тому времени она уже прошла гормонозаместительную терапию (ГЗТ) первого поколения, от которой успокоился рассудок и расплылось тело[9]. Когда она приняла деда в свои объятья после его выхода из следственной тюрьмы, ее живот под шелком растяжек был упругим и круглым. Талия оставалась стройной, запястья и щиколотки тонкими. Дед взял бабушку за щиколотку, подтащил к краю кровати, прижал к себе ее задранные ноги и вошел в нее, крепко упираясь ступнями в пол. Жемчуга на ее коже блестели в наступающих сумерках.
В марте девяностого, вставая с унитаза в уборной своего дома в поселке для престарелых Фонтана-Виллидж (Коконат-Крик, Флорида), дед услышал, как что-то хрустнуло. Очнулся он на окровавленном полу с расквашенной губой и переломом ноги. Позже выяснилось, что перелом стал результатом метастазов. Мы узнали, что последние полгода дед, никому не говоря, отказывался лечить карционоидную опухоль в кишечнике. Однако поначалу было известно только, что он упал, и кому-то надо за ним ухаживать, пока не заживет перелом.
Моя мама, адвокат по защите общественных интересов, как раз готовила коллективный иск против фармацевтической компании, чьи средства ГЗТ второго поколения спровоцировали рак яичников и смерть у тысяч женщин моложе шестидесяти лет. Мой младший брат, избравший карьеру актера в Лос-Анджелесе, должен был сниматься в пилотной серии перезапуска научно-фантастического сериала семидесятых годов «Космос: 1999». Я готовился ехать в писательское турне по случаю того, что мой первый роман вышел в бумажной обложке, и пытался (как впоследствии оказалось – тщетно) спасти из пробитого трюма моего первого брака что-нибудь, кроме материала для двух-трех рассказов.
Существовала еще призрачная «подружка». Как выяснилось, дед всем нам говорил о ней одинаково мало. Ее зовут Салли. Она художница. Недавно овдовела. Никто из нас не знал даже ее фамилии, не то что телефонного номера.
Салли сама позвонила моей маме на следующий день после несчастного случая и сразу перешла к сути. Хотя они встречались только с прошлого сентября и еще не очень хорошо друг друга узнали, она готова помочь. Однако она три кошмарных года ухаживала за покойным мужем и, честно говоря, не уверена, что в силах пережить это заново. Мама поблагодарила Салли и сказала, что понимает. У нее осталось чувство, что Салли успела неплохо узнать деда и сообразить, что пациентом он будет не из покладистых.
Итак, мама вылетела во Флориду забирать человека, который был ей отцом с четырех лет. Она надеялась, что в Окленде сумеет организовать уход и лечение, не бросая работу. Для долгого путешествия на запад мама взяла деду билет первого класса – вопреки всем его возражениям, – чтобы ему было удобнее. Она договорилась, чтобы его почту пересылали на ее адрес, собрала в чемодан его вещи и бумаги. Чемодан был большой, туда влезло бы много, но дед выбрал только: