А вот существо, напоминающее сыча, удерживает время когтями своей могучей лапы на картине «Правитель Око». Но время закручивается спиралью, девяткой, мучительно затягивает в тоннель, в тёмную точку. Ямбердов любит вдумываться в формы того, по чему наш взгляд быстро и привычно скользит. В очертания цифр и букв. Они напоминают ему древнюю тамгу, а тамга – это и родовой знак, полный сакрального смысла, и доведённая до максимальной простоты изобразительная идея.
Время на его полотнах становится вихрем, оглушительной цветной вспышкой над вздыбленным пространством, где летят кони. Иван Ямбердов снова и снова возвращался к этому своему любимому образу. И мы видим то их нежность, то безудержную свободу, то смятение. Знаменитая работа «Радужный табун» была им написана в самом начале девяностых – и в нём остро выражено то время. Пресловутый «свежий ветер перемен» превращается в торнадо. Мчащийся табун смят, поднят. И весело от необыкновенного ощущения, и охватывает ужас – что дальше?…
Общение с полотнами на глазах автора, в его мастерской непросто. Конечно же, любой художник ждёт зрителя. Но то ли этот зритель прочитает, то ли он поймёт? Вероятно, и мастер, и человек, пришедший к нему, – оба боятся друг друга разочаровать.
Долго стою около картины необычной формы – это длинная марийская сельская панорама. И на ней – десятки фигур людей. Одни заняты хозяйством, работают, другие собрались возле костра, старики степенно беседуют, молодые люди возвращаются с купания на конях, кто-то на минуту отвлекся и решил посмотреть на дали. На эти деревья и луга, на кромку леса – такой узнаваемый широкий мир. И посреди него живёт народ.
Я возвращался из мастерской Ямбердова с подарком – авторским альбомом репродукций.
По дороге в Нижний Новгород мы сделали остановку в деревне у добрых знакомых. Альбом я принёс с собой в дом – показать хозяевам. А ещё его принялся листать заглянувший на огонёк немолодой сосед-крестьянин. Он подержал книгу, значительно прочитал вслух имя автора на обложке. Раскрыл альбом на развороте, где была большая картина «Праздник на площади» и стал её рассматривать. Театр в центре Йошкар-Олы словно парил и излучал свет над толпой народа, был узнаваем контур памятника перед ним, неопределённые, тающие видения домов. Но первая иллюзия реальности быстро исчезает. Нет – площадь как-то невероятно, неправильно широка… Дальше вы начинаете вглядываться в людей и смутно угадываете по очертаниям одежды: некоторые из них, вероятно, не приехали сюда из дальних деревень, а явились из каких-то других времён. Просто сегодня праздник – и это повод собраться народу. А народ состоит не только из нас, но и из наших предков. Они – с нами, мы их помним и не представляем себя без них.
Сосед хозяев повернул к нам развёрнутую книгу и вдруг произнёс:
– И я там был!..
– Где?
– На этом празднике. На площади. Там было столько народу! Это был такой праздник!
Наверное, гость и не услышал, как невольно процитировал пушкинскую строку. И уж совершенно точно, как человек, которого учили в жизни не искусствоведению, а совершенно другим и очень полезным вещам, он не почувствовал, что высказал самую суть. Не это ли самое он и должен был пережить рядом с картиной – ощутить себя частью большого и вечного народа.
Старые деревья исцеляют.
К ним идут издалека со своими бедами, со своими жалобами. Несут подарки.
Двухсотлетнюю липу посреди поля возле деревни Горинцы по этой самой причине аккуратно обходит трактор, оставляя ей островок зелени – высокой травы вокруг ствола. Впрочем, написал неточно. Можно подумать, что есть в этом что-то утилитарное: полезное дерево – будем его беречь. Нет, скорее тут простое уважение к существу, которое живёт давно и многое, должно быть, помнит.
Горинцы – потому что посреди самой деревни есть песчаная гора, и с неё словно скатывается вниз главная улица. Раньше, лет сто пятьдесят назад Горинцы были марийскими и назывались Куверба-Горинцы. Это значило, что туда переехали на выселок жители соседней Кувербы, очень старой марийской деревни. Место с горой выбрали наверняка из-за того, что это была неудобица – на песчаном склоне пахать не полагалось.
Липа – их, марийская. И может быть, место для деревни люди выбрали специально поближе к ней. И хотя в Горинцах давно живут почти исключительно русские, вся деревня её бережёт. Она хорошо знает, что сюда приходят марийцы из окрестных деревень с узелками.
Чем-то это напомнило мне места к югу от Нижнего Новгорода, где жила ныне исчезнувшая группа мордвы – терюхане. Это о них Мельников-Печерский написал свою этнографическую работу «Очерки мордвы». Последние люди, хоть чуть понимавшие мордовскую речь, умерли лет пятьдесят назад. Но вот взяли мы эту книгу середины XIX века и отправились искать священные места, священные деревья вокруг старых терюханских когда-то сёл. Всё цело. Всё! И родники, и старые липы, и целые рощи, где когда-то совершались запретные, тайные обряды – люди приходили к своим древним мордовским богам с подарками.
Липе надо помолиться, рассказать о своих несчастьях, объяснить – любим мы её, знаем её силу, на неё только и осталась надежда. И подарок укрепить где-то на ветвях или опустить в дупло, положить под кору монетку. А потом приникнуть к стволу, прислушаться к её дыханью, слиться с ней в мыслях. И ощутить счастье оттого, что ты рядом с этим почти вечным существом, которое было таким же большим и добрым ещё при твоём пращуре, что оно несёт в себе светлый след сотен и сотен людей, их думу, их порыв навстречу этому дереву.
И подарки, сделанные липе, становятся её частью, медленно врастают в неё. Их никто не возьмёт себе: есть поверие – если украсть то, что было принесено к святому дереву, можно сойти с ума или умереть. Дерево – сильное, оно может постоять за себя, и пусть оно будет нашим другом.
Такие старые липы я встречал и возле деревни Ромачи около Тоншаева, и неподалёку от заветлужской деревни Кузнец (марийцы её называют Апшатнер, что тоже означает «кузнец», но только на их языке), рассказывали мне о старых берёзах-целительницах в древней Большой Рудке на шарангской земле. Эти деревья всегда стоят одиноко среди поля. Может быть, они – последний след постепенно сошедших на нет святых лесов?
Экспедиция к священным лесам Заветлужья летом 1991 года у нас получилось самой длинной: мы с моими товарищами не были в городе почти месяц. Меня в таких случаях выручает чувство дома: я не ощущаю себя оторванным от него, если в своей области. Воспринимаю это примерно так, как человек, оказавшийся на соседней улице своего же города.
Мы молоды. Мы мокнем под дожём и сушимся под солнышком. Мы поём. Нас кидает скачущий по ухабам паз – самый российский автобус (с ума сойти: слово «паз» – с эрзянского переводится «бог»!). Мы топаем по пыли и брызгаемся в речке. Мы переписываем материалы в тетради почти до утра при свече, потому что свет отключился и неизвестно когда его дадут…
Ольга Ляпаева и Татьяна Михайлова (ныне сделавшая себе имя в Нижнем Новгороде журналистка), вернувшись домой после всех этих приключений, начали с визитов к врачу. Глаза плохо видели в привычных очках, быстро уставали и чувствовали тяжесть.
В обоих случаях окулисты удивились: «Зачем вы носите такие сильные очки?» Оказалось: зрение стало лучше!
Из липы за околицей деревни Большие Селки, рассказывали нам, выходил Суртан. Мы не сразу поняли, кто это. Нам объяснили: он правил Лесным Заволжьем очень давно.
Мне ещё предстояло многое и многое узнать: только через четверть века я буду представлять себе детали биографии этого совершенно реального человека поволжского средневековья. Узнать, что он жил в XIV веке. Наконец, понять, что звали его совсем даже не Суртаном и версий конкретных дат его жизни может быть несколько. Но каким-то образом Большие Селки обязательно связаны с его судьбой.
Липы той больше нет.
Но я не верю, что с ней больше нет и Суртана. Он обязательно должен возродиться в каком-то молодом побеге, который потянется в этом месте из древнего тайного подземного корня к свету, к людям. Потому что я не могу допустить, что та самая липа, о которой мне рассказывали росла при Суртане. Столько не живут: шестьсот лет – это явно лишку для липы. Значит, липа была при нём другой, и он из неё переселился в следующую.
Места, где жили старые деревья, всё равно не трогают после гибели этих деревьев. Хорошо знают, что этого делать нельзя. И если построить там дом, завести хозяйство, жизни, благополучия в таком доме не будет – одни только болезни, нелепые смерти, пожары, разоренье.
В одной деревне около Тоншаева мне показали заброшенный дом. Сколько-то лет назад его купили новые хозяева. Им, говорят, даже показали старое сухое дерево во дворе – вот оно, и не трогайте его: будет беда. Так нет: помешало, хотели на этом месте строить сарай. Пилили его вначале, потом рубили пень, потом подкапывали…
Пень остался – с ним не справились. А вот хозяев нет больше.
Прибрало их в один год, всю семью. Родственников, кто приходил помогать, тоже… О том, чтобы купить этот дом, никто больше не заговаривает.
У марийцев есть короткая и горькая песня про сироту. Он идёт в родную деревню и издали приглядывается: не родного ли отца видно на околице – нет, это стоит старый дуб; не матушка ли машет рукой – нет, это ветер колышет ветки старой берёзы.
Вспомнил эту песню, виденную когда-то в сборнике, слушая песню другую – от пожилой женщины в таёжной деревне Большая Юронга, а по-марийски – Кугу Юрмор.
Увы, язык знаю не настолько хорошо, чтобы на лету схватывать смысл фраз. Слушаю и радуюсь знакомым словам, постепенно начинаю понимать, что мне рассказывают – и только.
Вот и в этой песне узнал слова, которые легко понял.
Пожилая марийка стала мне рассказывать песню (вообще-то, это совсем неправильно: её поют, или – говорят ещё так – играют, а уж никак не рассказывают). И к моему удивлению пропустила куплет, где говорилось про дуб и про берёзу, стоявшие здесь, в деревне, у околицы. Тот куплет, в котором их называли отцом и матерью.
– А про деревья что Вы пели? – спросил я.
– Ну, вот!.. Я же вижу – всё ты понимаешь, так чего же рассказывать-то? Всё ведь сам услышал.
– Нет, нет, совсем не всё?
– Ну, а что тут?… Вот дуб был, берёза была. И пелось, как будто они тут наши родители. Он воевать уходит, парень-то. И к берёзе пришёл – привязывает ей косынку, подарок. К дубу пришёл – вешает ему на ветки пояс… Ой, ребяты, правду у нас пели… Вот война началась, парни наши все ушли. А мы к берёзе ходим, на ней косынки висят. И мы смотрим, котора чья… Вот – плакали, слёзы утирали… Уже на кого и похоронки принесли, а косынки висят… Нет их уже – ни дуба нет, ни берёзы, очень были старые, упали в одну ночь. Буря была лет тридцать назад. Вот так и живём без них.
Уйти в дерево – это просто и, наверное, нестрашно. Это означает не умереть, а жить дальше и быть рядом с теми, кто продолжает тебя. И радоваться им, когда они навещают, когда слышишь от них доброе слово.
В древности у некоторых марийских родов существовал странный наполненный магией обычай: людей хоронили на деревьях. Высоко в ветвях старого родительского дерева, куда предстояло уйти, вешали сплетённый лыковый саркофаг.
…Мне кажется, что мой отец уехал от меня на поезде.
Известие о том, что его нет больше, я получил, когда собрался заночевать в деревне Горинцы. Я поехал той осенью на север области готовить материал для газеты о путейцах. И заодно сходить в марийские деревни. Со мной поехали мои друзья, с которыми мы не первый год вели записи. Поработать рассчитывали вчетвером.
Вечером к дому, подошёл уазик путейцев: до них дозвонились из города…
Это ощущение – что внутри меня что-то оборвалось и окаменело – хорошо описано ещё в старых книгах.
Друзья подходили ко мне и обнимали меня.
До станции было несколько километров, а до поезда – несколько часов. И я ушёл один в священную рощу, которая маячила на горизонте.
Был там до темноты…
Отец растил из меня русского фольклориста. И было известно: и журналистика, верно кормившая меня долгие годы, и увлечение культурой соседей ему в чём-то не по душе. Но в этот час я пришёл именно в марийский храм. Он оказался ближе всего.
Уже не помню, о чём говорил с этими деревьями.
Ужас, чёрное зияние и полное смятение перед будущим…
Нет, не то чтобы полегчало… Но нужны были силы вернуться домой и принять то, что произошло.
Ехал в локомотиве ночного проходящего скорого. Стрелка скоростемера прыгала за цифрой «100», в электровозе кидало на поворотах. Это в вагоне едешь – и не чувствуешь ничего подобного.
Была беззвёздная сентябрьская ночь, наполненная какой-то мистической погоней, голосами невидимых поездов, огнями. Отключаясь, я переставал понимать, где и куда именно я еду. И мне казалось, что мой локомотив несётся среди огромной ночи над беспредельным пространством. И где-то уже снизу видны огни знакомых мне станций и городов. И люди, дежурящие там в эту ночь, понимают: случилось у меня что-то непоправимое. И потому мой локомотив не подчиняется в этот час ни здравому смыслу, ни земным законам… Эти люди знают, что погоня закончится ничем. Но они не решаются мне этого сказать. А просто молча смотрят на меня.
В половине четвёртого я отпер дверь своей квартиры, где никого не было, включил свет в комнате.
На противоположной стене блестел календарь. Сентябрь. И на огромном листе вдоль холодной северной реки спешили сцепленные вместе – двойной тягой – два красных локомотива. Такие же, как тот, в котором я ехал в ту ночь.
…Эту большую фотографию я вырезал потом, и она висит у меня на стене на кухне. Наверное, те, кто заглядывает туда, думают, что это просто железнодорожный пейзаж. Не просто.
Точно знаю: это именно тот поезд, за которым я гнался в ту ночь.
То ли я надеялся остановить его. То ли хотя бы увидеть, хотя бы прокричать что-то вслед.
А поезд был уже далеко – на берегу той холодной реки. И там был уже день.
И не полагалось бы мне своё дерево, к которому я мог бы прийти.
Если бы не та роща.
«Старые люди деревья сажали. С каким словом – это нам неведомо. Может, пожелание какое или запрет. И как же нам теперь эти деревья рушить?… Вы говорите – тень в огород кидают, посреди дороги растут… Ну, может быть. Только мы вот не знаем, что с нами будет, если этих деревьев не станет. Или – особенно– если их кто-то срубит, сломает. Это ведь – уже всё?! И бывали случаи. Рубили. И человек потом умирал на ходу».
«Уже не помню, почему я полюбил деревья эти…» – первая строчка из полузабытого стихотворения, которое я когда-то читал. Оно было написано талантливым человеком, потому что только в таком случае спустя годы может прийти на память простая и ёмкая формула, выраженная в нескольких словах. И вот именно ради этого только и можно жить в поэзии.
…Вот именно так: «полюбил» – а не начал бояться. Хотя старые деревья окружены по-настоящему страшными рассказами о проклятиях, которые непременно сбывались – деревья нельзя было обижать и пытаться убить, им нельзя было желать зла.
Но их всё-таки любили. Кстати, наверное, чувства такого же рода испытывают к родителям маленькие дети.
Любишь лес – люби тех, кто в нём живет. Ведь они – тоже лес.
Любить – это щадить.
Щадить можно и нужно добычу.
Марийцы жили лесом, охотничьей и рыбацкой удачей. Небольшое отвоёванное у тайги поле, немного скотины в крытом дворе – это было надёжным куском. Но как без трофеев – грибов, дичи, ягод?
Чтобы лес не скудел, из него нельзя было брать лишку – ровно столько, сколько требуется!
Это же на века сказано: «Стихия накажет».
Как?… Да она придумает! Возьмёшь больше, чем требуется (а в марийских деревнях хорошо знали меру и умели вычерпать её до дна!), – и на следующий год не найдёшь на своей поляне грибов, не подстрелишь зайцев. Или затмит жадность глаза – и не найдёшь обратной дороги, хотя в лесу понять, куда идти, проще, чем в городе!
Щадить можно и нужно тех, на кого охотишься и кто уже не уйдёт от твоего меткого выстрела.
В одном Марийском национальном музее мне показали удивительное орудие. Оно было похоже на стрелу, но вместо отточенного острия имело тяжёлый тупой деревянный набалдашник. Оказалось, это и была стрела для охоты на белок. Охотник, натягивая лук, метил зверьку в голову.
Попадал – и белка, оглушённая ударом, тут же теряла сознание и падалана землю. Она не мучилась от боли.
Шорыкйол, он же в более позднее время день святого Василия, он же в нынешнем бытовом смысле Новый год. Это у марийцев особенный день, когда с лесом, с его обитателями надо обо всём договариваться на будущее. Таков исходный древний смысл прихода ряженых. На них – вывернутые наизнанку тулупы, маски (в древности они были деревянными).
Это не люди – это лесные звери. Они пришли петь – хвалить человека и человеческий дом. И за это им – подарки. Так с тайгой продляются на новый срок добрые отношения.
– Тау! Тау! – звучит в этот день. – Спасибо! Спасибо!