«Похороны» обставлялись весьма торжественно. За несколько дней начинали выпускаться бюллетени, гласящие, что альманах сильно заболел, здоровье его ухудшается, врачи находят положение безнадежное, и наконец он умирал. Конечно, в заранее назначенный срок. Дальнейшая церемония уже, до известной степени, была кощунственной, так как служились панихиды, шло отпевание и наконец происходило погребение: альманах тащился в курилку и сжигался в камине. Для исполнения церемонии выбирались все необходимые лица: священник, дьякон, певчие, могильщики и т. д., среди провожающих можно было видеть загримированных: директором, ротными командирами, преподавателями-астрономами и другими офицерами. За катафалком, который несли несколько человек в черном, тянулись рыдающие близкие.
В курилке говорились надгробные речи и, конечно, вышучивалось начальство. Надо отдать справедливость, эти речи часто бывали остроумны и смешны. После этого начинались поминки, заканчивавшиеся изрядным пьянством, в котором принимала участие вся рота. Кончались они иногда и скандалами, но начальство смотрело на это сквозь пальцы, и если все происходило без особого шума, то оно не мешало. Да это и было самым мудрым, так как все равно запрещение устраивать похороны влекло за собой устройство их с большими предосторожностями и только разжигало общий интерес. Но в результате получалось уже определенное нарушение приказания и необходимость наложений серьезных взысканий накануне самого производства.
Наш выпуск не хотел отставать от других, и уже перед Рождеством началось обсуждение вопроса о «похоронах», так как при командовании адмирала Ч. всякое выполнение «корпусной традиции» приобретало особое значение. Для нашего выпуска это было особенно опасно, потому что несколько выпускных гардемарин и так висело на волоске, и, попадись они в новом скандале, не миновать им исключения из Корпуса. Но все же большинство стояло за устройство «похорон альманаха» и надеялись, что и начальство отнесется снисходительно.
Глава девятая
Рождественские праздники в отпуске прошли весело. Для многих они были последними в кругу родных. Неизвестно, куда и на какой срок забросит судьба в будущем году. Некоторые, очевидно, попадут на эскадру Тихого океана, а это разлука не меньше, чем на три года.
Когда мы явились в Корпус после Нового года, то все были настроены серьезно и старались усердно учиться: экзамены все приближались.
Газеты хотя до нас и доходили, но политикой мы интересовались мало и оттого не замечали, как сгущаются тучи на Дальнем Востоке и уже носятся призраки приближающейся войны. Однако в двадцатых числах января угроза войны стала столь ощутимой, что разговоры о ней в обществе захватили и нас. Мы начали усердно следить за событиями на Дальнем Востоке, но как-то мало верили, что война действительно может вспыхнуть.
Вдруг 27 января пришли телеграммы из Порт-Артура о нападении японских миноносцев на нашу эскадру еще до официального объявления войны. Мы все страшно взволновались и сразу бросили учение. Стало ясно, что война началась. В тот же вечер нам объявили, что на следующий день Корпус посетит Государь Император.
Мы ломали голову, строя всякие предположения и желая объяснить, чем вызвано это посещение. Но меньше всего думали, что Государь может нас произвести в офицеры.
Ночь накануне 28 января мы провели тревожно и, увлекшись обсуждением происходящего, заснули только под утро. Поздно вечером в этот день из отпуска вернулся один гардемарин, который виделся с кем-то из чинов Главного Морского штаба, и от него узнали, что Государь Император завтра нас произведет в офицеры. Но и к этому известию все отнеслись с большим недоверием. Мы считали еще возможным, что раньше обычного назначат экзамены и этим ускорят выпуск, но никак не могли себе представить, что уже завтра мы можем оказаться офицерами.
Наконец наступил и памятный день для каждого из нас, день 28 января 1904 года. Все занятия были отменены, и мы готовились к встрече Государя. Обычно это сопровождалось переодеванием в голланки и брюки так называемого первого срока, то есть совершенно новые, которые нам должны были быть выданы для ношения в следующем году. По коридорам расстилался красный ковер, и главный швейцар надевал парадную красную ливрею. Помещения еще тщательнее прибирались, хотя надо отдать справедливость, что все содержалось и так настолько чисто, что если бы Государь приехал невзначай, он, наверное, остался бы доволен.
Соответственно и офицеры, преподаватели и низший служебный персонал надевали все новое. Все эти приготовления делались не для того, чтобы ввести в заблуждение высокого гостя, а только по случаю его посещения. Мы это отлично понимали, и сами строго следили, чтобы все было в полном порядке.
Не знаю, как начальство устраивало, чтобы заблаговременно знать о приближении царских саней или кареты, но кем-то и как-то об этом вовремя сообщалось, и по всему Корпусу раздавались тревожные звонки. Если Государь приказывал нас не отрывать от уроков, то мы продолжали оставаться в классах до тех пор, пока он обойдет их. Иногда нас собирали по ротам. В классах Государь всегда расспрашивал преподавателей о наших успехах и, если кто-либо отвечал, некоторое время слушал его. Некоторых он сам спрашивал о занятиях и жизни в Корпусе, и мы после этих смотров всегда бывали в полном восторге и от приветливости Государя, и от внешнего его облика, и, вообще, от чего-то такого, чего и сами не могли толком объяснить.
На этот раз все было несколько иначе, и приезд заранее был точно назначен в 2 часа дня. К этому времени гардемарины и кадеты, а также начальство были собраны в столовой. Мы, старшие гардемарины, очень нервничали в ожидании прибытия Государя, так как были убеждены: то, что он скажет, должно коснуться главным образом нас, но начальство продолжало хранить молчание. Наконец по телефону из Зимнего дворца дали знать, что Государь с Государыней выехали. Через четверть часа раздался предупредительный звонок, который означал, что Их Величества подъезжают к Корпусу.
Все замерли. Раздалась команда: «Смирно, г-да офицеры», и в дверях появились Государь, Государыня и дежурный флигель-адъютант Великий Князь Кирилл Владимирович. За ними следовали: директор Корпуса, управляющий Морским министерством, начальник Главного Морского штаба и ряд других начальствующих лиц.
Государь вышел на середину фронта и поздоровался со всеми. Это мы еще сознавали и понимали. Но с того момента, как он приказал старшим гардемаринам выйти вперед и приблизиться к нему, все последующие события ощущались и переживались, как во сне.
Его теплые и приветливые слова, обращенные к нам, поздравление с производством в офицеры и затем неистовый восторг, охвативший нас, – все это слилось в одно неизгладимое ощущение. Нас с трудом удержали во фронте, чтобы дать возможность Государю попрощаться. Но когда он и Государыня повернулись, чтобы направиться к выходу, то мы не выдержали и бросились за ними. Часть побежала через музей, а другие через картинную галерею, чтобы скорее попасть в швейцарскую и там встретить Их Величества. За ними бросились и младшие роты, которых тоже не успели сдержать дежурные офицеры.
В швейцарской мы обступили Государя и Государыню и стали умолять всех нас сейчас же отправить в Порт-Артур на эскадру. На это Государь возразил, что кто же тогда будет служить на кораблях в Балтийском и Черном морях. Но все же, так как по положению десять первых могли выбирать вакансии сами, то Государь разрешил отправить их в Порт-Артур. Остальные были разочарованы, но понимали, что иначе и быть не может. Затем мы стали упрашивать Их Величества дать нам что-нибудь на память, и, не удержи нас окружающее начальство, мы готовы были разорвать шубу Государыни и пальто Государя. Все же царские пуговицы, носовые платки и перчатки исчезли в одну секунду, разодранные на куски.
Наконец Их Величества оделись и, еще раз попрощавшись со всеми, стали выходить. Мы бросились за ними и облепили карету. Несколько человек взобрались даже наверх и к кучеру на козлы, но их оттуда согнали. Мороз был около 10 градусов, а мы выскочили без фуражек и в одних голланках. Однако это нам не помешало, когда карета тронулась, с криками «ура» броситься за нею. Как начальство ни останавливало, но порыв был так велик, что, казалось, и сам Государь не мог бы воспрепятствовать бежать за ним. И мы неслись все дальше и дальше, не отдавая себе ясного отчета, куда. Около Николаевского моста уже стали уставать, но и не думали прекращать проводы. Когда же Государь остановил карету и взял к себе ближайших, испугавшись, что они могут простудиться, то остальные гардемарины бросились на извозчиков, а некоторых взяли лица свиты.
Так мы и продолжали сопровождать царскую карету и все время кричали «ура». Публика в удивлении останавливалась, но, поняв, в чем дело, тоже кричала и снимала шапки. Вид получался совершенно необычайный, и, наверное, полиция была очень смущена и не знала, что и предпринять.
Наконец царская карета остановилась у подъезда Зимнего дворца на набережной, а за ней подкатили и наши извозчики. Их Величества, видя нас, стали ласково упрекать за то, что мы по морозу, без всякой верхней одежды, совершили это путешествие, и приказали в таком виде назад не возвращаться. В ожидании же присылки наших шинелей из Корпуса Государь велел войти во дворец и отдал распоряжение, чтобы нас напоили горячим чаем и вином. Мы страшно обрадовались и скромно вошли во дворец. Потом нас провели в какое-то помещение и скоро подали чай и вино. Вскоре доставили шинели, и мы отправились восвояси.
В Корпусе нас ожидал ротный командир и другие офицеры, чтобы поздравить. Мы начали быстро одеваться, чтобы поскорее поехать по домам и там рассказать о выпавшем на нашу долю счастье. Чрезвычайно было досадно, что офицерская форма еще не готова и нельзя ни домой явиться, ни по улице пройтись в соответствующем виде.
Мы придумали все-таки одеться не по форме: не надели палашей, засунули концы башлыков за борт шинели и т. п. Ну и, конечно, не отдавали первые честь обер-офицерам – уже на правах равных, и если кто-либо пытался останавливать и делать нам замечание, то в ответ получал гордое заявление, что мы тоже офицеры.
В этот день на улицах Петербурга гардемарины были своего рода героями дня: весть о посещении Государем Корпуса и о нашем производстве уже успела облететь город, и многие вступали с нами в разговоры и расспрашивали, как все произошло.
Когда я наконец добрался до дома, где жили мои родители, и вошел в парадную, меня удивленно встретил старик-швейцар вопросом, отчего это сегодня, в неурочный день, нас отпустили. Я сейчас же с гордостью объяснил, что Государь произвел нас в офицеры, по случаю начала войны.
– Вот оно что, – ответил пораженный старик и начал рассыпаться в поздравлениях и расспросах.
С большим трудом отделавшись от него, я понесся по лестнице и громко позвонил. Горничная открыла дверь. Не снимая шинели, я бросился в столовую, где в это время находилась вся наша семья, и там только и мог выговорить: «Я произведен в офицеры». Сначала никто даже не понял, что случилось, и мне пришлось все объяснить по порядку, после чего все бросились поздравлять меня и обнимать.
Вскоре из Корпуса пришел и мой младший брат, так как после посещения его Государем все гардемарины и кадеты обычно увольнялись в отпуск на три дня. И весь вечер не было конца рассказам и расспросам о том, как все произошло. Мы с братом старались припомнить решительно все мелкие подробности: что говорил Государь, в какой форме был одет, как выглядела Государыня, кто их сопровождал и т. д. и т. д.
После производства самым серьезным стал вопрос обмундирования. Приказано было торопиться насколько возможно, и уже через неделю назначили присягу. Правда, на ней разрешили присутствовать и не в офицерской форме, чего не хотелось.
Поэтому уже со следующего дня мы начали носиться по магазинам, портным и сапожникам. Работа нелегкая, так как приходилось одеваться, что называется, с ног до головы, ведь в Корпусе мы носили все казенное. Сначала даже трудно было сообразить, чего и сколько надо купить, но первым делом приобрели сабли, кортики, фуражки и погоны. Причем сразу же их и надели… Так хотелось скорее появиться на улицах офицером, чтобы кадеты и нижние чины отдавали честь. Это казалось таким занимательным, что старались лишний раз пройтись по людным местам, лишь бы чаще их встретить.
Каждый день на короткое время нам приходилось ездить в Корпус узнавать, нет ли каких-либо новых распоряжений. Выяснилось, что вытягивание жребия, кто в какой флот выйдет, произойдет за два дня до принесения присяги. Это был серьезный момент для тех, кто имел определенное желание служить в том или другом флоте.
В назначенный день все собрались в роте. Завернутые в трубочку билетики были брошены в фуражку, и в присутствии теперь уже бывшего ротного командира полковника М. началось «вытягивание судьбы». На каждом билетике стояли буквы: «Б» – Балтийский флот или «Ч» – Черноморский флот и, наконец, «К» – Каспийский. Билетиков для Дальнего Востока не было, так как вакансии были уже разобраны окончившими в первом десятке. Больше всего вакансий предоставлялось в Балтийский флот, и именно туда я и мечтал получить назначение. Особенно я боялся попасть в Черноморский, к которому имел какое-то предубеждение из-за того, что служившие в нем офицеры редко попадали в заграничные плавания и вообще мало плавали. Теперь же это обстоятельство еще усугублялось тем, что, пожалуй, из Черного моря никак не выберешься на войну, а я во что бы то ни стало решил воевать.
Я с замиранием сердца подошел к шапке, протянул руку и взял подвернувшийся билетик. При этом так волновался, что с трудом мог его развернуть. Судьба была милостива: на билетике стояла желанная буква «Б». Я был в восторге.
Когда мы на следующий день зашли в Корпус, все начальство находилось в большом смятении и каждого инквизиторски расспрашивали, не брал ли он серебряных ложек из Зимнего дворца, когда нас там поили чаем. Все мы были страшно удивлены и обижены таким странным подозрением, но оказалось, что гофмаршальская часть дворца сообщила в Корпус, что после того как гардемарины пили чай, пропало несколько серебряных чайных ложек и их никак не могут отыскать. Это обстоятельство одинаково было неприятно и нашему начальству и нам, так как не хотелось и мысли допустить, что кто-либо из нас мог украсть вообще, – а из дворца Государя тем более, – какие-то серебряные ложки.
В тот день кроме нас во дворец попало несколько кадет младших рот, и потому были опрошены и они, и тогда выяснилось, что действительно ложки были взяты: видя, как старшие просили на память у Их Величеств то, что было под рукою, эти юнцы решили, уже самовольно, конечно, и себе что-нибудь взять и выбрали ложки как особенно напоминавшие дворец. Злого умысла или корысти здесь, разумеется, не было, и всех очень обрадовало разъяснение этой истории.
Дни перед принесением присяги пролетели. К девяти часам утра мы уже должны были явиться в Корпус, а у многих мундиры могли поспеть только к утру того же дня. Злополучные портные работали напролет все ночи, но раньше приготовить не брались. Мой мундир, который я заказал у известного в наших кругах Дмитриева на Литейном, тоже должен был поспеть к утру. Ни свет ни заря я забрался к нему и там уже застал нескольких молодых мичманов.
Наконец портной принес мой мундир, я поспешно стал одеваться, а другие в ожидании страшно нервничать. Было 8 часов, и мы свободно могли успеть еще в Корпус. Правда, процедура одевания тоже заняла немало времени, так как у портного имелось лишь одно зеркало, а нам всем хотелось видеть себя в полном великолепии. Мундир меня вполне удовлетворил, но… был все же дефект: к нему временно пришили какой-то старый воротник, так как настоящий еще не был готов, и шитье выглядело сильно потертым. Наконец мы нацепили сабли, надели пальто и треуголки и отправились в Корпус, не чуя под собою ног.
В Корпусе, в помещении нашей бывшей роты, было уже большое оживление. В новом одеянии мы не сразу узнавали друг друга. Все сияли счастьем, и только полковник М. страшно волновался, так как часы показывали почти девять, а некоторые еще не приехали. Наконец нас пригласили в аванзал, где должна была происходить присяга, хотя не все еще были налицо. Пришлось доложить директору. Он страшно рассердился и приказал опоздавших арестовать домашним арестом на пять суток. Вскоре прибыли и они. Оказалось, что задержка произошла из-за портных. Адмирал, совершенно не считаясь с тем, что тут же находились посторонние лица, сделал опоздавшим строгий выговор и объявил об аресте. Эта сцена произвела очень неприятное впечатление и омрачила наше торжество…
Внесли знамя, пришел священник. Сказал коротенькое поучение, затем мы подняли руки со сложенными пальцами, как для крестного знамения, и повторили за ним слова присяги и в заключение поцеловали Крест и Евангелие. Адмирал Ч. обратился к нам с напутственным словом. Поздравил довольно кисло: сказал, чтобы мы не думали, что стали настоящими офицерами, что нам необходимо еще серьезно поучиться и самим пройти то, чего не успели пройти в Корпусе, и что вообще надо все время думать о необходимости пополнять знания. В заключение он прибавил, что принужден сознаться, что ему все же не удалось окончательно нас переделать, и он советовал нам поработать над собой, чтобы сделаться дисциплинированными и образцовыми офицерами.
Сдержанно поблагодарив его за добрые советы, мы стали просить адмирала простить опоздавших к присяге. Но адмирал был неумолим, и тут же у них отобрали сабли, и им пришлось остаться в Корпусе. На следующий день, впрочем, их отпустили по домам.
Вернувшись в роту, мы начали дружески прощаться с ротным командиром и другими офицерами. Хотя с ними у нас и происходили часто недоразумения, но ведь иначе и быть не могло, так как, с одной стороны, и они должны были следить, чтобы кадеты исполняли все свои обязанности, а с другой – и мы часто старались сделать все, чтобы уклониться от этого. Прощались мы и между собою после стольких лет совместного житья, после всего перечувствованного и пережитого вместе. Правда, расставание было далеко не таким, как в других учебных заведениях, питомцы которых разлетаются по всему необъятному пространству России и часто больше уже не встречаются. Наоборот, во флоте было почти невероятным, чтобы мы друг с другом больше уже не увиделись. Только то, что мы начинали свою службу под звуки орудийной стрельбы и что неизбежно большинству из нас предстояло принять участие в войне, делало это расставание более серьезным.
Прощались мы и с Корпусом, в котором провели шесть лет и где из мальчиков превратились во взрослых молодых людей. Нам теперь предстояла самостоятельная жизнь, а ведь до сих пор нас так опекали, что мы чувствовали себя застрахованными от всяких житейских забот, которых не лишены молодые люди, учащиеся в гражданских высших учебных заведениях и которым иногда приходится одновременно учиться и вести борьбу за существование. Мы всегда были прекрасно одеты, хорошо накормлены, жили в чистых, здоровых и теплых помещениях. Нас учили, как мы должны себя вести, и заботились о нашем здоровье. О многих ли так заботятся даже родители? Да, мы с любовью покидали вековые стены Корпуса, которые навсегда останутся родными и которые мы всю жизнь будем вспоминать с теплым чувством.
Наш выпуск стал особенным выпуском, потому что нам объявил о производстве в мичманы лично сам Государь. Гордясь этим, мы называли свой выпуск «царским».
После принесения присяги, которая делала нас настоящими офицерами, все чувствовали себя особенно счастливыми. Мечты детских лет наконец осуществились, и мы достигли того, к чему так долго стремились.
К предстоящей деятельности мы были подготовлены только теоретически и никакого опыта не имели. Оттого и волновало ясное сознание, что судьба может каждого из нас и вскоре же поставить перед сложными случаями из морской практики и вверить жизни многих людей – сумеем ли мы с этим справиться!?
Теперь оставалось только подождать выхода приказа Главного Морского штаба с распределением нас по экипажам. В те времена на зиму все корабли разоружались, и офицеры и команды списывались на берег, то есть в экипажи, в которых жили до весны, когда начиналось вооружение. Так как мы были произведены в конце января, то нам предстояло до начала кампаний прослужить в казармах не менее трех месяцев.
В ожидании приказа молодые мичманы сновали по Петербургу и занимались посещением знакомых по случаю производства в офицеры. Хотелось побывать у всех и показать себя в новой форме. Теперь уже перед молодежью мы чувствовали себя как бы старшими. Главным же образом, мы чувствовали себя героями перед знакомыми дамами и барышнями, тем более что начавшаяся война и возможность участия в ней привлекали к нам сердца прекрасного пола особенными симпатиями и уважением.
Впрочем, ожидание приказа длилось не слишком долго. Уже через три дня я узнал не весьма приятную для себя новость, что меня отправят в Ревельский полуэкипаж. Следовательно, предстояло ехать в Ревель, который для меня, всю жизнь прожившего в Петербурге, был совершенно чужим городом. Провинцию я вообще не знал, и меня пугала перспектива провести несколько месяцев в глубоко провинциальной обстановке. Кроме того, это назначение не соответствовало моим планам и надеждам, так как я мечтал о службе на боевых кораблях, а к Ревельскому порту были приписаны только маленькие военные транспорты. Они составляли флотилию, обслуживающую собственно лоцмейстерскую часть южного побережья Балтийского моря до германской границы, и никакого военного значения не имели.
Но этого назначения теперь уже нельзя было изменить, и оставалось, подчинившись судьбе, ехать в Ревель. Однако я взял слово с родных, что они приложат все старания, чтобы меня как можно скорее вытащить в Кронштадт. Меня очень беспокоило это назначение еще и тем, что уже начали ходить слухи о походе особой эскадры из Балтийского моря в Тихий океан, а мне во что бы то ни стало хотелось на нее попасть, чтобы принять участие в войне.
Глава десятая
За два дня до назначенного срока явки по экипажам я вечером на 11– часовом поезде собрался уезжать из Петербурга. Когда поезд отошел от Балтийского вокзала и из виду скрылись провожавшие меня родители, я грустно вошел в свое купе. Кроме меня в нем помещалось еще трое пассажиров, по-видимому, из балтийских немцев. Какими чужими и несимпатичными они показались, – отчего, я и сам не знал.
Улегшись на свое место, я почувствовал себя оторванным от прежней жизни и одиноким. На душе стало тяжело. Поезд, глухо стуча и качаясь на рессорах, нес меня к началу новой жизни, а в голове бродили мысли о том, как-то она сложится. Смущало и огорчало назначение в Ревель.
Чуть забрезжил свет, я встал и начал одеваться. В окно глянул унылый зимний день. Поля, покрытые снегом, леса и случайные домики. Виды такие же мрачные, как и зимнее однотонное утро. Около 9-ти часов поезд стал подходить к Ревелю, потянулись скучные предместья с заводами и рабочими домиками, и наконец, замедляя ход, мы остановились у неказистого вокзала.
Поручив вещи носильщику, я поехал в лучшую местную гостиницу с громким названием «Золотой Лев». Типичный ревельский «фурман», на санках с бубенчиками, в меховой шапке и воротнике, бодро покатил меня по кривым улицам города. После Петербурга все казалось мизерным: улицы, маленькие старинные домики, узкие тротуары, окошки магазинов и сами жители. В противоположность этому представлялись улицы с высокими домами, красивыми магазинами, со снующими извозчиками, конками и ломовиками и вечно торопящимися куда-то пешеходами. Здесь же темп жизни был совершенно другим. Правда, город был интересен своей древностью и историей, но это меня мало трогало.
Хотя «Золотой Лев» и считался лучшей гостиницей, но он также поразил меня своей старомодностью, относительной чистотой и чрезвычайной банальностью обстановки. На всем лежал отпечаток типичной провинциальности гостиницы для «солидной» публики.
Расположившись в номере и позавтракав в ресторане, я отправился гулять по городу и искать меблированную комнату, так как жить в гостинице было и неприятно, и дорого. Найти помещение оказалось делом нетрудным, и скоро на Нарвской улице, на маленьком деревянном домике, выкрашенном в зеленый цвет, я увидел билетик с объявлением о сдаче комнаты. Позвонил. Хозяйка, вдова с маленькой дочерью, любила иметь жильцами офицеров и оттого мне очень обрадовалась.
Так как комната была чистенькой и прилично обставленной, а хозяйка производила хорошее впечатление, то я, недолго думая, ее и нанял. Таким образом, первое неотложное дело выполнил, и дальше оставалось только ждать следующего дня и приезда еще двух мичманов моего выпуска, чтобы с ними явиться по начальству. Вообще нас попало в Ревель четверо, и один уже несколько дней как приехал, так как его назначили по собственному желанию.
Встретившись в гостинице, мы решили явиться вместе. В полной парадной форме, весьма довольные собою, отправились мы искать полуэкипаж. При помощи извозчиков это оказалось несложной задачей, и через десять минут мы уже были у подъезда. Однако оказалось, что командир полуэкипажа капитан 1-го ранга В. (Вильгельмс. –
Нас провели в гостиную. Почти сейчас же вышел к нам и сам В. Это был уже немолодой офицер, кончивший свою не слишком блестящую карьеру. Встретил он нас любезно, без всяких официальностей, и сейчас же перешел на дружескую беседу, позвал жену и приказал подать вина, чтобы поздравить нас с производством. Такой прием, конечно, нас очень подбодрил, и мы перестали стесняться. Сын В., мичман, на один год старше нас по выпуску, в данное время находился в Порт-Артуре. Родители, конечно, страшно беспокоились и все нас расспрашивали, что нового слышали в Петербурге о нашей эскадре. К сожалению, мы могли рассказать не много, но, видимо, подбодрили стариков, когда единодушно заявили, что завидуем их сыну: он уже, мол, на войне, а мы еще неизвестно, попадем ли. Через несколько времени было получено известие о гибели молодого В.[52].
На прощание командир приказал завтра утром явиться в канцелярию, чтобы узнать, по каким ротам мы расписаны, и объяснил, что до начала кампании наши обязанности ограничатся дежурством по экипажу. Кроме того, он приказал явиться командиру порта контр-адмиралу В. (Вульф. –
Так безобидно прошел наш первый служебный шаг. Он оказался много проще, чем мы могли предполагать, но зато дальнейшая перспектива службы в Ревеле вгоняла нас в полную грусть. Чем же мы будем занимать время? И как оно нудно и тоскливо потянется в этом мирном городке! А в это время наши товарищи, служа в Кронштадте, ездят в Петербург, веселятся. Мы твердо решили нажимать на все кнопки, чтобы как можно скорее вырваться отсюда, хотя здесь, по-видимому, и очень милые люди.
В тот же день решили проехать в Морское собрание пообедать. В этом собрании нам предстояло столоваться, благодаря дешевизне и отсутствию в городе хороших ресторанов. Познакомились с дежурным, штурманским полковником П. (Петров. –
Когда мы на следующий день побывали в экипаже и там познакомились с другими офицерами, то стало совершенно ясно, что действительно, кроме дежурств, раз в десять дней, никакой другой работы не предстояло. Разве что изредка поручать произвести дознание, что было тоже далеко не интересно. В экипаж можно было ходить не каждый день, и часто ходили туда просто чтобы убить время и встретиться с другими офицерами. В зимнее время весь личный состав Ревельской флотилии предавался отдыху после летних трудов, которые были, правда, довольно обременительны, особенно весной и осенью. С началом навигации шла установка вех и баканов, а по окончании – их уборка.
В ближайшие дни мы отправились к командиру порта и были приняты в его частном доме. Он встретил нас отечески, как и командир полуэкипажа, и тут же представил своей супруге[55] – типичной «адмиральше», игравшей не последнюю роль в порту и пользовавшейся большой популярностью во всем местном обществе. Милая, несколько чопорная мать-командирша считала своим долгом опекать молодых мичманов, чтобы они не сходили с пути праведного. Она обычно брала под свое покровительство вновь выпущенных офицеров, и они обязательно должны были присутствовать на всех развлечениях, ею устраиваемых, и, вообще, вращаться в местном бомонде. Но она действительно по-матерински относилась к молодежи, и часто, запутавшись в долгах или напроказив по службе, молодые офицеры прибегали к ней за советом и помощью и неоднократно благодаря ей спасались от неприятностей.
Нам адмиральша выразила большое сожаление, что мы попали в такое печальное время, как война, из-за которой были отменены все общественные увеселения. У бедных стариков было тоже тяжело на душе, так как их единственный сын[56], лейтенант, находился на Артурской эскадре на «Петропавловске», на котором адмирал Макаров поднял флаг. На нем он и погиб вместе с адмиралом.
Командир порта – старичок небольшого роста, по виду мрачный и суровый, на самом деле был добрый и покладистый начальник. Адмирал не разлучался со своим мопсом и, когда ездил на дрожках в свое управление, неизменно сажал его рядом с собой. Они даже как будто походили друг на друга, как это иногда бывает с любимыми псами. И так этот мопс привык каждое утро ездить на службу, что, когда однажды адмирала вызвали в Петербург, он в обычный час самостоятельно отправился в управление, пролез в подъезд и направился в кабинет. Дежурный, увидя его, подумал, что адмирал идет сзади, и широко раскрыл двери. Мопс спокойно и важно вошел в кабинет и, как часто бывало, вскочил на кресло у письменного стола и на нем расселся. Однако, когда увидели, что больше никто не идет, и выяснилось, что командир порта уехал, бедного пса вежливо выставили. Этот случай быстро распространился по всему порту и, несомненно, послужил к прославлению адмиральского любимца.
Скоро мы вошли в колею новой жизни и еще убедились, что к службе никакой энергии прилагать не стоило и даже вредно, так как будет встречено недружелюбно, как нарушение с испокон веков установившихся добрых патриархальных обычаев.
Наши дежурства протекали до чрезвычайности однообразно и скучно. Приходилось проводить круглые сутки в экипаже в вице-мундире, спать одетыми на диване и есть подогретый обед и завтрак из собрания. Обязанности были несложны: принимать сменные рапорты дежурных по помещениям унтер-офицеров, встречать и провожать командира экипажа и изредка обходить помещения, следя за порядком. Хорошо налаженный распорядок жизни не нарушался, и все делалось совершенно автоматически. Наверное, в экипаже существовала и закулисная сторона, но в нее нам проникать не удавалось. Да и была ли в этом надобность? Если иногда матросы удирали в город, может быть, играли в карты и пьянствовали, то это делалось так шито-крыто, по-семейному, что наружно ничего не замечалось и особенного худа не происходило.
Кроме нас, четырех молодых мичманов, в экипаже имелись еще трое строевых офицеров, несколькими годами старше нас. Один из них был довольно мрачный господин, не расстававшийся со своим пуделем и, по-видимому, чувствовавший себя в его обществе вполне удовлетворительно. Он неохотно с кем-либо знакомился и избегал приглашать к себе, и мы им совсем не интересовались. Но двое других оказались веселыми молодыми людьми, уже давно известными всему Ревелю по своему громкому поведению. В особенности отличался мичман X. (Хижинский. –
Его беспечность не имела границ, и насколько он был желанным гостем у дам, настолько командиры кораблей не знали, как от него избавиться. В море его еще можно было терпеть, но стоило кораблю войти в порт, как X. исчезал или начинал пьянствовать. Когда он исчезал, найти его никто не мог, тем более что и сам X. никогда не знал, куда его занесет судьба.
Раз он попал в Либаву и, съехав на берег, пошел в известную «Петербургскую гостиницу», а затем исчез. Транспорту пришлось даже на сутки отложить свой уход в море, так как X. три дня не появлялся и его нигде не могли отыскать. Командир уже стал опасаться, не случилось ли что-нибудь с ним. На четвертый день он наконец появился в весьма растрепанных чувствах. Оказалось, что в «Петербургской гостинице» он познакомился с какими-то местными коммерсантами, с ними изрядно выпил и быстро подружился. Новые друзья уговорили после закрытия гостиницы пойти к ним допивать, и X. с большим удовольствием согласился. Там они провели всю ночь. X. много пел, и дружба окончательно закрепилась.
Наутро одному из купцов понадобилось ехать в какое-то местечко, за несколько верст от Либавы, и он уговорил всю компанию ехать вместе, обещая, что будет очень весело и, главное, на славу удастся выпить и поесть. Друзья с восторгом приняли приглашение и в каких-то экипажах двинулись в путь.
Приехав на место, они продолжали кутеж, и к ним присоединился еще какой-то местный купец-еврей, ради которого они и приехали. X. уже давно, что называется, «лыка не вязал», и ему было решительно все равно, из кого состояла компания. Скоро выяснилось, что в семье еврея должна состояться свадьба, и он убедил все общество принять в ней участие. Особенно он упрашивал X., так как ему казалось лестным, что среди гостей окажется настоящий морской офицер. X. был на все согласен: «свадьба так свадьба», «евреи так евреи» – лишь бы было вино.
На следующий день состоялось торжество, затем обед с фаршированной щукой, после танцы. X. пил, ел, ухаживал за барышнями и всех очаровал романсами. Веселье затянулось далеко за полночь, и X. уложили где-то спать. Только на другой день, проснувшись уже под вечер, он пришел окончательно в себя и чрезвычайно удивился обществу, в котором оказался. Однако уезжать уже было поздно, да и пришлось опохмелиться. Только на следующее утро X. доставили благополучно на транспорт, и там командир немедленно посадил его под арест.
X. всегда ходил без денег и решительно всем задолжал, так что ему перед многими приходилось выворачиваться самыми невероятными способами, но за приветливость и покладистость ему и это прощалось. Только иногда сердились друзья, когда он заходил к ним в их отсутствие, выбирал что-либо из одежды и оставлял любезную записку с перечислением взятых вещей. Может быть, это уже и не так сердило бы (все знали, что X. взял что-нибудь по крайней нужде), но вещи возвращались впоследствии в таком виде, что их уже носить было невозможно.
Теперь X. командовал 2-й ротой полуэкипажа, которая помещалась в отдельной казарме, в расстоянии 10 минут ходьбы от главного корпуса. Как часто бывает из-за близости, начальство к X. в роту заглядывало редко, и этим он пользовался. Незаметно командование ротой перешло к фельдфебелю, и X. только подписывал необходимые бумаги, показываясь в роте в экстренных случаях. К этому все уже как-то привыкли: и начальство, и его подчиненные: «Такой уж, мол, безнадежный человек». Да и он, будучи весьма снисходительным к себе, считал справедливым так же снисходительно относиться к своим матросам, которые его очень любили и не обижались за небрежное отношение к себе. Например, случалось, что он опаздывал на несколько дней с раздачей жалованья, забывал подавать в свое время требования на одежду и т. д. Часто фельдфебель носился по городу в его поисках и находил, совершенно случайно, у кого-нибудь из знакомых или в ресторане. Тогда тут же происходил доклад и подписание нужных бумаг. Однако всему бывает конец, наступил конец и долготерпению командира экипажа, и он отрешил его от командования ротой и арестовал на семь суток.
Арестованных на гауптвахте офицеров полагалось отвозить под арест в сопровождении офицера же и там передавать караульному начальнику. Эту не слишком приятную обязанность командир экипажа поручил мне, и, взяв необходимое предписание и расспросив адъютанта, как надо действовать, я отправился ловить X.
На мое счастье, он оказался на квартире, но в обычном для него веселом состоянии. Сообщив ему о своей миссии, я попросил скорее одеться, забрать вещи и ехать со мною. Весть об аресте X. принял благодушно, но заявил, что торопиться отнюдь не собирается и всегда туда успеет. Меня, по неопытности, такой ответ озадачил, и я, в сущности, не знал, что предпринять. На все уговоры он отделывался шутками и советовал не беспокоиться, угрозы не действовали. Прямо хоть вяжи и тащи силой. Наконец, после доброго часа упрашивания, перебранки и сборов, мне удалось заставить его собраться, но с одним условием, что по пути мы зайдем в один маленький ресторанчик, где у него была приятельница, хорошенькая буфетчица, и выпьем по рюмке водки. Скрепя сердце я на это согласился, так как предвидел, что оттуда его опять нелегко будет извлечь, но он так настаивал, что другого выхода я не видел. Да мне и не хотелось устраивать скандал и подчеркивать, что в данном случае я имею над ним известную власть, тем более что он был старше меня по выпуску.
Усевшись на извозчика, мы поехали в ресторанчик, который находился по пути. Знакомая буфетчица X. оказалась очень хорошенькой и милой девицей и встретила нас весьма любезно. В этот утренний час в ресторане никого не было, и X. мог без стеснения, между водкой и закусыванием, изливаться в комплиментах. Вдруг я с ужасом стал замечать, что после третьей рюмки он совершенно размяк. Тогда пришлось ему напомнить о данном мне обещании, но X. только махал руками и заплетающимся языком заявил, что никуда не поедет. Положение мое сильно усложнялось: вместо гауптвахты я привез арестованного в ресторан и допустил напиться. Нечего сказать, блестяще исполнил первое поручение по службе!
Неожиданно мне пришла на помощь буфетчица, которой, по-видимому, надоели приставания пьяного X., и ей захотелось от него отделаться. Возможно и то, что она, видя мое затруднительное положение, пожалела меня. Так или иначе, узнав в чем дело, она категорически заявила, что X. должен ехать со мною. Он пробовал возражать, но она ему ответила, что если он сейчас же не уйдет, то она его и знать не хочет. Ее решительное заявление подействовало гораздо лучше моих угроз и просьб, мы наконец выбрались на улицу и нашли извозчика.
На гауптвахте караульным начальником оказался старинный приятель X., и потому дальше он двигался уже охотнее, предвкушая веселое времяпрепровождение в дружеской компании. Потом я узнал, что они так веселились, что и его приятель попал под арест.
Сдав X. на гауптвахту, я свободно вздохнул и весьма довольный, что благополучно все исполнил, поехал в экипаж об этом доложить. Однако я отлично сознавал, что меня выручила буфетчица; без нее еще неизвестно, удалось ли бы мне доставить X. на гауптвахту.
Скоро мне пришлось сделать первый выход в местный свет, так как получил приглашение от одного знакомого аборигена Ревеля. Его семья состояла из родителей и двух сестер уже не первой молодости. Встретили меня с чисто русским провинциальным гостеприимством, и я сразу же окунулся в интересы ревельского общества. Мне было в точности объяснено: кто достоин уважения и кто нет, с кем стоит вести знакомство и от кого следует бежать, чьи жены добродетельны и чьи находятся на подозрении. Одним словом, я теперь уже все знал и мог смело войти в это общество, будучи спокоен, что не попаду впросак, имея таких надежных советчиц. По молодости и неопытности, меня эти сведения даже испугали, и я решил не рисковать добродетелью и не пускаться в свет. Но через несколько дней опять получил приглашение и, постеснявшись отказаться, пошел. На этот раз был званый вечер, и я нашел довольно много гостей: сухопутных офицеров и чиновников порта. Все отнеслись ко мне любезно, просто и гостеприимно, их предупредительность доходила до трогательности, но чувствовалось, что большинство считало меня все-таки не своим и мое присутствие их даже стесняло. Я же был далек от мысли считать себя выше их, но должен признать, что и я чувствовал какую-то отчужденность. Они не знали, как подойти ко мне, а я к ним, так что из этого объединения ничего не вышло, и потом я посещал любезных хозяев только в официальных случаях – с визитами.
Самым тоскливым временем в Ревеле бывали вечера, и часто я не знал, как убить это время. Сидеть дома и читать – надоело, а выйти – некуда. Правда, в городе был русский театр, в котором давались оперетки, драмы и комедии, но, Боже мой, какое это было убожество. Представления происходили ежедневно, и репертуар менялся часто: целый калейдоскоп пьес был разыгран бедными артистами за три месяца моего нахождения в Ревеле, и все-таки публика посещала театр неохотно. Нередко случалось, что кроме меня в театре сидело два-три человека, да и то неизвестно, были ли они платными или занимали места по контрмаркам.
Особенно памятен мне «бенефис» оркестра. Однажды, случайно проходя мимо театра, я заинтересовался афишей, взял билет первого ряда (морские офицеры считали, что в провинциальных театрах недопустимо сидеть ниже) и вошел. Театр представлял «Аравийскую пустыню», я оказался единственным зрителем и хотел уже уйти, но почему-то раздумал и занял свое место. Шла какая-то оперетта, и вышло, что бедные артисты ее разыгрывали только передо мною, и оттого я чувствовал себя неловко. Когда же в последнем действии внесли медный самовар с надетым на трубу лавровым венком и поднесли капельмейстеру, а он обернулся к пустому залу и стал раскланиваться и жестами благодарить, то я встал и ушел. Получилось так, точно я поднес капельмейстеру этот самовар. Впрочем, я бы, пожалуй, это и сделал с удовольствием, так как уж очень было жалко всю труппу.
В Морское собрание по вечерам никто не приходил. Балы и концерты по случаю войны отменили, и решительно некуда было деться. Оставалось изредка присоединяться к нашему легкомысленному элементу, увлекающемуся женщинами, вином и картами. В обществе установился взгляд, что Морской корпус выпускает молодых офицеров в нравственном отношении в значительной степени испорченных. Но это не совсем так. Среди моих товарищей многие вышли в офицеры совершенно чистыми, и не только в половом отношении, но и в смысле питья спиртных напитков и игры в карты. Я могу сказать даже больше: среди моих сверстников особенно «искушенных» был вообще незначительный процент. Например, я не только женщин не знал, но и водку попробовал первый раз, уже будучи мичманом. Далеко не все офицеры любили кутежи, а тем более нельзя сказать, что кутежам «предавались». Но, конечно, были такие, которые по молодости грешили.
Я, сделавшись офицером 18-ти лет, ровно ничего не видел и не знал из мира соблазнов и, должен сказать по совести, не оттого, что к этому имел определенное отвращение, а потому, что меня удерживали родители и корпусная дисциплина. Теперь же я стал сам себе господином, в кармане водились кой-какие деньги, и никто не сдерживал, а, наоборот, зазывали. Ну и, конечно, мы шли и знакомились с «этими» женщинами, с местами злачными, учились пить вино, и кто имел пристрастие к азартным играм, начинал играть. Только не все же и тогда увлекались этим. Да и средства не очень позволяли, так как мы, за малым исключением, были люди небогатые, жившие исключительно на жалованье. И то частенько числа десятого уже сидели без гроша и приходили к экипажному казначею «загибаться до двадцатого числа».
Наши вечера «на скромных началах» начинались с ужина в отдельном кабинете ресторана или чьей-либо холостой квартире. Вначале все шло непринужденно и весело: пили водку «под балычок» и «под селедочку», не забывали грибки и огурчики. Настроение быстро повышалось, а с ним оживлялся и разговор. Главная дань отдавалась закускам, уже к последующему меню относились довольно безразлично и только продолжали пить «под пирожки» да «под жаркое». Когда ужин кончался и дело подходило к кофе с коньяком, то все чувствовали себя вполне удовлетворенными, и хотелось не то спать, не то танцевать. На сцену являлись пианино, балалайки или гитары, и вот с этого момента мичман X. становился незаменимым – никто не умел с таким чувством спеть «Хризантемы» или «Тройку», никто не мог создать такого веселого настроения. Все предавались «кайфу» и благодушно покуривали. Время шло незаметно, но результаты выпитого сказывались: часто все говорили разом, неизвестно о чем спорили, вдруг кто-то начинал обижаться, а другой объясняться в любви, и все сливалось в бессмысленную, но понятную и интересную для участников пира беседу. Однако и от нее уставали, и когда дело подходило к полуночи, всех тянуло куда-то дальше. В сущности, чего именно хотелось – большинство не понимало: не то переменить обстановку, не то шума, света и толпы, а главное, тянуло к женщинам. Да и куда можно ехать ночью в Ревеле, как не к милым, но погибающим созданиям. Нет нужды, что там крайне пошлая обстановка, что дамы – весьма сомнительного свойства, а хозяйки стремятся, насколько возможно, обобрать гостей.
Заказывался традиционный кофе с бенедиктом, играли какие-то танцы, начиналось новое веселье. Это был уже последний этап. Компания понемногу таяла, кто-то исчезал и опять возвращался, и так длилось до рассвета, когда заспанные фурманы везли полуспящих господ по домам. Ночь, полная дурмана, ночь беспутная кончилась, на душе был неприятный осадок, голова болела, хотелось хорошенько вымыться и выспаться.
Так однообразно и скучно тянулись наши дни в Ревеле, а мне все не удавалось пока из него вырваться. Очевидно, приходилось ждать лета, когда начнутся назначения на суда уходящей на Дальний Восток эскадры.
Однажды монотонность службы была нарушена маленьким происшествием, которое, однако, произвело довольно неприятное впечатление. Меня назначили дежурным по экипажу в Святую ночь. Не знаю, приходилось ли это по очереди или просто решили, что мне, как холостому, безразлично, где провести этот праздник, но, во всяком случае, я получил повестку и вступил в дежурство.
Когда матросы вернулись из церкви, то начальство с ними похристосовалось, и они разговелись, а я после этого ушел в дежурную комнату и прилег на диване. Вдруг, около 5-ти часов утра, ко мне вбежал дежурный боцман и взволнованно доложил, что в роте происходит драка и в ход пущены ножи. Я вскочил и моментально бросился туда. Там представилась довольно неприглядная картина: между беспорядочно раздвинутыми кроватями и поваленными табуретками дралась большая толпа матросов. В воздухе мелькали кулаки, слышалась отборная брань и пьяные крики. Когда я подошел ближе, то действительно увидел, что у некоторых в руках были ножи.
Недолго думая, я стал расталкивать толпу и крикнул, чтобы все немедленно расходились. Те, что были менее пьяны, увидя меня и услышав окрик, сразу же разошлись, но остальные вошли в такой азарт, что никто ничего не слышал и не понимал. Пришлось при помощи караульных и дежурных их растаскивать и отнимать ножи, что в конце концов и удалось.
Вид у них был отвратительный: бледные, вздутые и злобные лица, бессмысленно блуждающие глаза, выдернутые из брюк форменки, во многих местах разорванные, многие же вообще полуголые. К тому же от всех несло отвратительным запахом сивухи и перегара. Скверное и неприятное зрелище. Слишком разошедшихся буянов я распорядился рассадить по карцерам и предупредить, что если они еще попробуют скандалить, то их свяжут. Другим приказал немедленно привести в порядок помещение и лечь спать. Когда через полчаса я обошел спальни, все лежали в койках и, кажется, спали.
Эта драка после разговения и грубость матросских нравов с непривычки меня неприятно поразила. Я долго не мог успокоиться, но в то же время понимал, что нельзя их слишком строго судить и надо войти и в их положение. Семь лет быть оторванным от семьи и всего родного, семь лет быть запертым в непривычной для них обстановке – на кораблях и в казармах, это не так-то легко перенести для простых деревенских парней.
Сразу после Пасхи начались приготовления к плаванию флотилии. Нас распределили по кораблям. Меня назначили на самый большой транспорт под весьма непоэтичным названием «Артельщик». Это было очень старое судно, которому перевалило за пятьдесят лет, и оно считалось чуть ли не первым винтовым кораблем Балтийского флота. В начале своего существования «Артельщик» был украшением флота, теперь же он казался неуклюжим, архаичным пароходом, с высокой трубой и яхточным носом. Он с трудом давал 9 узлов, и в очень свежую погоду на нем не рекомендовалось выходить в открытое море.
Приготовления к летней кампании заключались в окраске транспортов снаружи и внутри, погрузке на них запасов корабельных материалов, приемке угля, машинного масла и вех. Все эти работы совершались по давно заведенному порядку опытными боцманами и унтер-офицерами и, в сущности, офицерского надзора не требовали.
Пошли солнечные весенние дни, когда, кажется, вся природа набирается новой энергией. Мне хотелось скорее перебраться на «Артельщик», так как жизнь на берегу очень надоела и после зимней спячки так хотелось работать, куда-то ехать, на что-то надеяться.
Через неделю «вооружение» флотилии закончилось. Ко дню начала кампании команда и офицеры перебрались на транспорт.
Глава одиннадцатая