– Совсем нет! Теперь больше, чем когда-нибудь, не верю! – торопливо сказал Заметов.
– Попался наконец! Поймали воробушка. Стало быть, верили же прежде, когда теперь «больше, чем когда-нибудь, не верите»?
– Да совсем же нет! – восклицал Заметов, видимо сконфуженный. – Это вы для того-то и пугали меня, чтоб к этому подвести?
– Так не верите? А об чем вы без меня заговорили, когда я тогда из конторы вышел? А зачем меня поручик Порох допрашивал после обморока? Эй ты, – крикнул он половому, вставая и взяв фуражку, – сколько с меня?
– Тридцать копеек всего-с, – отвечал тот, подбегая.
– Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! – протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, – красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то, небось, уж опрашивали… Ну, довольно! Assez causé! [Довольно болтать! (франц.)] До свидания… приятнейшего!..
Он вышел, весь дрожа от какого-то дикого истерического ощущения, в котором между тем была часть нестерпимого наслаждения, – впрочем мрачный, ужасно усталый. Лицо его было искривлено, как бы после какого-то припадка. Утомление его быстро увеличивалось. Силы его возбуждались и приходили теперь вдруг, с первым толчком, с первым раздражающим ощущением, и так же быстро ослабевали, по мере того как ослабевало ощущение.
А Заметов, оставшись один, сидел еще долго на том же месте, в раздумье. Раскольников невзначай перевернул все его мысли насчет известного пункта и окончательно установил его мнение.
«Илья Петрович – болван!» – решил он окончательно.
…мне вспомнилась теперь, – а впрочем, и всегда интересовала меня, – одна ваша статейка: «О преступлении».. или как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в «Периодической речи» прочесть.
– Моя статья? В «Периодической речи»? – с удивлением спросил Раскольников, – я действительно написал, полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной книги, одну статью, но я снес ее тогда в газету «Еженедельная речь», а не в «Периодическую».
– А попала в «Периодическую».
– Да ведь «Еженедельная речь» перестала существовать, потому тогда и не напечатали…
– Это правда-с; но, переставая существовать, «Еженедельная речь» соединилась с «Периодическою речью», а потому и статейка ваша, два месяца назад, явилась в «Периодической речи». А вы не знали?
Раскольников действительно ничего не знал.
– Помилуйте, да вы деньги можете с них спросить за статью! Какой, однако ж, у вас характер! Живете так уединенно, что таких вещей, до вас прямо касающихся, не ведаете. Это ведь факт-с.
– Браво, Родька! И я тоже не знал! – вскричал Разумихин. – Сегодня же в читальню забегу и нумер спрошу! Два месяца назад? Которого числа? Всё равно разыщу! Вот штука-то! И не скажет!
– А вы почему узнали, что статья моя? Она буквой подписана.
– А случайно, и то на днях. Через редактора; я знаком… Весьма заинтересовался.
– Я рассматривал, помнится, психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления.
– Да-с, и настаиваете, что акт исполнения преступления сопровождается всегда болезнию. Очень, очень оригинально, но… меня, собственно, не эта часть вашей статейки заинтересовала, а некоторая мысль, пропущенная в конце статьи, но которую вы, к сожалению, проводите только намеком, неясно… Одним словом, если припомните, проводится некоторый намек на то, что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут… то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан.
Раскольников усмехнулся усиленному и умышленному искажению своей идеи.
– Как? Что такое? Право на преступление? Но ведь не потому, что «заела среда»? – с каким-то даже испугом осведомился Разумихин.
– Нет, нет, не совсем потому, – ответил Порфирий. – Всё дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только не ошибаюсь?
– Да как же это? Быть не может, чтобы так! – в недоумении бормотал Разумихин.
Раскольников усмехнулся опять. Он разом понял, в чем дело и на что его хотят натолкнуть; он помнил свою статью. Он решился принять вызов.
– Это не совсем так у меня, – начал он просто и скромно. – Впрочем, признаюсь, вы почти верно ее изложили, даже, если хотите, и совершенно верно… (Ему точно приятно было согласиться, что совершенно верно). Разница единственно в том, что я вовсе не настаиваю, чтобы необыкновенные люди непременно должны и обязаны были творить всегда всякие бесчинства, как вы говорите. Мне кажется даже, что такую статью и в печать бы не пропустили. Я просто-запросто намекнул, что «необыкновенный» человек имеет право… то есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть… через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной, может быть, для всего человечества) того потребует. Вы изволите говорить, что статья моя неясна; я готов ее вам разъяснить, по возможности. Я, может быть, не ошибусь, предполагая, что вам, кажется, того и хочется; извольте-с. По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия вследствие каких-нибудь комбинаций никоим образом не могли бы стать известными людям иначе как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право, и даже был бы обязан…
– Так вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?
– Верую, – твердо отвечал Раскольников; говоря это и в продолжение всей длинной тирады своей, он смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре.
– И-и-и в бога веруете? Извините, что так любопытствую.
– Верую, – повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.
– И-и в воскресение Лазаря веруете?
– Ве-верую. Зачем вам всё это?
– Буквально веруете?
– Буквально.
– Вот как-с… так полюбопытствовал. Извините-с. Но позвольте, – обращаюсь к давешнему, – ведь их не всегда же казнят; иные напротив…
– Торжествуют при жизни? О да, иные достигают и при жизни, и тогда…
– Сами начинают казнить?
– Если надо и, знаете, даже большею частию. Вообще замечание ваше остроумно.
– Благодарю-с. Но вот что скажите: чем же бы отличить этих необыкновенных-то от обыкновенных? При рождении, что ль, знаки такие есть? Я в том смысле, что тут надо бы поболее точности, так сказать, более наружной определенности: извините во мне естественное беспокойство практического и благонамеренного человека, но нельзя ли тут одежду, например, особую завести, носить что-нибудь, клеймы там, что ли, какие?.. Потому, согласитесь, если произойдет путаница и один из одного разряда вообразит, что он принадлежит к другому разряду, и начнет «устранять все препятствия», как вы весьма счастливо выразились, так ведь тут…
– О, это весьма часто бывает! Это замечание ваше еще даже остроумнее давешнего.
– Благодарю-с…
– Не стоит-с; но примите в соображение, что ошибка возможна ведь только со стороны первого разряда, то есть «обыкновенных» людей (как я, может быть очень неудачно, их назвал). Несмотря на врожденную склонность их к послушанию, по некоторой игривости природы, в которой не отказано даже и корове, весьма многие из них любят воображать себя передовыми людьми, «разрушителями» и лезть в «новое слово», и это совершенно искренно-с. Действительно же
– Ну, по крайней мере с этой стороны, вы меня хоть несколько успокоили; но вот ведь опять беда-с: скажите, пожалуйста, много ли таких людей, которые других-то резать право имеют, «необыкновенных-то» этих? Я, конечно, готов преклониться, но ведь согласитесь, жутко-с, если уж очень-то много их будет, а?
– О, не беспокойтесь и в этом, – тем же тоном продолжал Раскольников. – Вообще людей с новою мыслию, даже чуть-чуть только способных сказать хоть что-нибудь
– Да что вы оба, шутите, что ль? – вскричал наконец Разумихин. – Морочите вы друг друга иль нет? Сидят и один над другим подшучивают! Ты серьезно, Родя?
Раскольников молча поднял на него свое бледное и почти грустное лицо и ничего не ответил. И странною показалась Разумихину, рядом с этим тихим и грустным лицом, нескрываемая, навязчивая, раздражительная и
– Ну, брат, если действительно это серьезно, то… Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на всё, что мы тысячу раз читали и слышали; но что действительно
– Совершенно справедливо, – страшнее-с, – отозвался Порфирий.
– Нет, ты как-нибудь да увлекся! Тут ошибка. Я прочту… Ты увлекся! Ты не можешь так думать… Прочту.
– В статье всего этого нет, там только намеки, – проговорил Раскольников.
– Так-с, так-с, – не сиделось Порфирию, – мне почти стало ясно теперь, как вы на преступление изволите смотреть-с, но… уж извините меня за мою назойливость (беспокою уж очень вас, самому совестно!) – видите ли-с: успокоили вы меня давеча очень-с насчет ошибочных-то случаев смешения обоих разрядов, но… меня всё тут практические разные случаи опять беспокоят! Ну как иной какой-нибудь муж, али юноша, вообразит, что он Ликург али Магомет… – будущий, разумеется, – да и давай устранять к тому все препятствия… Предстоит, дескать, далекий поход, а в поход деньги нужны… ну и начнет добывать себе для похода… знаете?
Заметов вдруг фыркнул из своего угла. Раскольников даже глаз на него не поднял.
– Я должен согласиться, – спокойно отвечал он, – что такие случаи действительно должны быть. Глупенькие и тщеславные особенно на эту удочку попадаются; молодежь в особенности.
– Вот видите-с. Ну так как же-с?
– Да и так же, – усмехнулся Раскольников, – не я в этом виноват. Так есть и будет всегда. Вот он (он кивнул на Разумихина) говорил сейчас, что я кровь разрешаю. Так что же? Общество ведь слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, каторгами, – чего же беспокоиться? И ищите вора!..
– Ну, а коль сыщем?
– Туда ему и дорога.
– Вы-таки логичны. Ну-с, а насчет его совести-то?
– Да какое вам до нее дело?
– Да так уж, по гуманности-с.
– У кого есть она, тот страдай, коль сознает ошибку. Это и наказание ему, – опричь каторги.
– Ну а действительно-то гениальные, – нахмурясь, спросил Разумихин, – вот те-то, которым резать-то право дано, те так уж и должны не страдать совсем, даже за кровь пролитую?
– Зачем тут слово:
Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел на всех, улыбнулся и взял фуражку. Он был слишком спокоен сравнительно с тем, как вошел давеча, и чувствовал это. Все встали.
– Ну-с, браните меня или нет, сердитесь иль нет, а я не могу утерпеть, – заключил опять Порфирий Петрович, – позвольте еще вопросик один (очень уж я вас беспокою-с!), одну только маленькую идейку хотел пропустить, единственно только чтобы не забыть-с…
– Хорошо, скажите вашу идейку, – серьезный и бледный стоял перед ним в ожидании Раскольников.
– Ведь вот-с… право, не знаю, как бы удачнее выразиться… идейка-то уж слишком игривенькая… психологическая-с… Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, – ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не считали, ну хоть на капельку, – тоже человеком «необыкновенным» и говорящим
– Очень может быть, – презрительно ответил Раскольников.
Разумихин сделал движение.
– А коль так-с, то неужели вы бы сами решились – ну там ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству – перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..
И он как-то вдруг опять подмигнул ему левым глазом и рассмеялся неслышно, – точь-в-точь как давеча.
– Если б я и перешагнул, то уж, конечно, бы вам не сказал, – с вызывающим, надменным презрением ответил Раскольников.
– Нет-с, это ведь я так только интересуюсь, собственно, для уразумения вашей статьи, в литературном только одном отношении-с…
«Фу, как это явно и нагло!» – с отвращением подумал Раскольников.
– Позвольте вам заметить, – отвечал он сухо, – что Магометом иль Наполеоном я себя не считаю… ни кем бы то ни было из подобных лиц, следственно, и не могу, не быв ими, дать вам удовлетворительного объяснения о том, как бы я поступил.
– Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? – с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса было на этот раз нечто уж особенно ясное.
– Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил? – брякнул вдруг из угла Заметов.
Раскольников молчал и пристально, твердо смотрел на Порфирия. Разумихин мрачно нахмурился. Ему уж и прежде стало как будто что-то казаться. Он гневно посмотрел кругом. Прошла минута мрачного молчания. Раскольников повернулся уходить.
А Раскольников пошел прямо к дому на канаве, где жила Соня. Дом был трехэтажный, старый и зеленого цвета. Он доискался дворника и получил от него неопределенные указания, где живет Капернаумов портной. Отыскав в углу на дворе вход на узкую и темную лестницу, он поднялся наконец во второй этаж и вышел на галерею, обходившую его со стороны двора. Покамест он бродил в темноте и в недоумении, где бы мог быть вход к Капернаумову, вдруг, в трех шагах от него, отворилась какая-то дверь; он схватился за нее машинально.
– Кто тут? – тревожно спросил женский голос.
– Это я… к вам, – ответил Раскольников и вошел в крошечную переднюю. Тут, на продавленном стуле, в искривленном медном подсвечнике, стояла свеча.
– Это вы! Господи! – слабо вскрикнула Соня и стала как вкопанная.
– Куда к вам? Сюда?
И Раскольников, стараясь не глядеть на нее, поскорей прошел в комнату.
Через минуту вошла со свечой и Соня, поставила свечу и стала сама перед ним, совсем растерявшаяся, вся в невыразимом волнении и, видимо, испуганная его неожиданным посещением. Вдруг краска бросилась в ее бледное лицо, и даже слезы выступили на глазах… Ей было и тошно, и стыдно, и сладко… Раскольников быстро отвернулся и сел на стул к столу. Мельком успел он охватить взглядом комнату.
Это была большая комната, но чрезвычайно низкая, единственная отдававшаяся от Капернаумовых, запертая дверь к которым находилась в стене слева. На противоположной стороне, в стене справа, была еще другая дверь, всегда запертая наглухо. Там уже была другая, соседняя квартира, под другим нумером. Сонина комната походила как будто на сарай, имела вид весьма неправильного четырехугольника, и это придавало ей что-то уродливое. Стена с тремя окнами, выходившая на канаву, перерезывала комнату как-то вкось, отчего один угол, ужасно острый, убегал куда-то вглубь, так что его, при слабом освещении, даже и разглядеть нельзя было хорошенько; другой же угол был уже слишком безобразно тупой. Во всей этой большой комнате почти совсем не было мебели. В углу, направо, находилась кровать; подле нее, ближе к двери, стул. По той же стене, где была кровать, у самых дверей в чужую квартиру, стоял простой тесовый стол, покрытый синенькой скатертью; около стола два плетеных стула. Затем, у противоположной стены, поблизости от острого угла, стоял небольшой, простого дерева комод, как бы затерявшийся в пустоте. Вот всё, что было в комнате. Желтоватые, обшмыганные и истасканные обои почернели по всем углам; должно быть, здесь бывало сыро и угарно зимой. Бедность была видимая; даже у кровати не было занавесок.
Соня молча смотрела на своего гостя, так внимательно и бесцеремонно осматривавшего ее комнату, и даже начала, наконец, дрожать в страхе, точно стояла перед судьей и решителем своей участи.
– Я поздно… Одиннадцать часов есть? – спросил он, всё еще не подымая на нее глаз.
– Есть, – пробормотала Соня. – Ах да, есть! – заторопилась она вдруг, как будто в этом был для нее весь исход, – сейчас у хозяев часы пробили… и я сама слышала… Есть.
– Я к вам в последний раз пришел, – угрюмо продолжал Раскольников, хотя и теперь был только в первый, – я, может быть, вас не увижу больше…
– Вы… едете?
– Не знаю… всё завтра…
– Так вы не будете завтра у Катерины Ивановны? – дрогнул голос у Сони.