— Погоди. Повтори-ка...
Калабухов прочёл ещё раз.
Тиранов, склонив голову набок, прислушался к звучанию слов — в нём в этот миг сказался стихотворец.
— Хорошо. Очень...
Есенин побледнел до синевы на скулах, глаза налились тёмной жутью.
— Отдай, подлец!
— Кто подлец? Я? Ножичка захотелось попробовать? — Калабухов быстро вынул из кармана и показал нож, лезвие блеснуло коротко и опасно. — Видал? Так вот, давай без выражений. Мы этого не любим...
— Не грози, не испугался. Сейчас же отдай листки. Положи сюда, где взял. — Есенин сел, с виду спокойный, хотя всё напряглось в нём — вот-вот не выдержит, и тогда неизвестно, чем всё это кончится.
Тиранов сказал Калабухову:
— Верни ему стихи.
Калабухов послушно положил листки на парту.
— А ты, Есенин, — Тиранов говорил с нарочитой издёвкой, — представлений нам не устраивай: сочиняй свои стихи в другом месте, а не на глазах у публики. Мы готовимся к экзаменам...
Митя Пыриков попробовал заступиться за Есенина:
— А ты своих правил тут не устанавливай. Если тебе тоже хочется писать стихи — пиши. Запрет ни на кого не наложен.
Есенин следил, как у Тиранова дрогнули веки, пальцы забегали по куртке, отыскивая пуговицы, чтобы расстегнуть их, — Пыриков не подозревал, что угодил в самое его больное место. Тиранов повернулся, постоял секунду и вдруг бросился из класса — немо, истошно кричала в нём душа.
В праздничной обстановке Есенину вручили свидетельство об окончании второклассной учительской школы. Он в последний раз приложился к руке священника Агрономова, и тот благословил его на честное, как он выразился, служение на благородной ниве просвещения народа. Вернувшись за парту, Есенин с любопытством рассматривал документ и удивлялся тому, что с этого часа он школьный учитель. И быть может, именно в этот момент он осознал окончательно, что уже взрослый, самостоятельный и что на его плечи легла ответственность за свою дальнейшую судьбу... Он взглянул на одноклассников и как будто не узнал их: все они как-то сразу изменились. Давно ли мальчишками со стрижеными затылками скакали по партам? А теперь — гляди-ка! — рослые, с раздавшимися плечами, с аккуратными, щегольскими причёсками, сидели солидно, преисполненные важности перед совершающимся. Птенцы снимались с гнезда!
А в раскрытые окна врывалась весна, била в лицо яростным цветением садов, кричала разноголосьем птичьих стай. Высокое небо опрокидывалось на землю голубыми ливнями. В висках шумно клокотала кровь, и сладить с ней не было силы...
После торжества учащиеся, отныне вольные, какие-то все щедрые в своей любви и доброте, сбивались в оживлённые группы, сверяли отметки в аттестатах. Острили.
— У тебя по закону Божию отметка отличная, Серёжа, — значит, не пропадёшь! Земной закон — ничто против закона Божьего!
Тиранов выглядел мирным и немного опечаленным.
— Уж не скорбишь ли ты, что теряешь школу — такой у тебя вид? — Ироническая усмешка прозвучала в вопросе Есенина.
Тиранов покаянно вздохнул.
— Сам не знаю, Сергей. Вроде бы и плохо здесь было, душновато, а вот закончили — и на тебе! — жаль расставаться. Годы юности прошли... Неужели не жалко?
— Нет.
— Счастливый ты. А мне вот начинать новую жизнь как-то непривычно. Не знаю с чего... — Тиранов взял Есенина под руку. — Забудем раздоры, Серёжа. Расходимся навсегда. Зачем уносить в душе зло друг на друга? Соберёмся сегодня. Случай подходящий, чтобы отметить выпуск. Как ты смотришь на это?
— Я не против. — Есенин аккуратно сложил свидетельство и спрятал его в карман. — Где соберёмся?
— У Яковлева. Квартира у них удобная, просторная. Родители пригласили всех.
— В какое время?
— Вечером.
— Хорошо. Приду.
Выпускники медленно, как бы неохотно, покидали школу, шумя, переговариваясь.
Хитров задержал Есенина. Они отодвинулись от двери в сторонку. Евгений Михайлович сказал дрогнувшим голосом:
— Я знаю, тебя теперь не удержишь — скорей домой, да?
— Да, Евгений Михайлович. Делать мне здесь нечего, извините, конечно...
— Ну что ж, счастливой дороги... — Что-то вроде сожаления промелькнуло в строгих глазах учителя. — Мне нужно кое-что сказать тебе, Серёжа. Через полчаса выйди в рощу. Подожди меня там. Захвати свои стихи. Мне на память...
— Спасибо, Евгений Михайлович, за внимание.
Любимая роща, охваченная зелёным весенним огнём!
Сколько передумано здесь дум в уединении, как колотилось сердце от сладких предчувствий! Сюда он бежал из душного интерната, от методики и дидактики, чтобы схватить глоток живительного воздуха распалённым ртом. Здесь зарождались строчки, отыскивались рифмы, являлись образы, картины. И вот пришла пора прощаться с этим гостеприимным приютом. Навсегда... Из всего, что он оставлял здесь, была дорога эта роща и два человека; учитель Евгений Михайлович и друг до гроба Гриша Панфилов. Встретятся ли ещё на жизненном пути такие же люди?..
Есенин, ожидая учителя, нетерпеливо прохаживался по берегу среди берёз и сосен. Прижимал к груди тетрадочку со стихами.
Хитров вошёл в рощу с другой стороны, очутился за спиной Есенина как бы неожиданно.
— Замечтался! — Праздничное настроение не покидало учителя, и улыбался он как-то по-новому, по-свойски. — Стихи с тобой?
— Вот, пожалуйста.
Учитель перелистал страницы.
— Мало. Ещё принеси... Жалею, что недостаточно уделял тебе внимания. Не разгадал сразу. Недооценил.
Есенин горячо запротестовал:
— Что вы, Евгений Михайлович! Вы для меня сделали так много!.. Не знаю, как вас и благодарить.
— Отблагодаришь стихами. — Скупой на шутку, он засмеялся сейчас весело, совсем по-мальчишески. — Хочу о тебе услышать. Смотри! А если что не так, призову к ответу: а подать сюда Тяпкина-Ляпкина! Почему не пишешь? Заленился!.. — Он положил руку ученику на плечо, как всегда, крепкий, добрый, вселяющий уверенность. — Поэтов много, Серёжа, очень много. Ты даже не подозреваешь, сколько их. Чтобы выделиться среди них, стать поэтом, нужно написать что-то выдающееся, чего до тебя ещё не было. Нужно стать личностью. Поэтической личностью. Поэтов много, а поэтических личностей — в обрез. Помнишь, как ты ответил полицейскому чиновнику: в Москве много интересных личностей. Хочу видеть тебя среди них. Задача эта трудная — быть человеком, личностью. Но лёгкие задачи и решать не стоит. Надо, чтобы читатель полюбил тебя как личность, живое лицо, тебя, с твоим обаянием, с твоим голосом, с твоей манерой разговаривать, одеваться, смеяться, читать стихи. И всё, что ты создашь, — талантливое, конечно, — будет восприниматься через призму любви к тебе. А ты, в свою очередь, будь требовательным к себе. До чрезвычайности. Личность!.. Понял, к чему я тебя зову?
— Понял, Евгений Михайлович, — сказал Есенин. — Спасибо. Но как, с какой стороны подступаться к сотворению собственной личности?
— Со стороны поэзии, Серёжа. Писать надо! — Учитель помолчал немного. — Ты много читаешь, я знаю. Читай ещё больше. Классику. Следи за движением современной поэзии, литературы вообще. — Оглянувшись по сторонам, понизив голос, дополнил: — Следи за событиями. Они тревожны. Месяц назад в сибирской тайге, на реке Лене, расстреляны рабочие золотых приисков.
— Как? — Есенин был поражён известием. — За что?
— За то, что выступили против нечеловеческой эксплуатации, против издевательств над ними. Продукты им давали гнилые, червивые. Они объявили забастовку. Для подавления забастовки из Иркутска прибыли войска под командой ротмистра Трещенкова. Ночью этот царский слуга арестовал членов стачечного комитета. А утром, когда рабочие приисков с жёнами, с детьми направились к администрации, чтобы освободить своих выборных представителей, ротмистр приказал открыть огонь.
— По безоружным?
— Да. Убито около двухсот человек. И покалечено столько же... Вот что творится в России. Это не просто трагическое событие в далёкой Сибири. Это сигнал к новому революционному взрыву. Так что разбирайся, личность. Делай выводы... И держись ближе к Воскресенскому — за ним и за такими, как он, будущее России...
— Я понимаю, Евгений Михайлович, просто стихи едва ли нужны вообще, — вслух подумал Есенин. — Они должны быть необходимы людям. Для их души, для жизни... Так я понимаю...
Они вышли из рощи, унося тепло встречи и беседы; попрощались по-мужски скупо, доверчиво и — оба догадывались — навсегда...
О вечеринке Есенин совсем забыл. Он торопился к Панфилову — хотелось побыть с ним подольше. Расставались надолго, и неизвестно, что с каждым из них случится впереди.
Забежав в интернат, он выдвинул из-под койки небольшой деревянный сундучок, где хранил вещи, тетради с записями, фотографии, отомкнул замок, поднял крышку; изнутри она была оклеена портретами Кольцова, Лермонтова, Гоголя, вырезанными из учебника по родной речи. Со дна, из-под рубашек достал лучший свой снимок. На оборотной стороне его чёткими, аккуратными буковками вывел: «Горячо любимому другу Грише». А чуть ниже: «Поэт». Мысли, которые долго вынашивал, легли в короткие, подобные афоризмам или формулам строчки, по-юношески самозабвенные, как клятва:
Митя Пыриков, смирный, всегда как будто чутко прислушивающийся к чему-то, сидел на своей койке в углу, пришивал пуговицу к рубашке. Уронив на колени руки, он следил за Есениным с немым восхищением.
— Серёжа, дай прочту, что ты написал.
Есенин, доверяя ему, подал фотографию. Пыриков с завистью вздохнул.
— Как это у тебя всё получается, Серёжа, скажи?
— Не знаю, Митя. — Есенин уклонился от ответа. Он уже давно понял, как долго надо рыться в залежах драгоценных слов, чтобы найти единственное, нужное. Иногда оно отыскивалось с трудом, иногда же приходило само, нежданное, и опаляло взгляд, как молния.
— Я бы, наверно, ни одной такой фразы не придумал, — признался Пыриков. — А у тебя так складно выходит. Ты и в самом деле так думаешь насчёт поэта?
— Да! — Есенин вдруг заволновался, неспокойные руки двигались, как бы ища опоры. — Выше поэта никого нет. Разве что Бог...
— Скажи, Серёжа, как ты пишешь, когда? — Пыриков смотрел на одноклассника удивлённо и с тревогой. — Берёшь бумагу и прямо пишешь?
— Я пишу всегда, Митя. Даже во сне. Утром встану, всего стихотворения не помню, а отдельные строчки помню, образы помню. Иной раз попадаются удачные. Их записываю.
В это время, задевая плечами за косяки двери, вломился в комнату Епифанов, весь растрёпанный, расстёгнутый, взлохмаченный, с мутной и блудливой усмешкой. Он был слегка навеселе; на горбинке носа светились капельки пота.
Есенин поспешно прикрыл сундук. Епифанов, расставив ноги, всунув руки в карманы брюк, сверху вниз глядел на Есенина.
— Добро прячешь? Много накопил-то?
— Для меня хватит, — ответил Есенин. Епифанов схватил с койки карточку, чуть покачиваясь, медленно прочитал надпись.
— Ты к Панфилову собрался? С нами разве не будешь? — Он положил карточку на место.
Есенин опасался, что его заподозрят в пренебрежении к однокашникам.
— Приду, — сказал он. — Переоденусь и приду. С Митей вместе.
— Ну, смотри... Будем ждать. Гульнём напоследок!.. — Епифанов круто повернулся и, слегка раскачиваясь, вышел, унося деланно-беспечную и блудливую усмешку.
Митя Пыриков осторожно вынул из-под матраса брюки — так ребята заменяли утюжку.
— Все мы изменились за это время, — поделился наблюдениями Митя. — Но Епифанов, Калабухов, Яковлев, Тиранов, Кудыкин — к худшему.
— Я вижу, Митя.
— Зачем же тебе идти к ним, Серёжа?
— Всё-таки учились вместе... Попрощаться надо.
Солнце садилось за дальнюю кромку леса, и оттуда, из-за леса, прорвались багровые клубящиеся потоки света, осязаемо-густые, и идти было трудно, как по воде против течения.
— Долго задерживаться не станем, — сказал Пыриков, жмурясь от резкого света. — Посидим малость для приличия и домой.
— Да. Мне обязательно надо повидать Гришу, — сразу согласился Есенин.
К Яковлеву пришли в сумерки. В зале ламп ещё не зажигали, и к окнам снаружи приникла синь. Тускло белел длинный стол, застланный скатертью. В простенке на комоде круто выгибал мерцающую никелем трубу граммофон. Сбились в тесную стайку незнакомые девушки.
— Где же кавалеры? — учтиво спросил Пыриков, озираясь в сумраке.
— Там, — сказала одна из девушек, коротко махнув рукой на дверь в соседнее помещение. Оттуда не торопясь вступил в залу высокий седой человек в тёмной жилетке: отчётливо выделялись рукава белой рубашки.
— Сейчас мы вздуем лампы, — неторопливо сказал он, снял стекло с «молнии», убавил фитиль с расчётом, чтобы пламечко горело едва-едва, а то стекло от сильного накала может лопнуть; затем засветил вторую «молнию», висевшую над столом. Погодя немного подкрутил фитили и только тогда повернулся к вошедшим, дородный и снисходительный.
Есенин догадался, что это отец Яковлева, торговец лесом.
— Добрый вечер, молодые люди, — приветливо сказал тот, подавая широкую ладонь. — Вот вы — Есенин, стихотворец? Угадал?
— Угадали, — отозвался Есенин.
— Мне Федя часто говорил о вас. Поэтому я уже знаком с вами. А вы кто будете?
— Пыриков. Митя Пыриков.
— Тоже слышал. Ну, а я Илья Фёдорович. Проходите. Сын сейчас придёт. А чтобы не заскучали, заведу вам музыку. — Он покрутил ручку полированного ящичка, опустил осторожно — видно, дорожил этой штукой — мембрану на чёрный диск, и из полоротого зева трубы вырвались высокая, с визгом, мелодия, а потом лихой, цыганский, с таким же визгом женский голос. Илья Фёдорович удалился в комнату, откуда пришёл, а Есенин и Пыриков, подсев к девушкам, стали знакомиться.
У всех трёх были косы, на концах кос — пышные банты, руки подавали несмело, неразборчиво шептали имена, смущались, боясь поднять глаза. Они почему-то возбуждали у Есенина чувство жалости, как будто он наперёд видел их печальную судьбу. Только одна из них показалась ему миловидной — та, что держалась побойчее подруг. Есенину стало вдруг радостно от мысли, что здесь жизнь его уже закончилась и за пределами этого захолустного городка его ждёт иной мир, неведомый, но пленительный...
Яковлев и Кудыкин привели с собой ещё двух девушек. Есенин встречал их в городке не раз, но знаком с ними не был. По тому, как они свободно, не стесняясь вели себя, заметно было, что они в этом доме не впервые. От их смеха и оживления, от граммофонного крикливого пения в зале сразу стало шумно, суетливо и как бы тесно. Надев фартучки, девушки сноровисто, ловко накрывали на стол, летали то в прихожую, то к буфету, то в соседнюю комнату. Стол преображался на глазах...
Яковлев, оправдываясь, разъяснил Есенину: