— Ну, тогда я вам расскажу, — сказал сбитый с толку Бовенкамп. Он оглянулся по сторонам, словно ему что-то мешало, потом довольно непринужденно подошел к приемнику, откуда лились нежные звуки негритянского блюза, сопровождаемые декадентским завыванием саксофона. Он нажал другую кнопку, раздался оглушительный треск, в эфире урчали и возились друг с другом какие-то мексиканские собаки, на смену им пришел успокоительный французский говорок, беседа о домашнем хозяйстве для нацистских женщин на немецком языке, потом все стихло.
Вернувшись к своему месту за столом, Бовенкамп сказал:
— Так будет лучше, а то трудно что-нибудь сообразить, верно? Мария беременна. Я был у пастора, и он сказал, чтобы я поговорил с вами…
— Вы, кажется, раньше приходили ко мне в аптеку, — сказал Пурстампер, он мог бы говорить очень внушительно, но с годами в результате общения с клиентами и предписанного нацистской партией панибратства приобрел вульгарный местный акцент. Впрочем, при желании он мог говорить и в самом деле внушительно, изъясняясь на безукоризненном голландском языке. Для энседовца это было вопросом чести.
— Да, менеер, я вас хорошо знаю. Так что же вы думаете по этому поводу?
— По этому поводу? — переспросил с легкой иронией Пурстампер. — Пока ничего. Вначале я должен переговорить с Кеесом. Если он будет отрицать, вы обязаны представить мне доказательства. Вся эта история, почтеннейший, кажется мне высосанной из пальца. Кеес не встречается с девушками, у него в голове совсем другие вещи… и уж, конечно, не с крестьянскими девушками, — добавил он.
— Доказательства? — спросил Бовенкамп, перекладывая шапку с одного колена на другое. — Да разве можно доказать такие вещи? Разве в таких случаях зовут кого-нибудь в свидетели? Но если моя дочь утверждает…
— Где это происходило? — спросил Пурстампер, а когда фермер пожал плечами и поглядел в окно, он продолжал резким и вызывающим тоном: — Кто-нибудь видел их вместе? И кто именно? Кто эти люди? Может, шутники или наши враги? А их у нас хватает с избытком. Это всем известно.
— Еще бы, — кротко сказал Бовенкамп. — Врагов у вас больше, чем друзей. Но Мария шутить не будет, и она вам не враг. И не сумасшедшая, во всяком случае, не настолько, чтобы она другого приняла за Кееса.
Пурстампер забарабанил пальцами по столу.
— Значит, все же немного сумасшедшая. Вы сами это признаете…
— Давайте не будем об этом говорить; Мария вовсе не сумасшедшая. Я просто хотел сказать, что ей не надо было попадаться на удочку. Так вы поговорите с Кеесом?
— Непременно. — И Пурстампер сделал иронический широкий жест. — Я вам сообщу. А может, вы к нам еще раз заглянете? Сигару не хотите? Довоенную?
— Спасибо, — сказал Бовенкамп и встал, повернувшись лицом к двери. — Я курю только то, что нам выдает правительство, таким людям, как я, это вполне подходит. Но на вашем месте, менеер, я бы не стал говорить с Кеесом о доказательствах. Кто знает, какие мысли у парня в голове, хотя, в общем-то, он не кажется мне испорченным. Говорят, он будет бургомистром? Это правда?
Он намеренно ошибся, чтобы сказать что-нибудь приятное и в то же время как можно изысканней сформулировать свои неоспоримые притязания на Кееса. И еще потому, что ему хотелось получить подтверждение этого факта из уст самого Пур-стампера. Быть бургомистром — это не шутка. И хоть он неплохо разбирался в том, насколько все в этом мире продажно, до него не дошло, что НСД делало сопляков бургомистрами с такой же легкомысленной быстротой, с какой девчонка у порога пасторского дома добралась до священной плоти германского вермахта.
— Не он, а Пит, — сказал Пурстампер, и лицо его омрачилось, потому что несколько дней тому назад Пит по вине учителей провалился на выпускном экзамене. — Но я все же держусь того мнения, что Кеес не имеет никакого отношения к вашей дочери.
— Ну что ж. — Теперь Бовенкамп говорил более непринужденно. — Вы являетесь членом партии, в которой есть свое руководство, там находятся высокие чины, люди
Посетитель ушел, и Пурстампер заметался по комнате, как тигр. Перебрав все кнопки, он извлек из эфира звуки немецкой военной музыки. Нельзя сказать, что он пришел в ярость. Он умел сдерживать свою властную натуру, и привести его в ярость было очень трудно. Ни одной минуты не сомневался он в обоснованности слов Бовенкампа. Его уже давно удивляло и даже беспокоило то, что Кеес так мало на него походил. И вот наконец прорвалось. Он по собственному опыту знал, как трудно донжуану из Национал-социалистского движения, которое в конечном счете охватывало всего лишь пять процентов нидерландского народа, удовлетворять требования своего естества, своей крови. Он бы на месте Кееса скорее всего поступил бы точно так же; крестьяночка, лакомый кусочек, наверное, неисписанная страница и без проклятого предубеждения против нацистов… Он стоял возле радиоприемника и думал о лакомом кусочке и неисписанной страничке, и его мясистые губы кривились. Но он быстро отогнал от себя эту дурацкую мысль и вновь стал отцом, хотя и не чересчур строгим.
Подвергнув Кееса не слишком придирчивому допросу, он выяснил, что вся эта история не выдумана, и юноша признал себя виновным. Отец и сын были настолько близки, что каждый из них видел другого насквозь, и ничто не могло доставить Кеесу большего удовольствия, как найти с отцом общий язык в таких вещах, о которых большинство людей старшего возраста и думать позабыли. И если Кеес оправдывался, то только в том, что позволил этой проклятой деревенской кобыле себя одурачить.
Это она, уверял он отца, его соблазнила, что, кстати, было не совсем ложью, она первая к нему пристала. Пурстампер не подвергал его слов сомнению. Но это не снимало с Кееса обязательств, которые на него лягут, если девушка действительно беременна. Отцовские слова страшно огорчили парня. Пурстампер еще некоторое время продолжал в том же духе, распространялся насчет брака, здоровой семьи, доказывал, что жизнь вещь серьезная, и наконец спросил, нет ли у Кееса ее карточки.
— Нет у меня никакой карточки! — в отчаянии завопил Кеес. — Я бы ее даже не узнал на улице, если бы она прошла мимо меня!
В заключение Пурстампер спросил его, не заметил ли он у Марии других ухажеров. И этого он не видел. Видимо, девчонка действительно неисписанная страница, подумал про себя Пурстампер.
А потом он перешел к делу. С жестами фокусника, словно раскрывая перед сыном сокровища арабских стран, начал аптекарь набрасывать перед ним путь к спасению. Кеесу придется на время исчезнуть из города, даже из страны, и наилучшим средством было бы укрыться в войсках СС. Сердце отца обливается кровью, что ему приходится прибегать к таким мерам, но других он не знает, и в данное время, Кеес должен ему поверить, это будет вдвойне полезно; уж слишком настойчивыми стали в последние месяцы расспросы их партийных коллег, почему, собственно, Кеес уклоняется от выполнения своего священного долга. И в самом деле, мог ли он уклоняться? Разве его долг не заключается в том, чтобы сражаться с большевистскими ордами? Времена переменились; раньше, когда он был признан негодным, победа Германии казалась всем несомненной, теперь этой уверенности нет, и каждый солдат на счету. Кеесу не улыбалась перспектива вступить в ряды СС и маршировать по заснеженным полям России. Единственное, что его ободряло, — это возможность удрать от Марии, удрать от таинственного зревшего «нечто», что грозило нанести ущерб его личности, его репутации. С другой стороны, вряд ли можно было считать СС хорошим средством для спасения: уж лучше жениться на Марии, чем замерзать в снегу.
Пурстампер продолжал развивать план кампании. Посмотрим, что будет дальше. У Марии может быть выкидыш, а может быть, она и не беременна, а вдруг англичане сбросят над фермой фугаску. Надо с самого начала втемяшить Бовенкампу, что мобилизованный в СС не имеет права жениться. Неплохо, если он из лагеря напишет ей разок-другой коротенькое, ничего не говорящее письмецо, в котором бы ни о чем конкретном не упоминалось. Прощаться с ней не следует, хватит записки, в которой он ей сообщит, что его внезапно призвали на военную службу в войска СС; вызвали на повторную комиссию, поправил его Кеес, захваченный этим планом, она ведь знает, что его признали негодным и он был освобожден от воинской службы. Придется ему через два дня покинуть их городок. Пурстампер взял на себя выполнение всех формальностей и сказал, что позаботится о том, чтобы все прошло как по маслу. Обрадованный Кеес в знак благодарности крепко пожал руку отца и посмотрел ему прямо в лицо открытым взором своих красивых карих глаз.
Пурстампер принимает меры
Кеес исчез, оставив Марии ничего не значащее письмецо, сопровождаемое письмом его отца к Бовенкампу, в котором аптекарь еще раз требовал доказательств, по меньшей мере свидетельства от врача.
Получив такое послание, Бовенкамп загорелся желанием немедленно отправиться к кринглейдеру или к ортскоммаиданту. Один свидетель у него уже был: крестьянский парнишка, который видел Кееса и Марию, когда они в первую субботу шли в направлении леса; теперь он чувствовал себя во всеоружии; дело надо довести до конца, пока Кеес еще обучается в лагере, а то он может отвертеться, погибнув в бою, но, вообще говоря, чем дальше, тем все больше шансов, что Мария не доносит, и тогда всем этим неприятностям конец. Но врач, к которому отправили Марию, не сказал на этот счет ничего утешительного; девушка беременна и создана для того, чтобы рожать здоровых ребятишек.
Пурстампер принял фермера радушно. Его угостили чаем, довоенной сигарой, показали ему карточки Кееса в разнообразных костюмчиках, рыжеволосая жена аптекаря пришла с ним поздороваться; Пурстампер вел беседу о сельских делах, о скотине, об уборке хлебов, которая должна была начаться через неделю; о Марии он говорил так, словно уже был ее свекром. Бовенкамп намотал это себе на ус и был все время настороже. Он с самого начала понял, что служба в СС была просто уловкой, чтобы отослать парня подальше. Теперь надо было обождать, пока он приедет в отпуск. Если он не будет приезжать долго, значит, дело нечисто, а если совсем не приедет, придется обратиться к кринглейдеру или к ортскомманданту, вначале пригрозить, а потом и в самом деле туда обратиться. Все это, конечно, очень сложно, но Бовенкамп был не дурак и понимал, что рано или поздно Кееса должны отпустить, и притом не слишком поздно, потому что, если он уже будет на пути в Россию, тогда пиши пропало. Прежде всего надо было узнать в точности, сколько времени продолжается подготовка и как часто получают новобранцы увольнительную. И вот в последующие дни он стал собирать сведения о том, как проходят службу в СС, добравшись даже до комендатуры ортскомманданта, где его спросили, уж не собирается ли он послать в СС своего сына. В эту минуту он был готов возненавидеть Марию.
Когда они прощались, Пурстампер предложил, чтобы Мария как-нибудь к нему забежала. По его словам, Keec хотел бы иметь ее карточку и ему было бы приятно, если бы его отец собственноручно ее сфотографировал. Это можно сделать, не откладывая в долгий ящик. Но хотя Бовенкамп был убежден, что послать Кеесу фотографию Марии, безусловно, стоит, он все же считал, что надо обождать, пока не придет письмо от кандидата в СС. Вот тогда и будет основание для того, чтобы послать ему карточку. Письмо — это уже кое-что значит. Несколько дней спустя письмо действительно прибыло, такое же малозначительное, как и предыдущее, и тогда фермер рассказал дочери о предложении аптекаря. Кеес не утаил, что он и впрямь в СС: название учебного лагеря, шифр и номер полевой почты, а также штамп — все это было обозначено на конверте, дабы придать ему еще больше внушительности и великолепия.
Каждое письмо из лагеря СС было подобно сверкающей вспышке молнии. Не менее половины обитателей фермы видели эти конверты, в том числе и Яне с Геертом.
Хотя работы на ферме было хоть отбавляй — жать, молотить, заготавливать корм для скота, — Кохэн был не единственный, кто томился скукой. Молодые люди, находившиеся здесь на положении изгнанников и не смевшие возвратиться домой (у Грикспоора и Ван Ваверена были девушки, у Мертенса — жена), называли свою депрессию скукой, потому что не знали для нее более подходящего названия; и потому, что они ее так называли, они действительно томились скукой. С неделю как они, по указаниям Мертенса, занимались усовершенствованием тайника, но это их еще более озлобило, уж слишком напоминал им тайник о том положении, в каком они находились. Во время работы между Грикспоором и Ван Вавереном вспыхнула ссора, и ее с трудом удалось погасить с помощью мертенсовских сигарет и кохэновских анекдотов, но в основном они злились на Бовенкампа, который наотрез отказался дать им лес, необходимый для сооружения приличного потайного хода. Толь у них был, песок тоже, а вот дерева для крепления не хватало. Фермер настрого запретил рубить деревья, дескать, немцы и без того истребили в стране почти половину ее лесов. А чего стоит подземный ход, если он не укреплен деревянными подпорками? Ход все же прорыли, хоть и непрочный и не в человеческий рост, не такой, как они вначале задумали; из-под амбара он выходил к одной из тех вонючих канав, где летом коровы пили воду. В половодье, по словам Мертенса, вода зальет подземный ход, но уж как-нибудь они вылезут. Выйдя из подземного хода, они переплывут канаву, переберутся через пастбище и засеянные рожью и пшеницей поля в тутовую рощу, а оттуда в лесную чащу.
Помимо нехватки леса, их ужасно раздражал карманный фонарик Грикспоора, который то включался, то выключался. Ван Ваверен предложил закопать его в землю.
— Эта падаль уже давно истлела, — сказал он, но Грикспоор возразил, что фонарик не виноват в том, что в теперешнее время такую вещь невозможно починить. С каких это пор закапывают в землю электрические фонарик.
— И подумать только, — воскликнул Кохэн, который рыл землю в поте лица своего, — что ни этот жалкий фонарь, ни сам подземный ход нам никогда не понадобятся, ибо у нас имеется тысяча мер предосторожности: часовой на дамбе, пароль «я заяц», о налете полиции нас предупредят из города, о появлении мофовских машин — из деревни. И тайник у нас имеется. А еще говорят о том, как искусно умели монахи… Ой, опять я наткнулся на череп, верно, какого-нибудь подпольщика тринадцатого века… А какой благоуханный воздух, ребята! Пит был прав, когда говорил, что отныне в нашей конуре будет замечательная вентиляция…
Когда пришло письмо от Кееса, Бовенкамп облегченно вздохнул. По временам он сам верил в то, что свадьба — дело решенное, и бурно проявлял свою радость. Внешне это выражалось в том, что он, как называли это нелегальные, доводил Марию. Он осыпал бранными словами энседовцев в черных мундирах, предателей родины и всякий прочий сброд. Мария почувствовала на себе и поражение немцев в Италии, и арест Муссолини 25 июля. В крестьянской душе Бовенкампа тлел огонек злого острословия. И это импонировало Кохэну. Он прекрасно понимал, что Бовенкамп с его румяными щечками и клювообразным с синими прожилками носом — просто человек с дурным характером, но Марию Кохэн ненавидел всеми силами своей души и потому всегда присоединялся к фермеру; что до остальных, то они были рады всякому развлечению. Каждый раз, садясь в кухне за стол, они избирали Марию мишенью для своих шуток, столичных, местечковых и деревенских. СC они расшифровывали как «сортирные сутенеры» или «сволочи-садисты», НСД — как «нидерландское сборище дураков» или «непотребные сукины дети», а их штурмовые отряды ВА называли «вшивыми ассенизаторами»; нарочно перепутывали имена, говоря Бовенстампер и Пуркамп; мяч перебрасывался от одного к другому, и даже Геерт, уразумевший наконец, что творится вокруг него, вносил в эту игру свою лепту. Хихикала и Яне, и только Ян ин'т Фелдт держался замкнуто. Покинуть ферму было для него слишком опасно, и он был вынужден сидеть с Марией за одним столом и слушать все эти каламбуры, и никто не мог сказать, нравились ли они ему или ему было жаль Марию. Ел он молча, ни на кого не глядя. Впрочем, с ним никто не считался; что касается Марии, то она так мало понимала насмешки, которыми ее осыпали, и уже после первого письма Кееса так сроднилась с его гражданскими, военными и политическими интересами, что не удостаивала ни единым взглядом этих бродяг: противного еврея Кохэна, нудного трепача Грикспоора, отвратительного Мертенса, у которого глаза как у пикши. Ее мать вела себя так, как будто все это ее не касается.
После того как нелегальные рассмотрели конверт второго письма, их насмешкам не было границ. Под предводительством Кохэна они издевались теперь не только над Кеесом Пурстампером со всей его семейкой, но и над самой Марией и ее привычками. И так распоясались, что не знали удержу. Когда Кохэн в свои рассуждения о войне искусно вплетал словечки вроде «ужели», «занятный парень», «еще чего», а другие ему подражали, Бовенкамп, думавший, что смеются над его собственным лексиконом, старался стушеваться. Однажды за обедом Кохэн на крестьянском диалекте, он здорово научился его имитировать, распространялся о занятных парнях, которые могли бы пойти зятьями в любую крестьянскую семью, но по дурости предпочли приударять за потаскухами из люфтваффе на Восточном фронте. «Был у меня лю-ю-би-имый, и нет его больше у ме-ня-я». Всегда и везде, где только можно, припасал он для Марии обидные и не совсем понятные выражения, как, например, ein kleines Schlettchen[30]. Эти шутки, как ни странно, находили больший отклик у нелегальных, чем анекдоты про Гитлера. Грикспоор, Мертенс и Ван Ваверен катались со смеху, Геерт так разевал рот, что видны были не только неразжеванная еда, но и остатки зубов и десны, а Кохэн, хоть и знал, что как юморист он деградирует, все же чувствовал себя польщенным. Мария не произносила ни слова, Ян ин'т Фелдт тоже молчал, а Бовенкамп читал во время еды газету.
«Господа, мы ведем себя не по-рыцарски», — сказал однажды после ужина Кохэн; он чертовски хорошо знал, что поступал не по-рыцарски, и он же первый признавал свою вину, но удержаться не мог, так велик был соблазн.
Теперь, когда все окружающие, включая собственную семью, от нее отступились, Мария стала искать пристанище в семье Кееса, которая со временем должна была стать ее семьей. К тому же она хотела сфотографироваться. Как-то раз, еще до войны, ей случалось зайти в аптеку, и она сохранила воспоминание о Пурстампере как о важном господине, который словно видел тебя насквозь; если он и теперь будет так же пристально ее разглядывать, то вполне возможно, что у нее опять начнется головокружение — в последнее время ее головокружения участились. И вот Мария вырядилась в свое цветастое платье, не позабыв и о красной косынке, и поехала на велосипеде в город. Жена Пурстампера, которой она сказала, что менеер Пурстампер велел ей приехать, оглядела ее с головы до пят и впустила в дом, оставив дожидаться в передней, куда за ней вскоре пришел аптекарь, молчаливый, несколько рассеянный, державшийся очень чопорно: он и дома вел себя, как маленький диктатор, и даже кастрюлю с картошкой брал в руки с таким видом, как будто совершал государственный переворот. Однако Мария не испытывала особого смущения и, лишь очутившись в просторном ателье, где были только лампы, кресла и ширмы, утратила частицу своей самоуверенности. Пурстампер, до сих пор еще не сказавший ни слова, крался за ней, как тигр, большими пружинистыми шагами, гремел фотоаппаратами, то зажигал одну за другой две лампы, то снова их гасил, а потом вдруг с неожиданным бесстыдством залил ателье целым морем света, после чего он с явным удовольствием и с жестами факира стал наводить на нее аппарат. Он глядел на нее так долго, что ей стало неловко и появились первые признаки головокружения. Она подумала о Кеесе, который здесь жил, вспомнила, что ей предстоит рожать, представила себе, как они с Кеесом везут в Хундерик детскую коляску по дороге, что идет в обход дамбы, сунула кончик языка в дупло коренного зуба, ей показалось, что от немилосердного освещения у нее на голове воспламенилась косынка, а от неподвижной позы и пронизывающего взгляда Пурстампера ей стало не по себе.
— Ну, Мария, — сказал наконец Пурстампер гораздо более дружелюбно, чем этого можно было от него ожидать, сохраняя притом свою прежнюю неподвижность и тот же пристальный взгляд. — Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, менеер.
— Удобно тебе так сидеть?
— Да, менеер.
— Спать не хочется?
— Что вы сказали?
— Спать.
Она с трудом удержалась, чтоб не хихикнуть.
— Нет.
— Не хочется?.. Погляди в объектив. Мария поглядела в объектив одного из трех угрожающе надвинувшихся на нее аппаратов, но все ее внимание было целиком приковано к Пурстамперу: что он теперь будет делать?
Он раза два повторил, чтобы она не отводила глаз от линзы, прибавив, что совсем не плохо, если у нее будет сонное выражение лица. Спать-то ей хотелось, но не слишком; в этом были повинны линзы, которые и усыпляли ее и заставляли бодрствовать.
Внезапно Пурстампер подошел к ней большими шагами, взял ее правую руку и приподнял ее. Мария медленно опустила ее, сложила обе руки на коленях и опять стала смотреть в зрачок аппарата. Пурстампер, высокий и грозный, склонился над ней.
— Тебе хочется спать, ты уже спишь, ты уже спишь… хм…
— Вы будете меня снимать? — спросила она, подняв на него глаза. Глаза ее, синие, опушенные белыми ресницами, пылкие и лукавые и при всем внешнем бесстрастии довольно зоркие, говорили ему о том, что загипнотизировать ее непросто, что она нелегко поддается внушению. В этом вопросе все ученые авторитеты были единодушны: если субъект невнушаем, то даже самый способный гипнотизер и тот окажется бессильным. (На самом деле из всего женского населения в радиусе пяти километров вокруг их городка именно Мария и была самым подходящим медиумом для подобных экспериментов.) Проделать над ней несколько пассов, а потом произнести: «Кеес не отец твоего ребенка» он все же не посмел. Если во время сеанса она не погрузится в гипнотический сон и расскажет потом обо всем отцу, тот поднимет тарарам; вообще-то Пурстампер и сам не очень доверял такому методу психического воздействия, сомневаясь как в истинности самого метода, изложенного в тонких популярных журнальчиках, так и в своей собственной квалификации. Правда, если прочитать «Майн кампф», то приходишь к убеждению, что с помощью внушения можно добиться всего на свете; но это по плечу только гениям, таким, как Гитлер и доктор Геббельс, ну и еще, конечно, тем, кто этому специально обучался. Но к стыду своему, Пурстампер не мог причислить себя к их числу.
Наскоро сделав с Марии два моментальных снимка, он повел ее в гостиную, где любезно занимал светской беседой. Его супруга пришла угостить ее чаем, но Пурстампер сказал, что крестьянская девушка, наверное, предпочитает кофе, да покрепче; ей подали чашку крепкого кофе; из приемника хозяин извлек чарующие звуки вальса, он говорил с ней о ценах на рожь и пшеницу, о нелегальном убое молодняка; Мария ушла домой с чувством, что эти люди не так уж плохи, хотя Пурстампер большой дурак, да к тому же еще противный.
Дня через три она пришла к нему опять. Второй визит прошел немного по-другому. Пурстампер сказал, что снимок оказался неудачным, потому что она пошевелилась, но что он ее еще раз снимет, а сейчас не хочет ли она побывать в фотолаборатории. В этой темной комнате, включив с таинственным видом красную лампочку, он показал ей разные любопытные штучки и завел длинный разговор о Кеесе, о его девушках, о том, каким он всегда был гуленой и какой тонкий вкус проявил, выбрав себе Марию, настоящую блондинку, представительницу чистейшей нордической расы.
Продолжая говорить, он гладил ее волосы, шею, на которой в конце концов задержал свою руку. Существуют, распространялся он, две германские расы: нордическая — светлые волосы, вестфальская — волосы не такие светлые, скорее каштановые; обе расы полноценные, без какой-нибудь дурной примеси, но большинство нацистских вождей принадлежит к нордической расе, кроме самого Гитлера и доктора Геббельса, но это натуры исключительные, гениальные. Рука его теперь лежала на правом плече Марии, чуть пониже плеча, и ей было противно ощущать, как эта рука пыталась спуститься еще ниже — до чего омерзительный старикашка! Однако эротическое или, скорее, политическое чутье подсказало Пурстамперу, что на этом следует остановиться, во время всего последующего разговора его рука спокойно лежала на правом плече Марии.
— Такая девчонка, как ты, — доказывал он, — кровь с молоком, арийского происхождения, всегда должна выбирать юношу себе под пару, пусть даже не белокурого, но обязательно с открытым взором, высокого и статного, — и он невольно приподнялся на цыпочки и широко распрямил грудь, как это частенько делал Кеес, — только с таким и надо сходиться. Но ни в коем случае не должна она брать чернявых, каких-нибудь недоносков с неправильной формой черепа, ни в коем случае. О евреях и говорить не приходится, держись от них подальше…
— Вот еще, чего скажете, — захихикала Мария, обрадованная, что речь зашла о знакомых ей вещах.
— И отлично, — возликовал Пурстампер и сделал свободной рукой короткий, одобрительный жест, — у такой девушки, как ты, это в крови, и учить тебя незачем. Надеюсь, что у тебя… среди твоих… чернявых не было… Не так ли?
Мария насторожилась. Слово «чернявый» напомнило ей об Яне ин'т Фелдте, существование которого ей было необходимо скрывать, да и для всех остальных нелегальных Пурстампер был, конечно, опасен. Собственно, на остальных она с удовольствием бы донесла, но к Яну ин'т Фелдту она зла не питала, не только потому, что он теперь к ней больше не приставал, но и потому, что он не травил ее вместе с другими.
— Ну, — допытывался Пурстампер, нетерпеливо постукивая ногой, — уж, наверное, Кеес у тебя не первый? Ты можешь быть со мной откровенной, я ему ничего не передам…
— А о чем мне рассказывать?
— Но ведь был у тебя раньше другой парень.
— В последние годы — никого. Всех ребят отправляют в Германию.
Так он от нее ничего и не добился ни в этот раз, ни в следующий, когда она пришла за своими карточками. Они опять не удались из-за плохой пленки и никуда не годной бумаги военного времени. Но он обещал попытаться еще раз, должен ведь Кеес получить от нее хорошую карточку!
Мария в какой-то мере понимала, что ее здесь считают дурочкой, но так как аптекарь уже больше не зазывал ее в темную комнату, а принимал как гостью, угощая крепким кофе, вином и сладкими пирожками, а на ферме было так мерзко и проклятый Кохэн ее все время передразнивал, то аптека стала для нее прибежищем, и она ездила туда через день. Фотографии уже давно вылетели у нее из головы, а Пурстампер о них и не упоминал. Зато опять заговорил с ней о парнях, с которыми она раньше гуляла, причем настойчиво старался приблизить к нынешнему времени тот рубеж — 1940-й, — на который она вначале указала. Чтобы избавиться от его расспросов, она призналась в любовной интрижке, которая была у нее в сорок первом, но ему это все равно ничего не дало. Он старался любым способом заманить ее в сегодняшний день, наконец он завел речь о молодых людях определенного сорта, настоящих парнях, занятных ребятах — слова «нелегальные» он не произнес, потому что знал по личному опыту, как при одном лишь упоминании о них крестьяне настораживались и становились немы как рыбы. То был год, когда крестьяне начали укрывать нелегальных менее охотно: нелегальных появилось слишком много, дело это становилось все опаснее, и крестьяне норовили держаться от него подальше. Однако священники осуждали такое малодушие, да и патриотизм тоже играл некоторую роль, и в результате крестьяне хоть и ворчали; но продолжали прятать людей; однако они не любили, чтобы им напоминали об их подопечных.
Что касается Пурстампера, то он со своей стороны ничего против нелегальных не имел. Ведь в масштабах огромного военного хозяйства ущерб, наносимый уклонявшимися от мобилизации, был ничтожен, а поскольку они работали на земле — и у Бовенкампа наверняка тоже работало несколько таких парней, — то помогали увеличить сельскохозяйственную продукцию и тем самым косвенным путем способствовали победе Германии. Но каждый раз, когда он в туманных выражениях заводил разговор о нелегальных, Мария, думавшая, что он против них имеет зуб и хочет выудить у нее необходимые ему признания, старалась не проболтаться.
Убедившись в том, что таким манером от нее ничего не добьешься, он пустил в ход свой последний козырь.
Действовал он осторожно. Две чашки крепкого кофе, которые жена приносила из кухни ему и Марии, по своему составу были неодинаковы. Он знал, что хинин — средство сомнительное, да и боялся подсыпать слишком много, однако же в чашке у Марии всегда оказывалась такая доза этого лекарства, что потом у нее по-особенному, не так, как обычно, кружилась голова. Потом он решил заменить хинин — это средство для дилетантов и трусов — другим медикаментом, более эффективным: в его аптечном шкафу имелось в виде жидкого экстракта сильнодействующее средство Secale cornatum[31], но его он считал чересчур рискованным. Медицинские справочники, которые были у него под рукой, не давали на сей счет никаких указаний, а народная медицина рекомендовала, насколько ему было известно, алоэ, продававшееся в аптеках в пилюлях и в виде настойки.
Размышляя об этом, он здорово перенервничал, ведь что ни говори, а риск большой. Тогда он обратился за советом к жене, и она взяла на себя достать настойку алоэ. Дня через два она послала Пита в Амстердам купить в аптеке необходимое лекарство и ни в коем случае не называть свое имя; название настойки она написала ему на бумажке.
Пурстампер страшно волновался, когда Мария сидела перед ним за чашкой очень крепкого и на этот раз не слишком сладкого кофе. Он болтал без умолку, а сам в это время думал об уголовной ответственности за нелегальный аборт, о дисциплинарном взыскании, которому его подвергнет руководство НСД, и о новых подвохах со стороны Бовенкампа. То была рискованная игра. Рассказывая Марии всякую всячину об СС и о событиях в Италии, он пристально вглядывался в белое, похожее на карнавальную маску лицо, которое вначале показалось ему пикантным, а теперь внушало отвращение. Что у нее за глаза!
Такую уродину надо было бы стерилизовать, чтобы у нее никогда не было потомства. Но то, что он сейчас делал, не соответствовало принципам национал-социализма. Его партия стоит за размножение человеческого рода, да к тому же девушка пышет здоровьем, но неужели так и нельзя ничего предпринять, чтобы вырвать Кееса, такого замечательного парня, из рук этого недоноска? Если, черт возьми, этот номер пройдет, то надо поторопиться с третьей медицинской комиссией. Не удастся сунуть кому следует деньги, так придется дать парню принять какое-нибудь снадобье… Но пройдет ли этот номер? Не подведет ли его и это последнее, крайнее средство? Зато она перестанет к нам ходить, думал он не очень логично, забывая, что Мария все равно останется его будущей снохой, которую он сам первый пригласил в свой дом.
Мария ушла от них в четыре часа дня, а они с женой стали гадать, что будет дальше. Жене Пурстампера, в прошлом сиделке, приходилось неоднократно наблюдать за тем, какие результаты дает алоэ. Оба они были убеждены, что настойка непременно поможет. Бовенкамп, конечно, сделает все, что от него зависит, чтобы об этом никто ничего не узнал, ну а что касается Марии, то она поступит как раз наоборот. Пурстамперы давно заметили, что ей, в сущности говоря, на Кееса плевать с высокого дерева. Как бы то ни было, но лекарство непременно должно было подействовать. В этот день Пурстампер предложил Марии снять ее еще раз, ему удалось купить на черном рынке хорошую пленку. Если через два-три дня она не появится, значит, алоэ помогло, ну а расстроить свадьбу — это он берет на себя. В случае необходимости потребует нового медицинского обследования Кееса.
В половине пятого у Пурстампера начались рези в животе, минут через пятнадцать он уже сидел в уборной. Сначала он думал, что это его обычное недомогание, вызванное нервным перевозбуждением. К пяти часам его уже вывернуло наизнанку. Сидя на стульчаке, он стонал, проклиная себя, свою выдумку, проклиная Марию, Кееса, НСД, а в заключение и свою жену, которая принесла порошки, рисовый отвар и послала прислугу в аптеку за танином. Жена не отходила от уборной, а дверь в нее держала отворенной; в такие минуты она всегда должна была находиться возле него. Побелев от злости, кипя негодованием, он высказал предположение, что она на кухне перепутала чашки. Нет, этого быть не может, говорила она, надо повременить, денька через два бовенкамповская девчонка непременно сбросит свой груз. Ей удалось его успокоить, и сама она действительно была уверена в том, что говорила.
Но через два дня, осторожно расспросив Марию, они узнали: у нее никогда в жизни не было поноса; из этого они заключили, что и в последние два дня у нее не было расстройства желудка и плод остался на своем месте. И Пурстампер решил эксперимент не повторять. Было рискованно делать это теперь, после расспросов. Значит, не судьба им от нее избавиться. Придется Кеесу либо на ней жениться, либо идти на фронт сражаться за свой народ и отечество. Он, Пурстампер, умывал руки.
Карточку Марии он умышленно изуродовал грубой ретушью, придав ее лицу толстые, как у негритянки, губы. Мария вышла на фотографии такой уродиной, что едва ли кто назвал бы ее германской девушкой.
Девушка ищет подполье
Уже в первые недели летних каникул Схюлтс стал устраивать дальние велосипедные прогулки за город. Снова и снова проезжал он высоко над берегом реки, перебирался на самый верх шлюзового моста, откуда глазам открывалась широкая панорама, и сердце его щемило при виде того, как чудесно перелагались краски ландшафта и как хладнокровно все вокруг подвергалось разрушению; взять хотя бы коров, мимо которых он проезжал и от которых остались лишь кожа да кости, или хлеба, сжатые и связанные в снопы, их увозили, но куда? Раз в три дня он навешал Кохэна, путанно рассказывавшего о новой игре, которой развлекаются нелегальные на ферме, избрав своей жертвой Марию Бовенкамп. В остальное время он бредил Амстердамом; он был готов на убийство, лишь бы попасть туда хотя бы на один день. Асфальт, жарища, зловоние, Калвер-страат — вот подлинная жизнь для декадентствующего космополита, мученика нашего времени, ради которого благороднейшие народы вышли на поле брани! Мысль о кукольном театре на Даме не давала ему уснуть: Кохэн уверял, что хозяин театра марионеток Ян Классен убивает самое меньшее двух мофов в день, и он хочет при этом присутствовать, и, пропади все пропадом, он должен все это видеть собственными глазами!
Схюлтс старался утешить его книгами, сигаретами, нелегальными листовками, среди которых одна — слащавая чепуха, очевидно вышедшая из-под пера Ван Бюнника, — развлекал их целое утро. Но больше он ничего не мог придумать. Отпустить сейчас Кохэна в Амстердам, сейчас, когда контроль над документами усилился, было бы чистым безумием, да к тому же, Схюлтс в этом не сомневался, Кохэн там натворит тысячу глупостей.
Но большей частью Схюлтс пропадал в лесу. Здесь пока еще никаких признаков укреплений, мин или разного рода орудий и заграждений не было видно; но в случае, если дело примет серьезный оборот, все эти холмы, с которых можно будет держать под обстрелом реку и канал, станут исключительно удобны для обороны, а потому Схюлтс готовился к будущей работе, нанося на карту как можно больше подробностей, которые могут понадобиться, когда здесь будет центр Сопротивления. Он выяснил также характер камуфляжа нового бункера в лесу, возле самой верхней дороги, на расстоянии всего лишь получаса езды от города; наверное, он будет готов только через год. Это четырехугольное массивное страшилище, от которого отскакивал даже взгляд, было разрисовано под виллу: оконные рамы, старомодные цветные витражи и балкончики; Схюлтс видел, как целые дни напролет перед бункером, стоя на лесенках, лениво работали живописцы — явные саботажники.
Другой работы на лесных тропах и дорогах у него не было. Сведения о передвижении машин, о переброске войск и техники собирали и передавали другие группы, а также некоторые местные группы, занимавшиеся этим в порядке самодеятельности, — им предоставляли эту возможность как для тренировки, так и для того, чтобы не угас их пыл. Но до тех пор, пока не начался штурм Атлантического вала, весь этот добровольный шпионаж никакого значения не имел.
Однажды в летний полдень он шел боковой аллеей мимо вилл, две трети которых были обезображены фашистскими плакатами в окнах; эта аллея выходила на проезжую дорогу и оканчивалась у второй трамвайной остановки, у самого переезда. Дрозды уже не пели, они умолкли, но все же природа посылала ему столько впечатлений, что он не мог не вспомнить майские дни сорокового года. Вновь услышал он, как в ту предпоследнюю ночь на улице раздалось цоканье копыт — это отступала даже не разбитая в бою армия; могучий, грозный топот конских копыт был так страшен, что он уже не мог оставаться в постели и сел у открытого окна. На рассвете он увидел самолеты, прятавшиеся в дымке весеннего неба и, казалось, тихо висевшие в облаках в заранее установленном боевом порядке, словно летели не они, а облака. Увидев спускающегося парашютиста, он сообщил в полицию, но там уже знали об этом от детей: маленькая белая фигурка, с нежным журчанием выскользнувшая из белого облачка. Припомнились рассказы друзей об одном летчике, лейтенанте, который поднялся в воздух где-то в северной Голландии, ринулся со своим самолетом на немецкий, протаранил его, спустился на парашюте и целых два часа бежал до ближайшего аэродрома, чтобы выпросить себе новую «этажерку», потом ему вспомнились приключения Ван Дале на Гребберберге, где его взял в плен отряд молодых эсэсовцев. То, что они с ним проделали, никогда в прежние времена не делали с военнопленными: приказали ему снять шинель и какое-то время плашмя лежать на земле, а потом встать и идти пешком до Вагенингейна с поднятыми вверх руками. Стоило ему опустить руки вниз — он ведь был ранен, хоть и легко, измучен, страдал от жажды, — как они начинали орать: «Выше руки!» — и подталкивали его в спину ружейными прикладами. Наконец он решил, что с него хватит, и пристально посмотрел одному из сопляков прямо в глаза, и тогда они прекратили свои издевательства. Схюлтс был убежден, что именно эти переживания и побудили Ван Дале стать участником Сопротивления.
Размышляя, он и не заметил, что навстречу ему идет молодая женщина. Озаренная ослепительными лучами солнца, она остановилась прямо перед ним. Он тоже остановился, прежде всего отметив ее нарядный вид: яркая губная помада, пудра и пестрая, броская одежда. Глядя в ее круглые голубые глаза, которые, скорее всего из-за солнца, смотрели на него снизу вверх, он услыхал обращенный к нему вопрос:
— Простите, пожалуйста, не укажете ли вы мне в этом поселке квартиру, где я могла бы укрыться?
Возвращенный так нежданно-негаданно назад в свой мир, он поглядел на нее с неприятным ощущением, что еще недостаточно созрел для того, чтобы ориентироваться в подобной ситуации. Адрес нелегальной квартиры! И это в то время, когда крестьяне с большим удовольствием видели на своем дворе продовольственных инспекторов, чем людей, ищущих у них приюта. Да и на какой ферме спрятать такое легкомысленное создание?
— Можно мне идти с вами рядом? — спросила она дружелюбно. Голос у нее исключительно красивый, быстро оценил он, немного низкий, но гибкий и музыкальный. Теперь, когда она очутилась в тени, ее эффектная наружность не так бросалась в глаза, уступая место впечатлению крайней усталости и увядания, что, очевидно, больше соответствовало ее подлинной натуре. Она могла быть студенткой; продолговатое, немного костлявое лицо свидетельствовало о привычке размышлять и сосредоточивать свои мысли на определенном предмете. Но ярко накрашенные ногти заставляли усомниться в интеллектуальности ее профессии или в обладании академическим образованием. Фигура у нее была высокая, стройная, в движениях — что-то спортивное. Духами от нее не пахло, и это вдруг побудило его вновь вернуться к предположению, что она студентка, хотя в свои студенческие годы, он знал много девушек, от которых так пахло, что приходилось на лекции отодвигаться от них на край скамейки. Схюлтс делил своих сокурсниц на две категории: «Коти» и «бобровая шкура» — последнее намекало на жирные волосы. Вот уж этого о девушке, искавшей подполье, никак нельзя было сказать; из-под темной шляпки выбивались волосы, завитые и, видимо, выкрашенные в более светлый цвет.
— Все это не так просто, — сказал он.
— Мне ненадолго, недели через две я, вероятно, подыщу себе что-нибудь другое.
— Но почему именно тут? Здесь самое неподходящее место для того, чтобы спрятаться: близко к реке и к большой проезжей дороге. При любой облаве немцы появятся здесь немедленно, и дорога эта им хорошо известна; я хочу сказать, что здесь пункт сбора, куда стягиваются подкрепления, ну и тому подобное… — Больше он ничего не хотел сказать.
Она поглядела на него испытующе и опять как-то снизу, словно из-под невидимых очков; это ее старило.
— Я пришла сюда наудачу, мне сказали, что здешний бургомистр хороший человек.
Схюлтс кивнул: там, где хороший бургомистр, легче, конечно, найти конспиративную квартиру.
Они дошли до развилки, никакого жилья дальше уже не было. Неподвижный, скучающий, наполненный жужжанием лес погрузился в свой августовский полуденный сон; под соснами уже все было по-осеннему, а вверху сквозь хвою прохладно синело небо. Зеленая листва уныло и грузно свисала вниз, а трава в лесу была примята, как если бы ее повсюду нарочно вытаптывали.
— Мне кажется, что вы немного неосторожны, — сказал он ей улыбаясь, когда по его предложению они повернули обратно, — откуда вам известно, что я не энседовец и не живу в одном из этих домов, мимо которых вы только что проходили.
— Не такие теперь времена, чтобы энседовец позволил себе прогуливаться за городом с таким беззаботным видом, как вы.
— В ту минуту, когда вы очутились перед моим носом, я как раз вспоминал о майских днях сорокового…
— И наверное, думали о том, как хорошо, что все это уже позади. У вас было очень веселое выражение лица.
Он вспомнил, что в эту минуту думал о Ван Дале, и, вполне возможно, улыбался.
— Значит, вы ничем не можете мне помочь?
— Придется попытаться что-нибудь вам подыскать. Я знаю… — Он чуть было не проболтался о юфрау Пизо, которая усердно пеклась о безопасности еврейских детишек, а потому держала в своей памяти множество адресов. Но это была тайна юфрау Пизо. Следовало бы вначале спросить ее об этом. — У меня здесь много знакомых, я ведь учитель местной средней школы, преподаю немецкий, меня зовут Схюлтс, — сказал он, слегка поклонившись в ее сторону.
— Мийс Эвертсе. Я не возражаю против того, чтобы укрыться на ферме, мне бы только на время.