Вход и выход. Антология мистики
© Е. Пучкова – состав, перевод, примечания, 2013
© ООО «ИД «Флюид ФриФлай», 2014
Эдгар Алан По
Месмерические откровения
Перевод с английского М. А. Энгельгардта
Как бы кто ни относился
Как я уже заметил, установленные выше пункты, в которых намечены все основные законы месмеризма, не нуждаются в доказательстве. Считаю совершенно излишним распространяться на эту тему. У меня другая цель. Я намерен, не считаясь с насмешками профанов, зараженных предрассудками, передать без всяких комментариев сущность весьма замечательной беседы между мною и одной сомнамбулой.
Я часто усыплял этого больного (мистера Ванкирка), так что способность к месмерическому восприятию чрезвычайно изощрилась у него. Он страдал застарелой чахоткой; я его пользовал, стараясь смягчить по возможности резкие припадки болезни. Однажды, в пятницу, меня позвали к нему ночью.
Больной испытывал жестокую боль в области сердца и тяжело дышал, обнаруживая все признаки астмы. Обыкновенно, при таких припадках, ему ставились горчичники к нервным центрам, но в этот раз ничто не помогало.
Когда я вошел в комнату, он приветствовал меня веселой улыбкой и, несмотря на жестокие страдания, казался совершенно спокойным.
– Я послал за вами, – сказал он, – не ради облегчения физических страданий, а в надежде, что вы поможете мне разобраться в некоторых душевных явлениях, которые очень тревожат и удивляют меня. Вы сами знаете, как скептически я относился к вопросу о бессмертии души. Тем не менее, всегда выходило так, как будто в этой самой душе, которую я отрицал, шевелится смутное чувство своего существования. Но чувство это никогда не превращалось в убеждение. Оно решительно не поддавалось моему рассудку. Попытки логического исследования только усиливали мои сомнения. Мне посоветовали изучать Кузена[2]. Я изучил его систему в подлиннике, а также в ее европейских и американских отголосках. Попался мне, между прочим, «Чарльз Элвуд» мистера Браунсона[3]. Я прочел его с глубоким вниманием. Книга бесспорно логичная; к сожалению, именно основные аргументы неверующего героя не просто логичны. Чувствуется, что ему не удалось убедить самого себя. Конец совершенно расходится с началом. Словом, я вскоре заметил, что человек, убежденный в своем бессмертии, никогда не приходит к этому убеждению путем голых абстракций, к которым так склонны немецкие, французские и английские моралисты. Абстракции могут забавлять и развлекать, но не овладевают душой. По крайней мере, здесь, на земле, философия никогда не заставит нас принимать свойства вещей за самые вещи.
Воля, быть может, согласится, но душа, разум – никогда.
Итак, повторяю, я только смутно чувствовал, но не верил сознательно. В последнее время, однако, это чувство становилось все глубже и глубже, и, наконец, до такой степени стало походить на разумное убеждение, что я затрудняюсь указать разницу между тем и другим. Я приписываю это месмерическому влиянию. Мне кажется возможным лишь одно объяснение: в месмерическом состоянии мой разум создает цепь умозаключений, которая совершенно убеждает меня, – но, когда я пробуждаюсь, в моем сознании остается лишь ее
Эти соображения навели меня на мысль, – нельзя ли добиться толку, предложив мне ряд вопросов, когда я буду в месмерическом состоянии. Вам часто случалось наблюдать, какое глубокое самосознание обнаруживается в сомнамбулическом сне, как отчетливо представляет пациент условия самого месмерического состояния; быть может, это обстоятельство послужит вам руководящей нитью для вопросов.
Я, разумеется, согласился произвести опыт. Несколько пассов погрузили мистера Ванкирка в месмерический сон. Дыхание его тотчас стало легче, физические страдания, по-видимому, прекратились. Затем последовал диалог, приведенный ниже: В. означает пациента, П. – меня.
П. – Заснули вы?
В. – Да… нет, следовало бы заснуть крепче.
П.
В. – Да.
П. – Что вы думаете об исходе вашей болезни?
В.
П. – Огорчает вас мысль о смерти?
В.
П. – Вас радует этот исход?
В. – Будь я в здоровом состоянии, я желал бы умереть, но теперь мне все равно. Месмерический сон почти то же, что смерть.
П. – Я бы желал, чтоб вы объяснились, мистер Ванкирк.
В. – Я бы и сам желал, но для этого требуется усилие, к которому я не чувствую себя способным. Почему вы не предлагаете мне надлежащих вопросов?
П. – Что же я должен спрашивать?
В. – Вы должны начать с начала.
П. – С начала? Но в чем же это начало?
В. – Вы сами знаете, что начало в Боге
П. – Что же такое Бог?
В. –
П. – Бог есть дух?
В. – Пока я не спал, я знал, что подразумеваете под словом «дух», теперь для меня это пустой звук; такой же, как истина, красота, – все это только качества.
П. – Бог нематериален?
В. – Нет никакой нематериальности, – это опять-таки пустое слово. То, что не материя, вовсе не существует, – иначе свойства были бы вещами.
П. – Значит, Бог материален?
В. – Нет.
П. – Что же он такое, наконец?
В.
П. – По мнению метафизиков, всякое действие сводится к движению и мысли, при нем последняя дает начало первому.
В. – Да; и мне ясна теперь путаница в господствующих идеях. Движение есть действие души, а
П. – Не можете ли вы дать мне более точное понятие о бесчастичной материи?
В. – Формы материи, знакомые человеку, представляют ряд ступеней по своей доступности для внешних чувств. Сопоставим, например, металл, кусок дерева, каплю воды, атмосферу, газ, теплоту, электричество, светоносный эфир. Все эти вещества мы называем материей и всякую материю подводим под одно общее определение; но при всем том нет двух идей настолько различных, как, например, идея металла и светоносного эфира. Стараясь представить себе этот последний, мы испытываем почти непреодолимое стремление отождествить его с духом или с ничто. Единственное соображение, которое удерживает нас от этого, – представление об атомическом строении эфира; но и здесь мы должны опираться на наше понятие об атоме как о чем-то бесконечно малом, твердом, осязаемом, весомом. Откиньте идею атомического строения – вы уж не будете представлять себе эфир как бытие или, по крайней мере, как вещество. За недостатком лучшего слова мы можем называть его духом. Теперь сделайте шаг далее от светоносного эфира, – представьте себе вещество, которое отличается от эфира по своей плотности так же, как эфир от металла, – вы придете (вопреки всем школьным догматам) к понятию о единой массе, – о бесчастичной материи. Дело в том, что хотя мы можем допустить бесконечно малую величину самих атомов, но бесконечно малое расстояние между ними – бессмыслица. Должна существовать степень разрежения, при которой – если число атомов достаточно велико – промежутки между ними исчезают, и масса приобретает абсолютную связность. Но раз устранено понятие об атомическом строении, материя неизбежно сливается с тем, что мы называем духом. Тем не менее она остается материей в полном смысле этого слова. Дело в том, что мы не можем представить себе духа, раз не представляем материи. Когда нам кажется, что мы имеем понятие о духе, мы только обманываем свой ум представлением бесконечно разреженной материи.
П. – Мне кажется, идея абсолютной связности приводит к неразрешимому противоречию. Я имею в виду слабое сопротивление, встречаемое небесными телами в их движении; сопротивление, которое хотя и существует в
В. – Ваше возражение ничего не стоит опровергнуть, несмотря на его кажущуюся неопровержимость. Что касается движения небесного тела, то совершенно безразлично, оно ли проходит сквозь эфир или эфир
П. – Однако подобное отождествление Бога с материей не умаляет ли его достоинства? (Я должен был
В. – Почему же материя заслуживает меньшего благоговения, чем дух? Не забывайте, что я говорю именно о такой материи, которая во всех отношениях сливается с «душой» или «духом» ваших школ, оставаясь в то же время тождественной с материей этих школ. Бог, со всем могуществом, присущим духу, есть только совершенная материя.
П. – Итак, вы утверждаете, что движение бесчастичной материи есть мысль?
В. – В общем, это движение есть мировая мысль мировой души. Эта мысль творит. Все твари – только мысли Бога.
П. – Вы говорите: «в общем»?
В. – Да. Мировая мысль есть Бог. Для новых личностей необходима
П. – Вот теперь вы сами говорите о «душе» и «материи» как метафизик.
В. – Да, чтобы избежать путаницы. Под словом «душа» я подразумеваю бесчастичную материю; под словом «материя» – все остальные формы последней.
П. – Вы сказали, что «для новых личностей необходима материя».
В. – Да; так как невоплощенная душа остается Богом. Для сотворения личных мыслящих существ необходимо воплощение частиц божественной души. Так, человек является личностью. Отрешившись от своей телесной оболочки, он становится богом. Движение воплощенных частей бесчастичной материи есть мысль человеческая, как движение целого – мысль Бога.
П. – Вы сказали, что человек, отрешившийся от телесной оболочки, становится богом?
В.
П.
В. – Да, это было бы верно, если бы он мог отрешиться от тела, всецело утратить личность. Но этого не может быть – по крайней мере, никогда не будет, – иначе придется допустить, что действие Бога может исчезнуть, быть отменено или взято назад, то есть оказаться ненужным и бесплодным. Всякое творение, в том числе и человек, – мысль бога. Мысль по природе своей неотменима.
П. – Я не понимаю. Вы говорите, что человек не может расстаться с телом?
В. – Я говорю, что он никогда не будет бестелесным.
П. – Объяснитесь.
В. – Тело является в двух видах: зачаточное и совершенное, – их можно сравнить с гусеницей и бабочкой. То, что мы называем «смертью», только болезненное превращение. Наше настоящее воплощение – незавершенное, подготовительное, временное. Будущее – окончательное, совершенное, бессмертное.
П. – Но превращения гусеницы мы знаем, они доступны непосредственному наблюдению.
В. – Нашему, да, – но не самой гусеницы. Материя, из которой состоит наше зачаточное тело, доступна органам этого тела; или, чтобы выразиться яснее, наши зачаточные органы приспособлены к материи, из которой состоит зачаточное тело, но не к той, которая образует тело законченное. Таким образом законченное тело ускользает от наших зачаточных чувств, и мы замечаем только оболочку, спадающую при смерти с внутренней формы, а не самое внутреннюю форму. Но тот, кто вступил в законченную жизнь, познает и оболочку, и внутреннюю форму.
П. – Вы часто говорили, что месмерическое состояние очень близко напоминает смерть. Как это понимать?
В. – Говоря, что месмерическое состояние напоминает смерть, я подразумеваю сходство его с законченной жизнью. Дело в том, что, когда я нахожусь в сомнамбулическом сне, органы моей зачаточной жизни перестают действовать, и я воспринимаю внешние впечатления прямо, без органов, при посредстве среды, которой буду пользоваться в окончательной, неорганизованной жизни.
П. – Неорганизованной?
В. – Да, при помощи органов личность сообщается только с известными родами и формами материи; остальные роды и формы остаются для них недоступными. Органы человека приспособлены к условиям его зачаточной жизни, – и только; но в окончательном существовании, не связанном с какой-либо организацией, ему становится доступным все – исключая воли Бога, то есть движения безчастичной материи. Вы получите довольно ясное понятие об окончательном теле, если я скажу, что оно представляет из себя сплошной мозг. Оно не таково, но это уподобление поможет вам составить представление о том, что оно есть в действительности. Светящееся тело возбуждает колебания в светоносном эфире. Эти последние возбуждают подобные же колебания в ретине глаза; эти, в свою очередь, в оптическом нерве. Оптический нерв сообщает их мозгу, мозг – бесчастичной материи, которая проникает его. Колебания последней – мысль. Вот путь, посредством которого душа в зачаточной жизни сообщается с внешним миром; и этот внешний мир сужен для зачаточной жизни особым свойством органов ее. Но в окончательной жизни без органов внешний мир сообщается со всем телом (которое, как я уже заметил, состоит из вещества, сходного с мозгом) без всяких других посредников, кроме эфира, несравненно более тонкого, чем светоносный эфир. И, в соответствии с вибрациями этого эфира, все тело вибрирует, приводя в движение проникающую его бесчастичную материю. Отсутствию особых органов должны мы приписать почти неограниченную восприимчивость окончательной жизни. Напротив, зачаточное существо стеснено своими органами, как птица клеткой.
П. – Вы говорите о зачаточных «существах». Разве есть какие-нибудь зачаточные мыслящие существа, кроме человека?
В. – Скопления разреженной материи в виде бесчисленных туманностей, планет, солнц и других небесных тел – не планет, не туманностей и не солнц – созданы, как
П. – Вы говорите, звезды созданы «только потому, что существование зачаточной жизни необходимо». К чему же оно?
В. – В неорганической жизни, как и в неорганической материи, вообще нет ничего, что могло бы нарушить действие простого
П. – Но к чему же понадобилось это нарушение?
В. – Следствие ненарушенного закона – совершенство, правда – отрицательное счастье. Следствие закона нарушенного – несовершенство, заблуждение – положительное страдание. Благодаря многочисленности, сложности и грубости законов органической жизни и материи нарушение закона в известной степени достигается. Вследствие этого страдание, невозможное в неорганической жизни, становится возможным в жизни органической.
П. – Но зачем же было создавать возможность страданий?
В. – Все вещи являются хорошими или дурными в силу сравнения. Нетрудно доказать, что наслаждение существует только как противоположность страдания.
П. – Все-таки для меня остается непонятной одна ваша фраза: «действительная
В. – Это потому, вероятно, что у вас нет отчетливого представления о том, что вы обозначаете термином «существенность». Это не качество, а чувство: восприятие мыслящими существами материи, приспособленной к их организации. Есть много вещей на земле, которые не существуют для жителей Венеры, – и много вещей, доступных зрению и осязанию жителя Венеры, которые превратились бы в ничто для нас. Но для существ неорганических – для ангелов – вся бесчастичная материя является субстанцией – то есть все, что мы называем «пространством», представляет самую реальную из реальностей, – тогда как звезды, благодаря именно тому, что составляет их реальность для нас, – ускользают от ангельских чувств.
Между тем как спящий слабым голосом произносил эти слова, я заметил на его лице странное выражение, которое несколько встревожило меня. Я тотчас разбудил его. Едва он очнулся, – радостная улыбка озарила его черты, – он упал на подушку и испустил дух. Минуту спустя тело его окоченело, как камень. Кожа была холодна как лед. Обыкновенно такое окоченение наступает не скоро после того, как Азраил наложил на больного свою руку. Неужели он говорил со мною, уже переселившись в царство теней?
Остров феи
Перевод с английского М. А. Энгельгардта
«Nullus enim locus sine genio est».
«Музыка» – говорит Мармонтель[5] в своих «Contes moraux»[6], которые, точно в насмешку над их духом, упорно превращаются у наших переводчиков в «Нравоучительные рассказы», – «музыка единственный дар, наслаждающийся самим собою; все остальные нуждаются в обществе». Он смешивает здесь наслаждение, доставляемое сладкими звуками, со способностью творить их. Музыкальный дар, как и всякий другой, может доставлять полное наслаждение лишь в том случае, когда есть посторонние люди, которые могут оценить его; и так же, как всякий другой, он производит на душу действие, которым можно наслаждаться в уединении. Мысль, которую писатель не сумел выразить ясно, – или пожертвовал ясностью французской любви к игре слов, – без сомнения, вполне справедлива в том смысле, что высокая музыка может быть вполне оценена лишь тогда, когда мы слушаем ее одни. С такою мыслью согласится всякий, кто ценит лиру ради нее самой и ее духовного значения. Но есть и еще наслаждение у грешного человечества, быть может, одно-единственное, которое еще больше, чем музыка, связано с уединением. Я говорю о наслаждении, которое доставляют картины природы. Поистине, только тот может созерцать славу Господню на земле, кто созерцает ее в уединении. Для меня, по крайней мере, присутствие не только человеческой, но и всякой другой жизни, – кроме зеленых существ, в безмолвии произрастающих на земле – представляет пятно на картине, враждебное гению картины. Да, я люблю смотреть на темные долины, на серые скалы, на тихие воды с их безмолвной улыбкой; на леса, вздыхающие в беспокойном сне; на гордые вершины, которые смотрят вниз, подобно часовым на сторожевых постах, – я вижу во всем этом исполинские члены одного одушевленного и чувствующего целого, – того целого, чья форма (форма сферы) наиболее совершенная и всеобъемлющая из всех; чей путь лежит среди дружественных светил; чья кроткая рабыня – луна; чей властелин – солнце; чья жизнь – вечность; чья мысль – благо; чья отрада – знание; чьи судьбы теряются в бесконечности; чье представление о нас подобно нашему представлению об
Наши телескопы, наши математические исследования убеждают нас вопреки заблуждениям невежественной теологии, что пространство, а следовательно, и вместимость являются важным соображением в глазах всемогущего. Круги, по которым движутся светила, наиболее приспособлены для движений, без столкновения, возможно, большего числа тел. Формы этих тел именно таковы, чтобы в данном объеме заключать наибольшее количество материи, а поверхности их расположены так, что могут поместить на себе население более многочисленное, чем при всяком другом расположении. Бесконечность пространства не может служить доказательством против той мысли, что вместимость входила в расчеты божества; потому что бесконечное пространство наполнено бесконечной материей. И раз мы видим, что наделение материи жизнью представляет закон, – даже, насколько мы можем судить об этом, – руководящий закон деятельности Бога, – было бы нелогично воображать, что этот закон ограничивается областью мелочных явлений, где мы видим его ежедневно и не простирается на область величественного. Мы видим круг в кругу без конца, и все они вращаются вокруг отдаленного средоточья, божества; не можем ли мы по подобию предположить жизнь в жизни, меньшую в большей, и все – в духе Господнем. Короче сказать, мы безумно заблуждаемся, предполагая в своем тщеславии, что человек и его судьбы, настоящие и будущие, больше значат во вселенной, чем огромная «глыба праха», которую он обрабатывает и презирает, не признавая за ней души только потому, что не замечает ее проявлений[8].
Эти и им подобные мысли всегда придавали моим раздумьям, среди гор и лесов, на берегах рек и океана, окраску, которую будничный мир не преминет назвать сказочной. Я много раз странствовал среди таких картин, уходил далеко, часто в одиночестве, и наслаждение, которое я испытывал, бродя по глубоким туманным долинам или любуясь отражением неба в светлых водах озера, всегда усиливалось при мысли, что я брожу и любуюсь один. Какой болтливый француз[9] сказал, намекая на известное произведение Циммермана: «La solitude est une belle chose, mais il faut quelqu'un pour vous dire que la solitude est une belle chose?[10]» Замечание остроумное, но этой необходимости вовсе нет.
В одном из таких одиноких блужданий среди гор, нагроможденных друг на друга, и печальных рек, и угрюмых сонных прудов, я случайно наткнулся на речку с островком. Я забрел сюда в июне и бросился на траву под каким-то неизвестным мне благовонным кустарником, чтобы в дремоте любоваться видом. Я чувствовал, что именно так нужно рассматривать его, потому что на нем лежала печать сновидения, чего-то призрачного.
Со всех сторон, кроме западной, где солнце склонялось к закату, возвышались зеленеющие стены леса. Речка, круто завернув в своем течении, тотчас исчезала из виду; казалось, она не выходила из своей темницы и поглощалась на востоке густой зеленой листвой; тогда как с противоположной стороны (так, по крайней мере, представлялось мне, когда я лежал и смотрел вверх) безмолвно и беспрерывно, пышным потоком, струились в долину золотые и багряные волны с вечернего неба.
Почти в самой середине узкой расщелины, открывавшейся моему дремлющему взору, покоился на лоне реки круглый островок, одетый роскошною зеленью.
Берег до того сливался с своим отражением, что оба, казалось, висели в воздухе – и светлые воды так походили на зеркало, что невозможно было сказать, где кончается изумрудный дерн и где начинается хрустальное царство воды.
Я мог охватить одним взглядом восточную и западную оконечности острова и заметил странную разницу в их внешнем виде. Западный край казался лучезарным гаремом цветущей красоты. Он сиял и рдел, озаренный косыми лучами заходящего солнца, и смеялся своими пышными цветами. Нежная благоуханная травка была усеяна «царскими кудрями». Стройные, прямые, тонкие, изящные деревья, с светлой зеленью и пестрой, гладкой, блестящей корой напоминали о Востоке своей формой и листвой. На всем лежала печать жизни и радости и, хотя ни малейшее дыхание ветерка не шевелило недвижного воздуха, все казалось в движении благодаря мотылькам бесчисленным, которых можно было принять за крылатые цветы[11].
Другой, восточный, конец острова был погружен в черную тень. Все здесь было проникнуто мрачной, хотя прекрасной и тихой, скорбью. Темные деревья, в траурной одежде, казались скорбными торжественными призраками, говорившими о безвременной смерти и надгробной печали. Трава имела мрачную окраску кипариса, листья ее уныло поникли, разбросанные там и сям холмики, заросшие рутой и розмарином, казались могилами. Тени деревьев тяжело ложились на воду и исчезали в ней, окутывая мраком ее глубины. Мне грезилось, что каждая тень, по мере того как солнце спускалось все ниже и ниже, угрюмо отделялась от ствола, породившего ее, и поглощалась потоком, а на место ее тотчас же выступала новая.
Эта мысль, зародившись в моем воображении, возбуждала его все сильнее и сильнее, и я предался мечтам. «Если был когда-нибудь очарованный остров, – думал я, – так вот он передо мною. Здесь, в этом уголке, притаились немногие феи, уцелевшие от гибели, постигшей их племя. Не их ли эти зеленые могилы? Не расстаются ли они с своей легкой жизнью так же, как люди с своей? Или они разрушаются постепенно, возвращая Богу свое существование, капля за каплей, как эти деревья отдают воде тень за тенью, истощая мало-помалу свое существование? Между жизнью феи и смертью, которая поглощает жизнь, не такая ли же связь, как между разрушающимся деревом и водой, которая всасывает тени его, становясь от них все чернее и чернее?»
Пока я мечтал, с полузакрытыми глазами, а солнце быстро спускалось и крутящиеся струи вились вокруг острова, нанося на его грудь снежно-белые хлопья коры сикомор, в которых живое воображение могло бы увидеть все, что ему померещится; пока я мечтал, мне показалось, что одна из тех самых фей, о которых я думал, появилась на западной оконечности острова, медленно двигаясь из света в тьму. Она стояла в странном зыбком челноке, двигая его тенью весла. Пока ее озаряли лучи угасающего солнца, она казалась веселой, но грусть овладевала ею по мере того, как она погружалась в тьму. Она тихонько скользила по воде и наконец обогнула остров и снова появилась на освещенной стороне. «Круг, который только что свершила фея, – думал я, – годовой круг ее скоротечной жизни. Она пережила зиму и лето. Она годом ближе к смерти; я видел, как тень ее отделилась от нее, когда она вступила в темноту, отделилась и исчезла, поглощенная черными водами, которые стали еще чернее».
Снова появились челнок и фея, но на этот раз ее поза обнаруживала больше тревоги и беспокойства и меньше беспечной радости. Снова вступила она из света в тьму (которая сгущалась с минуты на минуту), и снова тень ее отделилась и исчезла в черном лоне вод. И каждый раз, как фея огибала остров (между тем как солнце уходило на покой) и появлялась у освещенного берега, лицо ее становилось все грустнее, все бледнее и призрачнее, и каждый раз, когда она вступала в тьму, тень ее отделялась и исчезала в черных водах. И наконец, когда солнце исчезло, фея – призрак прежней феи! – в последний раз погрузилась в черную тьму; и вышла ли когда-нибудь, – не знаю, потому что все оделось мраком и я не видел более ее волшебного лица.
Овальный портрет
Перевод с английского М. А. Энгельгардта
«Egli e vivo e parlerebtje se non osser-vasse la regola del silentio»[12].