Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Десять великих экономистов от Маркса до Кейнса - Йозеф Алоиз Шумпетер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поскольку Менгер со своей школой вскоре стал считаться единственным серьезным конкурентом марксистской теории, нужно попытаться также сравнить его с Марксом. Для этого нам придется полностью отрешиться от роли Маркса как социолога и пророка и ограничиться чисто теоретической частью его работы. Менгер соревновался с Марксом только в одном секторе, и в этом секторе он существенно превзошел Маркса как оригинальностью, так и успешностью. В области чистой теории Маркс был учеником Рикардо и даже некоторых его последователей, особенно английских авторов-социалистов и полусоциалистов, писавших о теории ценности в 1820-е годы. Менгер не был ничьим учеником, и созданная им теория крепко стоит на ногах. Чтобы не быть неверно понятым, я уточню: из теории Менгера нельзя вывести никакой экономической социологии или социологии экономического развития. В картину экономической истории и борьбы общественных классов она внесла лишь небольшой вклад, но тем не менее теория ценности, цены и распределения Менгера по сей день остается непревзойденной.

Я уже сказал, что Менгер не был ничьим учеником. В сущности, у него был лишь один предшественник, осознавший его основную идею в ее полном значении, а именно Госсен. Успех Менгера вновь пробудил интерес к давно забытой книге этого одинокого мыслителя. Кроме Госсена можно, конечно, найти и у других экономических мыслителей – начиная со схоластов и далее, в частности, у Дженовези и Инара, а затем у некоторых немецких теоретиков начала XIX века – намеки на субъективную теорию ценности и даже на основанную на ней теорию цены. Но все упоминания сводятся более или менее к тому очевидному факту, о котором мы уже говорили. Больше в этих намеках мог увидеть лишь тот, для кого они в результате собственных изысканий открылись в своем полном значении. С другой стороны, цветы научных достижений неизменно расцветают на старых деревьях. Если достижение независимо, человечество просто не знает, что с ним делать, и его цветок падает на землю, никем не замеченный. Но в той степени, в которой научная жизнь или человеческая жизнь вообще допускает оригинальность, теория Менгера безраздельно принадлежит Менгеру, а также Джевонсу и Вальрасу.

Независимость достижения Менгера также объясняет тот прием, который оно получило в научном сообществе, и его раннюю судьбу. Вклад Менгера был плодом размышлений и борьбы, пережитых им на третьем десятке жизни, во время того периода сакральной плодотворности, когда каждый мыслитель создает то, над чем впоследствии работает всю жизнь. Менгер родился 23 февраля 1840 года, и ему был всего тридцать один год, когда увидела свет его первая книга. Изначально она предназначалась для венских читателей – публикуя ее, Менгер надеялся получить право вести преподавательскую деятельность, – и величину его личного достижения можно осознать, только если вспомнить, в какой пустыне он сажал свои деревья. К этому моменту австрийская экономическая теория уже долгое время не проявляла никаких признаков жизни. Чтобы привести пример работы хотя бы приемлемого уровня, нам пришлось бы обратиться к 1848 году, к книге Зонненфельса, первому официальному учебнику по экономике. Все материалы и идеи, заслуживающие внимания, импортировались из Германии. Люди, с которыми познакомился Менгер в университете, не понимали ни его идей, ни вообще той ветви науки, которую он заставил плодоносить. Они оказали ему тот прохладный прием, о котором он впоследствии рассказал нам. В конечном итоге Менгер все же состоялся как ученый, сделался профессором и со временем получил все обычные почести, полагающиеся ученому мужу; однако он никогда не забывал тех трудностей, с которыми столкнулся в начале карьеры. Более того, в Германии он продолжал оставаться незамеченным, хотя бы только потому, что в Германии в области его исследований господствовала с одной стороны общественная политика, а с другой – изучение деталей экономической истории. Совсем один, не имея платформы, чтобы донести до мира свои идеи, не имея ни сферы влияния, ни тех средств, которыми традиционно располагает заведующий выдающейся кафедрой, Менгер встречал вокруг лишь непонимание, которое переросло во враждебность.

Любой, кто имеет представление о скрытой истории научного прогресса, знает о той тактике, которая применяется в узких кругах, чтобы добиться принятия новых идей. Менгер этой тактикой не владел, а даже если бы и знал о ней, у него все равно не было возможностей для проведения необходимых кампаний. Но исключительная сила духа позволила ему пробиться через джунгли неприятия и восторжествовать над вражескими армиями. И в этом была только его заслуга. В человеческой душе есть тонкая и тесная связь, не всегда очевидная, а иногда и вовсе незаметная, между интеллектуальной энергией, способной отринуть традиционные взгляды и самостоятельно проникнуть в глубину вещей, и талантом основывать школы – той особой увлеченностью, которая привлекает и убеждает будущих мыслителей. В случае Менгера степень концентрации интеллектуального труда привела его напрямую к концентрации на обнародовании результатов этого труда. Хотя он больше никогда не высказывался относительно теории ценности, он сумел внушить свои принципы целому поколению учеников. Более того, он верно понял, что в Германии отвергалась не столько его теория, сколько любая теория, и вступил в битву за законное место аналитиков-теоретиков в общественных вопросах. Благодаря этой битве, широко известной под названием «Спор о методах» (.Methodenstreit), была создана его книга по методологии общественных наук, в которой он попытался с систематической тщательностью, используя формулировки, многие из которых по сей день остаются непревзойденными, очистить поле точных исследований от поросли методологического беспорядка. Этот научный вклад также останется вечно ценным, несмотря на то, что развитие теории знания во многих отношениях ушло далеко вперед. Было бы несправедливо по отношению к основному вкладу Менгера называть эту позднюю работу равноценной ему; однако ее образовательное воздействие на его современников было огромным. Вне Германии книга не имела, да и не должна была иметь никакого влияния, потому что вне Германии те идеи, которые она стремилась насадить, по большей части были и так повсеместно приняты. Для развития же наук в Германии это было ключевое событие.

Более того, Менгеру выпала по части распространения идей такая удача, которая редко выпадает основателям школ: его союзниками были два интеллектуально равных ему ученых, которые могли продолжить его работу, не теряя заданного высочайшего уровня, – Бём-Баверк и Визер. Трудами и усилиями этих двух людей, которые, несмотря на свое собственное призвание к интеллектуальному лидерству, постоянно возвращались к идеям Менгера, была создана австрийская школа, постепенно завоевавшая мир экономической науки. Путь австрийской школы к успеху был долгим. Часто этот успех проявлялся в форме психологически понятной, но в то же время не слишком лестной: такой успех обыкновенно сопутствует тем группам ученых, которым не хватает, так сказать, средств научной рекламы. То есть основные идеи школы принимались, но этому принятию сопутствовало не благодарное признание, а формальное отвержение под предлогом второстепенных вопросов. Так произошло, например, в Италии. Ведущие английские теоретики также не были полностью свободны от этой слабости. В Америке, а также спустя некоторое время во Франции прием был куда более сердечным и щедрым, и еще более теплым он был в скандинавских странах и Голландии. Только после этого успеха новая тенденция стала приниматься в Германии как свершившийся факт. Так что Менгер все же дожил до того, чтобы увидеть, как его доктрины обсуждаются в научных кругах всех тех стран, где процветает наша наука, и как его основные идеи медленно и незаметно выходят за пределы актуальной дискуссии и становятся частью общепринятой сокровищницы научных знаний. Сам Менгер внимательно следил за этим процессом, и хотя, как истинный ученый, временами выходил из себя из-за шпилек коллег, он, тем не менее, сознавал, что вошел в историю экономической науки и его имя останется в ней навсегда.

Мы знаем сегодня, что никакое научное достижение не бывает постоянным в том смысле, что в ходе прогресса науки оно непременно претерпевает поправки. Последователи Менгера, а также все исследователи экономической теории, продолжавшие путь Вальраса, уже внесли немало изменений в созданную им систему и, безусловно, продолжат это делать. Однако его достижение неподвластно времени в другом смысле: сегодня не подлежит сомнению, что он сделал гигантский шаг вперед по дороге знаний и что его книга всегда будет выделяться из массы публикаций-однодневок и ее будут помнить на протяжении многих поколений.

Если бы у Менгера не было одного столь великого достижения, мы должны были бы сказать и о других его заслугах: прежде всего, о его теории денег, написанной для словаря «Handwörterbuch der Staatswissenschaften», его вкладе в теорию капитала и практические вопросы валютной политики. Мы должны были бы упомянуть его преподавательскую работу, которая навсегда запечатлелась в памяти людей старшего поколения далеко за пределами узкого круга специалистов, а также удивительную широту его интересов. Однако рядом с его теорией ценности и цены, которая, так сказать, стала истинным воплощением его личности, все это меркнет.

Сегодня мы горюем не только о мыслителе, но и о прекрасном человеке. В памяти всех, кто знал его, он оставил тысячи дорогих воспоминаний.

Глава 4 Альфред Маршалл (1842–1924)[69]

К полувековому юбилею «Принципов» Альфреда Маршалла[70]

I

Пятнадцать лет назад мне случилось читать серию лекций в Лондонской школе экономики, и в одной из них я походя отдал дань памяти великого Маршалла. Спустя некоторое время один из моих лондонских слушателей написал мне письмо с вопросом, считаю ли я, что идеи Маршалла окажутся такими же недолговечными, какими оказались идеи Милля или даже Адама Смита. Это эссе я решил написать в форме ответа на вопрос слушателя.

В некотором смысле время экономической теории Маршалла уже прошло. Мы больше не разделяем ни его видения экономического процесса, ни его методов, ни его выводов. Но мы по-прежнему восхищаемся его грандиозной системой, которая, пусть и ослабленная нападками критиков и влиянием новых идей, все еще возвышается величественным зданием где-то позади наших собственных исследований. Мы восхищаемся ей так же, как Мадонной Перуджино, сознавая, что она воплощает собой идеал чувств и помышлений своего времени, но также сознавая, насколько далеко мы ушли от этого идеала сегодня.

Так неизбежно должно было случиться в ходе работы, проделанной экономистами за прошедшие пятьдесят лет. Но эта работа была бы абсолютно бесплодной, если бы «Принципы» Маршалла не стали для нас тем, что принято называть этим двусмысленным словом «классика». Такова судьба классических работ в любой науке. Si licet parva componere magnis[71], можно вполне сравнить отношение современной экономической теории к теории «Принципов» с отношением современной физики к физике 1890-х годов. В 1894 году, если мне не изменяет память, Хендрик Лоренц заявил, что, по его мнению, теоретическая физика достигла совершенства и перестала поэтому быть интересной. Сегодня мы поостережемся делать такие заявления. Время прекрасных в своей простоте и четкости линий прошло. Их сменил полный беспорядок– разрозненная масса фактов и элементов, которые, кажется, не поддаются никакой систематизации.

Примерно то же самое произошло и с экономической теорией. Я не собираюсь сейчас перечислять все злоключения капиталистической системы и рассказывать о той смене политических ориентиров, к которой они привели. Дело не в том, что устарели взгляды Маршалла на практические проблемы, общественные вопросы и тому подобное. Возможно, они и в самом деле устарели, но для целей настоящей статьи это несущественно. Существенно же то, что устарел его аналитический аппарат и что он устарел бы в любом случае, даже если бы наши политические взгляды оставались прежними. Даже если бы ход истории остановился и ничто в мире не развивалось, кроме экономического анализа, теории Маршалла все равно был бы вынесен тот же приговор.

Однако в некотором смысле учение Маршалла никогда не сможет полностью кануть в прошлое. Его влияние сохранится на неопределенное время не только потому, что учение такого масштаба и мощности всегда становится частью научного наследия, но также и потому, что в этом учении есть некое качество, которое эффективно противится тлену. Выросший в эпоху, когда на каждом углу кричали об эволюционном прогрессе, Маршалл одним из первых экономистов осознал, что экономика – это эволюционная наука (хотя его критики не только упустили эту часть его рассуждений из виду, но и порой обвиняли его экономическую теорию в невнимании к эволюционному аспекту). В частности, Маршалл писал, что человеческая природа, которую он объявил главным фокусом своих исследований, является пластичной и изменчивой и зависит от окружения. Однако и это сейчас для нас не самое главное. Главное то, что свою ориентированность на эволюцию Маршалл сохранил и в теоретическом анализе. В нем не чувствуется завершенности. В отличие от Милля Маршалл никогда не заявлял, что с той или иной проблемой покончено навсегда и что никакой ее аспект больше не нуждается в дальнейших пояснениях ни его собственных, ни прочих авторов. Напротив, он понимал, что возводимое им здание носит временный характер. Он постоянно ссылался на труды других ученых, в том числе в областях, которые были для него чуждыми. Благодаря этому новые проблемы, идеи и методы, к трудам других ученых совершенно беспощадные, становились его союзниками. Маршалл разбил обширный укрепленный лагерь, в котором находилось место для каждой новой идеи, более того, кажется, что для каждой из них он заранее это место приготовил. Многие восставали против его правления, но в основном это были бунтовщики лишь местного значения. А иногда случалось, что мятежники обнаруживали – или другие обнаруживали за них, – что Маршалл заранее предвидел их цели, так что для восстания, в сущности, нет причин.

II

«Принципы» стали результатом более чем двадцатилетнего труда[72]. Когда, наконец, в 1890 году они были опубликованы, их встретил моментальный и оглушительный успех. Объяснить этот успех нетрудно. Книга была не просто огромным достижением сама по себе; это достижение еще и было облечено в крайне привлекательный наряд, сшитый точно по экономической моде своего времени, и такой подход делает честь не только гению автора, но и его здравому смыслу.

Суть достижения Маршалла изложить уже сложнее, чем объяснить его популярность. Мы будем к нему несправедливы, если сразу перейдем к сути аналитического аппарата, представленного в «Принципах». Ибо эта суть предваряется, сменяется и со всех сторон окружена экономической социологией английского капитализма периода XIX века, разработанной на основании удивительно обширной и достоверной исторической базы. Маршалл был первоклассным экономическим историком, хотя технически его таланты историка и не были безупречны. Его мастерское владение историческими фактами и аналитический ум работали в столь тесном союзе, что факты жизни в его работе вмешивались в теоремы, а теоремы проникали в чисто исторические наблюдения. Эта черта, конечно, куда лучше заметна в «Промышленности и торговле», чем в «Принципах», где даже в историческом введении исторические факты были сокращены такой решительной рукой, что почти ускользают от внимания как критиков, так и последователей. Однако ее можно различить и в «Принципах» наряду с другой чертой: непрестанными и внимательными наблюдениями за современной Маршаллу деловой жизнью, которую он понимал очень глубоко, что редко бывает свойственно экономистам-теоретикам. Эта особенность невольно наложила некоторые ограничения на работу Маршалла. Дела среднего размера английской фирмы в его анализе освещены куда подробнее, чем требуется для труда, претендующего на универсальность. Но в рамках этих ограничений Маршалл в своем реализме намного превзошел Адама Смита и несравнимо опередил всех остальных экономистов. Эта же особенность, возможно, послужила причиной того, что в Англии у Маршалла не появилось институционалистской оппозиции.

Зато такая оппозиция появилась у него в Соединенных Штатах. Это вполне объяснимо. Упрощенная, лишенная исторического контекста версия теории Маршалла наводнила учебные заведения до такой степени, что многие наиболее живые умы просто отказались ее воспринимать. Вполне естественно, что, пытаясь оторваться от упрощенного Маршалла, они считали, что отрываются от истинного Маршалла; естественно и то, что, пытаясь пробиться к экономической реальности, они не заметили поставленного Маршаллом указателя, который указывал как раз в направлении их движения.

Аналитическая суть, или ядро, «Принципов» представляет собой курс по теории экономической статики. Мы не ценим оригинальность этой работы по достоинству, поскольку видим в ней лишь одного представителя целого семейства аналогичных трактатов, появившихся примерно в это же время. Более того, остальные представители этого семейства явно не были связаны с трудом Маршалла, в то время как способ работы и метод публикации самого Маршалла не позволяют историкам экономической мысли с полной ответственностью утверждать, что его версия теории была совершенно самостоятельной. Я не хотел бы быть неправильно понятым. Джон Мейнард Кейнс в биографии своего учителя свидетельствует об оригинальности работы Маршалла и приводит доказательства этой оригинальности, которые мне кажутся весьма убедительными[73]. Сам же Маршалл хранил на эту тему гордое молчание и обозначал свои чувства только тем, что скрупулезно отдавал должное классикам, в частности Рикардо и Миллю, и нейтрально, но настороженно отзывался о Менгере, Джевонсе и величайшем из всех экономистов-теоретиков Вальрасе. Однако следующее предположение, вероятно, недалеко от истины.

Мы знаем из книги Кейнса, что Маршалла привлекло в стан экономистов не одно лишь интеллектуальное любопытство. Его побудило заняться экономикой благородное желание помочь в облегчении тех страданий и упадка, которые он наблюдал среди бедняков Англии. Когда он обсуждал этот волнующий его вопрос с другом, подкованным в экономической теории того времени, тот неизменно разбивал в пух и прах все его предложения, и именно это побудило Маршалла обратиться к «Принципам» Милля за просвещением. Есть и другие указания на то, что свои первые сведения об экономической теории Маршалл почерпнул у Милля. Затем в 1867 году он обратился к трудам Рикардо. Даже не зная всех обстоятельств этого знакомства, можно легко предположить, какое впечатление на мощный математический ум должны были произвести эти два автора: вначале Маршалл, должно быть, был шокирован расплывчатостью и небрежностью, которые оба автора, особенно Милль, проявляли по отношению к убедительности своих доказательств и детерминированности выводов. Затем он решил немедленно заняться снятием ограничений и обобщением положений теории – ровно в той степени, которая была необходима, чтобы трансформировать систему Милля в систему Маршалла.

Конечно, это была очень существенная работа. Многие физики-теоретики обессмертили свое имя куда меньшими достижениями. Маршалл сам пишет о том, какую поддержку ему оказали труды Курно и Тюнена, и глубокое влияние обоих этих авторов хорошо заметно в его книгах. Кривые спроса и предложения для анализа частичного или частного равновесия Маршалл взял у Курно (хотя стоит вспомнить тут и о Флиминге Дженкине), а предельный анализ, который неминуемо рано или поздно сам пришел бы в его математическую голову, – у Тюнена. Что касается теории предельной полезности, то в 1862 году Джевонс представил Британской экономической ассоциации свое «Краткое изложение общей математической теории политической экономии», в котором идея предельной полезности прозвучала под названием «коэффициент полезности». Два тома «Элементов чистой политической экономии» Вальраса, опубликованные в 1874 и 1877 годах, также описывали костяк статической модели теории предельной полезности куда более подробно, чем «Принципы» Маршалла. Однако зная читательские предпочтения Маршалла, можно предположить, что в это время труды Вальраса были ему еще незнакомы, а остальные экономисты, технически его опередившие, могли подать ему только идеи отдельных фрагментов теории.

Видимо, этим и объясняется стремление Маршалла приписать Миллю и Рикардо авторство идей практически всех реформаторов экономической теории. Хотя я, будучи горячим поклонником Вальраса, не могу не испытывать возмущения по поводу того скудного внимания, которое уделяется Вальрасу в «Принципах», а будучи горячим поклонником Маршалла, не могу не сетовать на его недостаточную щедрость в этом отношении. Маршалла все же нельзя обвинить в том, что он не признавал влияния других авторов на свои теории. Но зато он так и не признал влияния на них своего великого безличного союзника, которому был столь многим обязан, – математики.

Если этот диагноз справедлив, то дело даже не в том, что математический склад ума Маршалла способствовал его успеху в области экономической теории, а в том, что именно использование методов математического анализа привело его к этому успеху; без них ему вряд ли удалось бы трансформировать идеи Смита, Рикардо и Милля в современный аналитический инструментарий. Можно, конечно, утверждать, что любой конкретный вывод или даже общую идею системы взаимозависимых экономических параметров можно было получить и нематематическими методами, и это утверждение будет так же верно, как то, что до любой железнодорожной станции вполне можно дойти пешком. Но даже если закрыть глаза на тот факт, что полноценных доказательств можно добиться только математическими по сути, пусть и не всегда по форме, методами, мы не сможем отмахнуться от того, что деятельность, подобная Маршалловой, на практике всегда предполагает использование математической схемы. А этот факт Маршалл признавать отказывался. Он так и не отдал должного своему верному союзнику. Он скрывал орудие своего труда.

Конечно, Маршалл имел для этого веские причины. Он не хотел отпугнуть обывателя, он хотел (вот странная причуда!), чтобы его «читали деловые люди». Он боялся, и вполне оправданно, внушить людям с математическим образованием идею, что знания математики достаточно для того, чтобы быть экономистом. Однако нельзя не жалеть, что он не оказал больше поддержки тем ученым, которые, отчасти вдохновленные его книгой, как раз начали бороться за точную экономическую науку. Маршалл, похоже, не понимал, что не только экономической теории, но и всем остальным наукам грозит «быть унесенными математикой». Никакая наука не может прогрессировать, если ни один ее приверженец не позволяет своему воображению унести себя вдаль. Невозможно навсегда ограничить экономическую науку, одну из всех отраслей человеческого знания, уровнем, доступным обывателю. Собственно говоря, работа Маршалла все равно только отчасти может быть понята читателем, который совсем не имеет представления о математическом анализе. И внушать читателю, что это не так, вовсе не полезно. Куда полезнее было бы вступиться за то направление развития, для которого Маршалл сделал больше, чем кто-либо другой.

III

У каждого члена семьи есть свои узнаваемые черты, и чтобы описать экономическую теорию Маршалла, потребуется больше, чем просто назвать семейство, к которому она относится.

Черта, которая первой бросается в глаза теоретика, – это четкость всей системы. Это достоинство, столь важное для успеха любой теории, становится особенно заметно, если сравнить Маршаллов способ излагать мысли с Вальрасовым. Последнему свойственна утомительная тяжеловесность, в то время как первый грациозно скользит по пути своих размышлений. Ни малейшего следа приложенных усилий не заметно на отполированной глади его рассуждений. Все теоремы элегантно сформулированы. Все доказательства просты и лаконичны, во всяком случае, в основном приложении. Математическое образование Маршалла проявляется даже в ясности его языка, и оно же сообщает завораживающую простоту его диаграммам.

Экономисты использовали иллюстрации из геометрии для доказательства своих идей и до Маршалла, особенно часто к ним прибегал Курно. Сегодня многие из нас недовольны этими иллюстрациями, потому что использование двумерного многообразия неминуемо означает чрезмерное упрощение материала. Однако для прояснения основных, элементарных положений науки диаграммы по-прежнему бесценны. Они помогают прояснить множество вопросов. Они используются в бесчисленных классных комнатах. И почти за все самые употребимые из них мы должны благодарить Маршалла.

Во-вторых, текст «Принципов» позволяет предположить, а приложение к нему подтверждает эту догадку, что Маршалл в полной мере осознавал идею общего равновесия, открыв «целую Коперникову систему, согласно которой все элементы экономической вселенной удерживаются на своих местах при помощи взаимного влияния и взаимодействия»[74]. Но чтобы продемонстрировать читателю, как работает эта система, он создал и постоянно использовал другую модель, куда более простую в обращении, но также и куда более ограниченную в области применения. В большинстве случаев, особенно в книге V, он писал о среднего размера фирмах, работающих в отраслях промышленности, недостаточно важных, чтобы ощутимо повлиять на ход событий в остальной экономике, и об отдельных товарах, поглощающих лишь небольшую часть общих трат покупателей. У такого частичного, или частного, анализа есть свои недостатки. Маршалл нигде не указал – и возможно, что и не осознал в полной мере, – какое количество явлений такой подход оставляет неохваченным и как опасен он может быть в неумелых руках. Например, некоторых из учеников профессора Пигу, мягко говоря, удивил его неизменный упор на «малость» обсуждаемых отраслей, а другие последователи Маршалла неосторожно применяли его кривые спроса и предложения к таким ресурсам, как труд. Но если мы признаем, что этот метод, по сути, является методом приближения, а также если мы откажемся от своих сегодняшних возражений относительно понятия отрасли, то мы сможем свободно насладиться теми обширными результатами, которые приносит этот метод и ради которых Маршалл, отступив от строгой точности, развил систему куда более инновационную и смелую, чем предполагает его манера изложения.

В-третьих, чтобы собрать урожай этих результатов, Маршалл разработал те полезнейшие инструменты, которые знакомы каждому экономисту: замещение, коэффициент эластичности, потребительский излишек, квазирента, внутренняя и внешняя экономия, репрезентативная фирма, прямые и косвенные издержки, долгосрочный и краткосрочный периоды. Все это такие старые знакомые экономистов, такие привычные инструменты нашего аналитического арсенала, что мы едва ли осознаем, как многим им обязаны. Конечно, не все эти понятия были изобретены Маршаллом. Но именно Маршалл расставил их по своим местам и сделал по-настоящему полезными. Впрочем, как это случается со старыми друзьями, порой эти инструменты бывают вероломны. Некоторые из них, такие, как внешняя экономия, скорее прикрывают, чем устраняют те логические сложности, с которыми мы непременно сталкиваемся, покидая территорию, с одной стороны, статики, а с другой – отдельной отрасли. Нисходящие кривые издержек и предложения не могут быть полностью объяснены при помощи этих средств. Попытки этого добиться долгое время поглощали немало усилий, которые, возможно, стоило вместо этого направить на радикальную перестройку всей системы.

В-четвертых, вспоминая возможные причины, побудившие Маршалла использовать аспект частичного равновесия, а также анализируя его полезнейший инструментарий, мы не можем не поразиться реализму его теоретической мысли. Анализ частичного равновесия выдвигает на передний план проблемы отдельной отрасли и отдельной фирмы. Он, помимо прочего, является научной базой экономики бизнеса. Некоторые инструменты, например, прямые и косвенные издержки, взяты напрямую из деловой практики, а другие, такие, как квазирента и внутренняя и внешняя экономия, идеально подходят для описания деловых ситуаций и формулировки деловых проблем. Мы не найдем ни у одного из равных Маршаллу ученых даже попытки заняться выполнением этой задачи, в то время как все остальные задачи они не только пытались решить, но и решали, и иногда лучше, чем Маршалл. Так, подробно разработанная теория общего равновесия стала бы лишь дубликатом труда Вальраса; разработанная система одного частичного равновесия была бы банальной. Но разработать подход, при котором одна теория черпала вдохновение и находила свою реализацию во второй, – это достижение принадлежало лишь Маршаллу.

Наконец, в-пятых, хотя Маршалл разработал теорию по сути своей статичную, он всегда смотрел за ее границы. Везде, где это было возможно, он вставлял в нее динамические элементы, даже чаще, чем позволяла применяемая им статическая логика. Именно это стало причиной той туманности, которую мы иногда замечаем в его книге, в частности, когда он говорит о явлениях, лежащих за пределами его трактовки элемента времени. Некоторым из его кривых свойствен смешанный характер, который не преминули отметить более поздние аналитики. Пусть Маршалл и не взял эту крепость штурмом, но он успешно подвел к ней свои войска. Но и это еще не все. Еще более важная особенность откроется нам, если мы от дихотомии статика-динамика перейдем к дихотомии статичность-эволюционность. Маршалл мирился, как мне кажется, несколько нехотя, со статичной природой своей системы, но статичная гипотеза была ему отвратительна настолько, что иногда он мог не замечать, как полезна она бывает в отдельных случаях. Он видел процесс развития эволюционным – органическим, необратимым. Это видение отчасти проявляется в его теоремах и понятиях и еще сильней заметно в фактических наблюдениях, которыми он их сопроводил. Я не считаю, что его эволюционная теория была удовлетворительной. Не может быть удовлетворительной схема, ограниченная автоматическим расширением рынков – расширением, спровоцированным ничем иным, как ростом населения и сбережениями, которое затем стимулирует внутреннюю и внешнюю экономию, а она, в свою очередь, вызывает дальнейшее расширение. Но все же это была эволюционная теория, значительное развитие предположений Адама Смита, и она далеко превосходила все измышления Рикардо и Милля на эту тему.

IV

Каким бы внушительным ни было достижение Маршалла, оно никогда не имело бы такого успеха, не будь оно облачено в наряд, столь безоговорочно понравившийся его современникам. По сути, Маршалл разработал «механизм анализа… машину универсального применения для поиска определенного класса истин… не саму конкретную истину, но механизм поиска конкретной истины»[75]. Открытие существования общего метода экономического анализа, или, иными словами, открытие того, что в плане логики рассуждений о международной торговле, безработице, прибыли, деньгах и вообще о чем угодно (экономисты всегда применяют, по сути, одну и ту же схему, инвариантную относительно конкретной исследуемой темы), это открытие было сделано не Маршаллом. Не было оно сделано и той группой экономистов, к которой он принадлежал. Чтобы убедиться, что эта истина была еще со времен физиократов знакома всем экономистам, прилично знающим свое дело, достаточно заглянуть в книгу Рикардо. Первая же глава, а с ней и вторая очевидным образом являются проектом такого механизма поиска конкретной истины, а остальные главы являются лишь серией экспериментов по применению этого проекта. Но до Маршалла ни один экономист так полно не осознавал значения этой теории, не брал ее так решительно на вооружение, не проповедовал ее с такой энергией.

От человека, который подобным образом понимал природу и функции экономической теории, можно было бы ожидать трактата, совсем не похожего на «Принципы», такого, который никогда не стал бы популярен у широкого круга читателей. Мы уже обсудили некоторые причины, по которым «Принципы» оказались столь удачливы: таланты Маршалла как историка и философа заметны почти на каждой странице, его аналитическая схема заключена в роскошную раму, которая ободряет обывателя и располагает его к себе. Анализ не отпугивает читателя голым скелетом своего каркаса. Он облечен в плоть и кровь: наблюдения Маршалла за событиями деловой жизни. Эти наблюдения были более чем доступными иллюстрациями. Они способствовали тому, что его теория оказалась так популярна у широкой публики, как никакой другой трактат по экономической теории аналогичного уровня.

Однако и это еще не все. В некоторых более удачливых сферах человеческого знания аналитику позволяется выполнять свою работу, не думая о ее практических достоинствах и не будучи вынужденным на них постоянно указывать; он безнаказанно может даже вообще уклониться от вопроса практического применения своей теории, что позволяет ему стремительно продвигаться вперед. Экономист же не просто вынужден работать с не слишком перспективными проблемами; он еще и непрестанно страдает от настойчивых требований предоставить публике мгновенный полезный результат своей работы, решение сиюминутных проблем; он обязан постоянно декларировать свое стремление улучшить род человеческий, и, в отличие от физика, он не может никому сказать, что прогресс идет обходным путем и что даже утилитарных результатов можно вернее всего добиться, не стремясь к ним напрямую. Однако Маршалл не испытывал отвращения ко всем этим требованиям. Он охотно и в полной мере выполнял их. Искусству ради искусства не было места в его истинно англо-саксонской душе. Служить своей стране, проповедовать немедленно употребимые истины – вот чем он сам больше всего хотел заниматься. Он нисколько не возражал против банальностей на тему человеческих ценностей и любил проповедовать достоинства благородной жизни.

Более того, его идея благородной жизни, его взгляды на общественные проблемы, его общее понимание как общественной, так и частной жизни совпадало с идеями, взглядами и пониманием, распространенными в его стране в его время. Вернее, в 1890 году его идеалы и убеждения были идеалами и убеждениями не среднестатистического англичанина, но среднестатистического англичанина-интеллектуала. Он принимал все окружавшие его институты, лично владел фирмой и домом и не питал сомнений в жизнеспособности ни этих институтов, ни построенной вокруг них цивилизации. Он принимал распространенное утилитаризованное и детеологизированное христианство. Он охотно нес знамя правосудия и не сомневался в законности компромисса, заключенного между кредо утилитарной праведности и наследием Великих моголов при помощи понятия «бремя белого человека». Он жизнерадостно и сердечно сочувствовал идеалам социализма и по-отечески мудро беседовал с социалистами. Таким образом, он мог дать своим читателям как раз то, чего они хотели, – идею одновременно возвышенную и утешительную и одновременно пойти путем своего призвания.

Можно усомниться в уместности professiones fidei в научном трактате, хотя, в конце концов, Маршалл в этом отношении не одинок, взять хотя бы Ньютона[76]. Однако мне оно, например, кажется неуместным. Более того, конкретно эта вера вовсе не приводит меня в восхищение. Признаюсь даже, мало что так раздражает меня, как наставления на путь викторианской морали, приправленные бентамизмом – этой проповедью ценностей среднего класса, не имеющей ни силы, ни страсти. Но это никак не меняет того обстоятельства, что большинство читателей Маршалла думали по-другому и с радостью приняли анализ, проникнутый тем, что они считали единственно правильным и достойным духом.

V

В работе Маршалла есть нечто, что намного превосходит по значению его фактические достижения, нечто, что обеспечило ему бессмертие или, скажем, жизнеспособность куда более длительную, чем любое конкретное достижение. Помимо продуктов его гения, которые он передал нам в виде инструментов и которым суждено неминуемо износиться в наших руках, в «Принципах» есть тонкие намеки на направления дальнейшего развития, проявления того интеллектуального лидерства, о котором я пытался сказать в начале этого эссе. Привести пример конкретных достижений Маршалла легко; описать характер этого лидерства уже труднее.

Во-первых, только естественно, что работа такого масштаба сформировала направления исследований выросшего на ней поколения. Литература по экономике, написанная в течение тридцати лет, начиная с 1890 года, кишит разработанными, переформулированными и пересмотренными элементами Маршалловых предпосылок и методов. Труды ученика и преемника Маршалла, Артура Сесила Пигу, а также Робертсона, Лавингтона, Шоува и прочих представляют тому бесчисленное количество хорошо нам знакомых доказательств. Даже часть разработок Эджуорта относится к категории этих трудов. Ограничимся, однако, лишь одним примером развития теоремы Маршалла и одним – метода.

Маршалл первым доказал, что совершенная конкуренция не всегда приводит к максимизации выпуска продукции. Тем самым он пробил, насколько мне известно, первую брешь в древней стене, а затем предположил, что выпуск продукции может быть увеличен за пределы конкурентного максимума, если ограничить отрасли производства, которым свойственна убывающая отдача, и расширить те, которым свойственна отдача возрастающая. Пигу, Кан и прочие, исследуя это предположение, постепенно развили его в интересную и значимую теорию.

Понятие эластичности спроса, возможно, не вполне заслуживает всех тех похвал, которых оно удостоилось. Однако оно установило моду на рассуждения в рамках понятия эластичности, крайне удобную для всех экономистов. Сегодня мы пользуемся чуть ли не дюжиной понятий эластичности, среди которых важнейшим является понятие эластичности замещения. Хотя оно хорошо работает только при наличии столь многочисленных ограничений, что его почти невозможно применить ни к какой реальной модели, оно прекрасно позволяет прояснить многие вопросы, которые раньше были причиной длительных ненужных споров, – например, вопрос о том, может ли введение в производственный процесс станков повредить интересам рабочих. Для теории же Маршалла понятие замещения является центральным. Акцент Маршалла на принципе замещения можно рассматривать как главное чисто теоретическое отличие его системы от системы Вальраса. Получается, что новый инструмент полностью состоит из материалов, которые есть в «Принципах» и которые просто надо было соединить друг с другом.

Во-вторых, хотя то различие, которое Маршалл делает между долгосрочным и краткосрочным периодами, и не объясняет в полной мере, что именно он при этом имеет в виду, оно повлекло за собой огромный рывок в развитии ясного и реалистичного мышления и вполне заслуживает того уважения, которое продемонстрировали экономисты, с готовностью это различие приняв. Сам Маршалл применял его в разнообразнейших контекстах и тем самым преподал нам урок, которым наше поколение охотно и успешно воспользовалось; постепенное приращивание в итоге привело к развитию целой новой ветви экономической теории: краткосрочного анализа.

В-третьих, нам совершенно очевидно, что Маршалл является отцом и еще одной относительно молодой области экономической науки: теории несовершенной конкуренции. Это особенно заметно по ее английской версии. Можно проследить, как идеи, представленные английскому читателю в знаменитой статье Пьеро Сраффы «Законы доходности в условиях конкуренции» в 1926 году, формировались в ходе борьбы с логическими трудностями, вызванными нисходящими кривыми издержек Маршалла; еще более явно это заметно в другой его статье (Sraffa P. Sulle relazioni fra costo e quantita prodotta! Annali di Economia. 1925. Vol. 2. No. 1. P. 277–328). Можно даже сказать, что в «Принципах» содержатся отчетливые предположения на этот счет, в частности, среди комментариев Маршалла о специальных рынках отдельных фирм. Так что Рой Харрод и Джоан Робинсон, разработав те теории, которыми мы так восхищаемся, проявили не только оригинальное экономическое мышление, но и свою верность идеям Маршалла.

Четвертая особенность, которая характеризует работу Маршалла, не столь неоспорима, признаюсь, как первые три. Я уже говорил, что, хотя Маршалл и осознал идею общего равновесия, он оставил ее на заднем плане, выдвинув на первый более понятную систему частичного или частного анализа. Тем не менее время от времени, особенно часто это происходит в книге VI, он вдруг пускается в пространные обобщения на тему экономического процесса в целом. Какова природа этих обобщений, которые нельзя отнести ни к частному, ни к общему анализу? Я полагаю, нам придется признать в них третий тип теории – на своих семинарах я называю этот тип агрегатным (aggregate). Конечно, Маршалл не связал свой подход к агрегатным величинам с деньгами. То, что он этого не сделал, несмотря на все свои многочисленные важные открытия в области теории денег, – в этом эссе мы их не обсуждаем, поскольку оно посвящено только «Принципам», – это единственное по-настоящему серьезное обвинение, которое я могу ему предъявить. В самом деле, если ученый начинает с частичного анализа, а затем хочет сказать что-либо об экономическом процессе в целом, разве не естественно то, что, исчерпав все возможности неповоротливой идеи общего равновесия, он в отчаянии обратится к агрегатной теории? И разве не естественно для него после этого автоматически перейти к теории денег, как выражается Джоан Робинсон, теории полного выпуска и занятости?

В-пятых, как я уже говорил, Маршалл придерживался определенной теории экономической эволюции, и хотя, верный своей привычке, он и не навязывал ее читателям, она постоянно находилась в центре его внимания. Меня нельзя упрекнуть в особой симпатии к этой теории. Но я все же должен указать на тот факт, что пусть не в качестве философии, но в качестве инструмента исследований она оказалась куда более влиятельна, чем предполагают многие экономисты. Можно считать, что значения тренда Генри Людвелла Мура приблизились к значениям параметра в устойчивом состоянии только на основании этой теории. А Уоррен Милтон Персонс обнаружил ее в теоретическом обосновании своего подхода к трендам в работах, посвященных так называемому гарвардскому барометру. И здесь мы подошли к самому важному моменту.

Итак, в-шестых, Маршалл оказал чрезвычайно сильное влияние на становление современной эконометрики. Можно найти много общего между «Принципами» и «Богатством народов», но только в одном первая книга значительно будет превосходить вторую: если, устранив фактор времени, мы приведем оба труда к общему знаменателю субъективных, обусловленных временем достижений. Адам Смит благоразумно собирал и развивал все то, что ему казалось наиболее достойным внимания в наследии его собственного поколения и ушедшей эпохи. Но он не сделал ничего, чтобы развить один из наиболее значимых из доступных ему трактатов – «Политическую арифметику» Петти XVII века. Маршалл же, у которого было вовсе не так много исходного материала, решительно двинулся в сторону отрасли экономической науки, которая была бы не просто количественной, но числовой, и тем самым заготовил для нее почву. Переоценить значение этого шага невозможно. Экономическая наука никогда не добьется авторитета и никогда не будет его достойна, пока не сможет математически рассчитывать свои выводы.

Маршалл понимал это очень ясно, что очевидно из его статьи 1897 года «Старое и новое поколения экономистов» (Marshall A. The Old Generation of Economists and the New // The Quarterly Journal of Economics. 1897. Vol. 11. No. 2. P. 115–135). Но он не просто задал нам программу: он дал нам определенный подход. Чтобы убедиться в этом, достаточно взглянуть еще раз на то, что я назвал полезнейшими инструментами Маршалла. Все они чрезвычайно функциональны в статистическом плане. Стоит лишь попробовать построить из статистического материала модель фирмы, домашнего хозяйства или рынка, чтобы натолкнуться на трудности и обнаружить, что инструменты Маршалла предназначены именно для борьбы с этими трудностями. Безусловно, они полезны и без этого, но в полной мере оценить их можно, только осознав, что они прежде всего являются методами измерения – приспособлениями для облегчения численного измерения – и элементами общего аппарата статистических измерений. Возможно, это не самые лучшие инструменты и, безусловно, не единственные. Но они были первыми в своем роде, и именно с них начались первые попытки эконометрических разработок.

То обстоятельство, например, что эти попытки были по большей части направлены на выведение статистических кривых спроса, не было случайным: теория спроса Маршалла послужила для этого приемлемой базой. Экономистам не было бы смысла вводить все те ограничения, которые позволяют нам установить границы точечной эластичности или самой статистической кривой спроса, если бы Маршалл не пожелал разработать метод приближения, который оказался во многих случаях статистически применимым. В сущности, эти ограничения, которые вызывают у ученых столько возражений, становятся полностью понятными, только если рассматривать их с этой точки зрения. Возьмем понятие потребительской ренты. Да, это конкретное понятие Маршаллу не удалось толком развить. Но если оно не было затронуто для того, чтобы подвести других экономистов к идее статистической оценки количественно выраженного благосостояния, то зачем Маршалл вообще упомянул о существовании такого излишка, как функции многих переменных? Зачем он рисковал быть непонятым и раскритикованным, почему не настоял, как Дюпюи до него, на таком упрощении, благодаря которому количество независимых переменных сократилось бы до двух? Этот же ход рассуждений применим, разумеется, и к его кривым издержек и предложения, и он же объясняет приверженность Маршалла к тем кривым долгосрочного отраслевого спроса, которые теоретику кажутся сомнительными, но открывают путь некоторым статистическим возможностям[77], недоступным другим, более правильным и более общим моделям.

Завоевания Маршалла в области теории денег также могут послужить в поддержку тезиса, что вся его работа проникнута идеей создания теоретического аппарата, который смог бы эффективно обрабатывать статистические факты; собственно, эта идея является наиболее явной чертой его работы. Рассуждения Бём-Баверка, без сомнения, носят количественный характер. Но возможность статистических измерений ему, похоже, никогда не приходила в голову, во всяком случае, он ничего не сделал, чтобы адаптировать к этой идее свою теорию. Система Вальраса, хотя и не настолько безнадежная, какой она кажется многим экономистам, ставит перед читателем трудности достаточно устрашающие, чтобы его навсегда отпугнуть. Только учение Маршалла побуждает экономистов идти вперед. Да, одновременно с этим оно предостерегает их. Пусть. Неважно, предостерегает он нас или побуждает идти вперед, – Маршалл все равно остается нашим великим учителем.

Стоя на краю пропасти, на дне которой мы тщетно пытаемся разглядеть проторенную дорожку, мы видим Маршалла всякий раз, как оборачиваемся назад, – безмятежного, по-олимпийски спокойного в безопасной цитадели своих убеждений. Он все еще говорит нам много того, что нам полезно было бы послушать; однако самая ценная пища для размышлений заключается для нас в следующих его словах: «Чем больше я занимаюсь экономической теорией, тем меньшими кажутся мне мои знания о ней… И теперь, спустя полвека, я сознаю, что еще более невежествен, чем был пятьдесят лет назад». Да, этот человек был великим экономистом.

Глава 5 Вильфредо Парето (1848–1923)[78]

В своей книге о жизни и работе Парето[79] профессор Буске рассказывает, что в некрологе, напечатанном после смерти Парето в социалистической газете Avanti, Парето был назван буржуазным Карлом Марксом. Я не знаю, можно ли называть буржуазным человека, который никогда не упускал случая полить презрением la bourgeoisie ignorante et läche (невежественную и трусливую буржуазию (фр.)). Но, не считая этого, сравнение с Марксом прекрасно передает то место, которое Парето занимал среди своих соплеменников: они, в сущности, возвысили его до высоты уникальной для экономистов и социологов того времени. В других странах Парето не был поставлен на подобный пьедестал, а англо-американский мир и вовсе не воспринял его ни как человека, ни как мыслителя. Правда, в Соединенных Штатах мода на Парето вспыхнула было сразу после перевода его социологического трактата на английский язык[80], но в атмосфере общей враждебности вскоре угасла. В рамках узкого круга экономистов-теоретиков Парето оказал значительное влияние на англо-американскую экономическую науку в 1920-е и 1930-е годы, то есть сразу после выхода «Математического основания экономической науки» Артура Боули. Но и в Англии, и в Соединенных Штатах экономическая теория Маршалла и его последователей слишком прочно обосновалась в той области, в которой работал Парето, не оставив для него места.

Это удивительно, учитывая общепринятое сегодня мнение, что некоторые важнейшие направления экономической науки зародились в трудах Парето. Но понять, почему так произошло, нетрудно. Парето был продуктом научного сектора франко-итальянской цивилизации, весьма удаленного от английской и американской традиции. К тому же даже в пределах этого сектора его фигура возвышалась почти одиноко. На Парето невозможно наклеить ярлык. Он решительно не уважал никаких «измов». Никакая система убеждений, никакая партия не могут заявить на него свои права, хотя многие системы убеждений и партии и присвоили себе фрагменты того обширного теоретического царства, которым он правил. Парето, похоже, получал удовольствие, идя наперекор царившим вокруг настроениям и призывам. Сторонники крайней политики laissez-faire могут надергать из его книг сколько угодно отрывков в поддержку своих взглядов, но сам он ничто не презирал так сильно, как «плутодемократию», или «плутократическую демагогию», либерализма. Социалисты, как мы еще убедимся, находятся в большом долгу перед Парето за ту огромную услугу, которую он оказал социалистической доктрине, а также за его протесты против антисоциалистических мер, предпринятых итальянским правительством в 1898 году. Однако при этом он не просто был антисоциалистом – его критика черпала особую остроту из презрения к своему предмету. Французские католики могли бы поблагодарить Парето за его протесты против гонений, которым подверглось французское духовенство в ходе безнравственного продолжения дела Дрейфуса. Однако он критиковал антиклерикальную политику правительства Эмиля Комба потому, что был благородным человеком, а не потому, что верил в миссию католической церкви или в ее учение.

Джентльмен столь независимого и неуживчивого нрава, имеющий к тому же привычку наносить мощные удары посреди аргументации, которая сама по себе вполне могла бы кого-то заинтересовать, не имеет особых шансов на популярность. Сегодня Парето позабыт. Но даже в эпоху его наибольшей популярности тон официальной пропаганде, прессе, партийным программам и популярной литературе, в том числе экономической, все же задавали политические и общественные лозунги, всем нам так хорошо знакомые. Та обертка, в которой он предъявлял публике свои строго научные выводы, имела не больше успеха, чем она имела бы его сегодня. Чтобы понять, что я имею в виду, достаточно пропитаться духом типичного американского учебника, а затем открыть учебник Парето: наивный сторонник современных общественных убеждений и популярных лозунгов почувствует, что Парето буквально палкой гонит его со своего порога; он прочтет то, чего он решительно настроен никогда не признавать истиной, причем в сопровождении дезориентирующе обширного набора практических примеров. Поэтому не так сложно объяснить, почему Парето не оставил более заметного следа в экономической науке; сложно, скорее, объяснить, как ему удалось оставить в ней хоть какой-то след вообще.

Если бы мы ограничились лишь описанием вклада Парето в чистую экономическую теорию, нам не понадобилось бы знакомиться с его личностью, окружением и происхождением. Но личность Парето вместе со всеми управлявшими им силами так узнаваемо вторгается в его работу везде, кроме чистейших теорем, что я считаю необходимым посвятить описанию этой личности и этих сил больше времени, чем обычно бывает достаточно для оценки научной деятельности человека. Этому посвящена первая часть эссе (I). Во второй части я кратко обобщаю работу Парето в области чистой экономической теории (II). И, наконец, закончу я кратким экскурсом в Паретово понимание общества, нашедшее столь неадекватное выражение в его «Общей социологии» (III)[81].

I. Парето – человек

Отец Парето, генуэзский маркиз Рафаэле Парето, находился под сильным влиянием «Рисорджимен-то», движения за объединение Италии, активного в первой половине XIX века. Он был ярым поклонником Мадзини – возможно, скорее из соображений национального, чем общественного характера, – бескомпромиссным врагом всех правительств, которые не давали Италии двигаться к национальному единству, и революционером хотя бы только в этом смысле. Согласно своим убеждениям он отправился в добровольную эмиграцию в Париж, где и родился Вильфредо, мать которого была француженкой. Как генерал Галлиени назвал себя Francese та anche Italiano (французом, но также и итальянцем – (um.)), так Вильфредо Парето мог бы назвать себя Italiano та anche Francese (итальянцем, но также и французом– (um.)). В 1858 году он был отправлен в Италию, где получил инженерное образование и в 1869 году защитил докторскую степень. Он немедленно занялся построением карьеры в области инженерии и управления производством и после череды разнообразных должностей дорос до кресла генерального управляющего – иными словами, президента итальянской компании Iron Works. Только в 1893 году Парето сменил Вальраса на посту заведующего кафедрой экономической теории в Лозаннском университете, хотя к этому времени он уже несколько лет не занимался ничем, кроме экономики. Таким образом, экономическим исследованиям он посвятил преимущественно время с 1892 по 1912 год – после этого периода практически все его труды имеют уже социологический характер. В 1906 году он оставил университетскую кафедру и удалился в свой дом в деревне на Женевском озере, где в ходе деятельной и плодотворной старости постепенно превращался в одинокого мыслителя из Селиньи.

Строго говоря, этой информации нам вполне достаточно: никаких других фактов не требуется, скорее, потребуется подчеркнуть некоторые из уже упомянутых. Во-первых, теоретики заметят, что благодаря инженерному образованию Парето, который, похоже, в университете особенно увлекался теоретическими дисциплинами, рано овладел математикой на профессиональном уровне[82]. Во-вторых, стоит отметить, что Парето близко, как это редко удается экономистам-теоретикам, познакомился с производственным процессом – такая степень знакомства недоступна академическим экономистам, общественным служащим и политикам. В-третьих, его страстный интерес к актуальным вопросам экономической и общей государственной политики, о котором мы будем еще говорить, сделал его в некотором роде экономистом задолго до того, как он занялся собственной творческой работой. В то время Франческо Феррара был в зените славы и влияния и заморозки еще не побили побеги теории, которую прославлял некритичный либерализм. Труды Феррары, особенно его знаменитые введения (prefazioni), предварявшие классические работы в серии издательства «Библиотека экономиста» (Biblioteca delleconomista), вполне заменили Парето университетское образование по экономике, которое он мог бы получить в годы своей молодости. С трудами Вальраса его уже позже познакомил Маффео Панталеони.

Ни один из перечисленных выше фактов не отвечает единолично за формирование общественных и политических взглядов Парето и даже не объясняет его отношения к практическим проблемам своего времени и родной страны. Я и не помышлял, что возможно осушить глубокое озеро его личности так, чтобы увидеть, что скрывается на дне. Но аристократическое происхождение и воспитание Парето бросаются в глаза, и они, как согласятся все, кто знал Парето, сыграли необычайно большую роль в его судьбе. В частности, они не дали ему установить духовное родство ни с кем из людей, с кем его сталкивала жизнь, и не позволили ему стать полноценным членом никакой группы. Они также не дали ему установить эмоциональную связь ни с какими порождениями буржуазной мысли, в частности, с близнецами по имени демократия и капитализм. Усугубляя влияние происхождения, финансовая независимость Парето – самодостаточность в молодости и богатство в конце жизни[83] – способствовала его еще большей обособленности, поскольку предоставила ему возможность самоизолироваться.

Дополнительно усиливало отчужденность Парето его классическое образование. Я имею в виду не то образование, которое он получил наряду со всеми своими современниками, отучившимися в университете, но то, которое он приобрел самостоятельно, штудируя бессонными ночами греческих и римских классиков. Древний мир – это музей, а не лаборатория прикладной науки, и тот, кто слишком доверяет мудрости древних, обречен оставаться чужаком в любой группе, в 1890 году точно так же, как и в 1920-м. Изоляция Парето стала полной после его участия в дебатах о политике и экономике Италии – настолько полной, что он решил эмигрировать в Швейцарию еще до того, как его пригласил туда Лозаннский университет. Эта изоляция не могла не сказаться пагубно на огненном темпераменте Парето, для нее не созданном; только к старости ее влияние удалось немного смягчить второй жене Парето, окружившей его заботой и любовью (см. посвящение «Трактата»).

Но что же вывело Парето из себя настолько, чтобы заставить его покинуть родную страну – страну, которую он любил до глубины души и национальное возрождение которой не только мечтал увидеть, но и увидел? Отвлеченному наблюдателю эмиграция Парето покажется тем более удивительной, что, на его взгляд, дела у возрожденной Италии шли вовсе не так плохо в те тридцать лет, которые предшествовали этой эмиграции. Экономически страна развивалась приличным темпом, постепенно выбираясь из финансовых затруднений (мир нашим кейнсианцам!), кроме того, она сделала первые шаги в сторону развития общественного законодательства и упрочила свое положение в роли одной из великих держав своего времени. Размышляя подобным образом, сторонний наблюдатель почувствует глубокое уважение к такому режиму как, например, режим Агостино Депретиса. А учитывая, с какими сложностями сталкивается в период становления новое национальное государство, он склонен будет простить этому режиму некоторые менее удачные черты. Но Парето не был готов ничего прощать. Он видел вокруг лишь некомпетентность и коррупцию. Он с одинаково беспристрастной яростью сражался со сменявшими друг друга правительствами, и именно в этот период получил репутацию ультралиберала– в типичном для XIX века понимании либерала как бескомпромиссного защитника laissez-faire— и помог сложиться у немецких сторонников «Нового курса» того времени впечатлению, что предельная полезность – это не более чем ловкая хитрость, придуманная, чтобы помешать планам реформаторов[84]. Вот, пожалуй, и все, что можно сказать об отношении Парето к вопросам экономической политики и о том следе, который это отношение оставило в его научных трудах периода до 1900 года. Но даже в этот период в его ультралиберализме было нечто, решительно не сочетавшееся с духом и призывами официального либерализма. Парето, безусловно, был противником государственного вмешательства в экономику, но скорее по политическим, нежели по экономическим причинам: в отличие от английских классиков он боролся не против государственного вмешательства как такового, но против парламентской демократии, той самой, которой так страстно были привержены классические английские экономисты. Рассмотренный с этой точки зрения laissez-faire Парето приобретает оттенок значения, полностью противоречащий английскому пониманию laissez-faire. Как только мы осознаем это, понять остальное становится совсем легко.

В конце XIX века и в первые два десятилетия XX века все большее количество французов и итальянцев начали выражать свое недовольство, глубина которого варьировалась от разочарования до отвращения, тем, как функционировала во Франции и Италии парламентская демократия, и ее результатами. Это чувство, которое разделяли такие непохожие люди как, например, Эмиль Фаге и Жорж Сорель, не ограничивалось рамками какой-то одной партии. Мы не собираемся сейчас анализировать его или выносить о нем свое суждение. Нас интересует лишь то, что такое недовольство существовало и что поздний Парето выделяется из мыслителей своего времени тем, что написал анализ, который наряду с исследованиями Сореля и Моски позволил это чувство логически обосновать.

Англичане и американцы, не замечая тех исторически совершенно конкретных и уникальных обстоятельств, которые поспособствовали формированию у них столь же конкретного и уникального отношения к парламентской демократии, удивлялись странному отношению Парето к фашизму. Но это отношение совершенно понятно. Для его объяснения не нужна даже никакая теория. События 1914–1922 годов призвали Парето обратно на арену политических дебатов. Опубликованные Парето мастерский анализ истоков Первой мировой войны, статьи об ошибочности заключения Версальского мира и тщетности создания Лиги наций принадлежат к его сильнейшим произведениям, хотя за пределами Италии эти работы и не встретили понимания. Но важнее всего то, что Парето довелось быть свидетелем такого чудовищного общественного беспорядка в Италии, который надо было видеть своими глазами, чтобы в него поверить, и эта картина его ужаснула. Приписав все беды тех лет слабости политической системы разлагающейся буржуазии, молодой Парето, изучавший историю Древнего Рима, возможно, вспомнил о формулировке, которой в республиканском Риме сенат в момент возникновения чрезвычайной ситуации приказывал консулам назначить диктатора, человека, временно наделенного безграничной властью: vide-ant consules ne quid detrimenti res publica capiat (да будут бдительны консулы, чтобы республика не понесла никакого ущерба – (лат.)). Но итальянская конституция такой возможности не предусматривала, а если бы и предусматривала, ни к чему хорошему это бы не привело. Так что диктатору пришлось назначить себя самому. Дальше этого вывода и дальше одобрения того успеха, с которым Муссолини восстановил в стране порядок, Парето никогда не заходил. Муссолини показал себя с лучшей стороны, пожаловав сенаторский титул человеку, который непрестанно проповедовал политическую умеренность и до конца отстаивал свободу прессы и академического преподавания[85]. Но до самой смерти Парето отказывался принимать и этот «изм» точно так же, как отказался принять все остальные. Не имеет смысла судить его поступок – как, впрочем, и все его поступки или чувства – с точки зрения англо-американской традиции.

Все прочее скрыто от нас на дне озера.

II. Парето – теоретик

Приступая к оценке вклада Парето в экономическую науку, необходимо сразу же отдать должное его лидерским качествам. Он никогда не преподавал в Италии. Факультет права в Лозаннском университете был не слишком удачной площадкой для проведения интеллектуальных кампаний. Деревенский домик в Селиньи выглядел, скорее, приятным убежищем. Однако Парето добился того, чего не сумел добиться Вальрас: он основал собственную школу в полном смысле этого слова. Вскоре после 1900 года вокруг Парето сформировался узкий круг выдающихся экономистов, более широкий круг менее выдающихся последователей, а за ним масса более или менее определенных приверженцев. Они занимались позитивной наукой. Они поддерживали связь друг с другом. Они защищали друг друга в спорах. Они признавали лишь одного учителя и лишь одну доктрину.

Школа Парето была почти исключительно итальянской. Как уже упоминалось, среди ее приверженцев было немного иностранцев, хотя отдельные части учения Парето постепенно завоевали признание и в Англии, и в Соединенных Штатах. В Италии эта экономическая школа также никогда не была ведущей. Никакая школа не бывает ведущей в своей собственной стране. Противоположное впечатление, например, впечатление, что школа Рикардо когда-либо была определяющей для английской экономической науки, является продуктом нереалистичной историографии. В Италии одни ведущие ученые, такие как Луиджи Эйнауди, решительно отказывались принимать идеи Парето, а другие, такие, как Густаво Дель Веккьо, хотя и признавали талант Парето и использовали ту или иную его доктрину, думали и писали все же примерно так же, как думали и писали бы и без его влияния. Однако факт остается фактом: в экономической науке появилась школа на основании теоретической структуры, которая была недоступна не только широкому кругу читателей, но в некоторых наиболее оригинальных местах и последователям этой школы – последователям, большинство из которых никогда не видели и не слышали основателя школы.

Теперь, когда мы отдали заслуженную дань уважения лидерским качествам Парето, мы можем о них забыть и увидеть в нем теоретика, продолжавшего труд Вальраса. Этой наследственности, конечно, никто и никогда не отрицал – ни самые верные ученики, ни особенно сам Парето. Споры ведутся лишь о том, до какой степени Парето превзошел великого первопроходца и как соотносятся уровни интеллекта Парето и Вальраса. Есть несколько причин, которые никогда не дадут ученикам Парето прийти к согласию по этому вопросу ни между собой, ни с посторонними. Одну из них можно назвать сразу. Вальрас представил публике свою бессмертную теорию в облачении политической философии, которая не только крайне научна по своей природе, но и не всем приходится по вкусу. Боюсь, что суть этой философии наилучшим образом передает название «мелкобуржуазный радикализм». Он чувствовал призвание проповедовать общественный идеал, произошедший от французских авторов-полусоциалистов первой половины XIX века или, что тоже верно, от утилитаристов. Он рассматривал национализацию земли как существенный элемент своего учения и предлагал план поразительно современной денежной реформы. Все это для Парето было как красная тряпка для быка: метафизические спекуляции, да еще самого неприятного толка. Парето и Вальрас были сходны тем, что оба занимались чистой теорией, в частности Вальрасовыми уравнениями равновесия. Но во всех остальных отношениях они были максимально далеки друг от друга, так что ни их сражение спина к спине в битве за математическую экономическую науку, ни то, что Парето был обязан Вальрасу получением должности в Лозаннском университете, не спасло двух ученых от глубокой взаимной нелюбви, в которой они порой признавались третьим лицам. Хотя их чистые теории и отлиты по одной форме, их системы мышления в целом и понимание общественного процесса совершенно не похожи. Одного этого достаточно, чтобы все те экономисты, которые не расположены полностью игнорировать философию и практические рекомендации Парето (а таких все же большинство), рассматривали теорию Парето как совершенно отдельную от Вальрасовой.

В любом случае – если мы на мгновение забудем о социологии – главные свои научные открытия, с одним лишь исключением, Парето сделал в области чистой теории. Давайте отметим это единственное исключение. В «Курсе», а также в отдельной книге, вышедшей в 1896 году, Парето опубликовал крайне оригинальное открытие в области эконометрики, которое завоевало ему международную репутацию и вызвало целую лавину критических публикаций, посвященных «Закону Парето». Если N— это количество получателей дохода выше уровня х, а А и т—это две константы, то Закон Парето предполагает, что:

log N = log А + т log х

В главе 7 «Учебника» Парето предлагает свою наиболее зрелую интерпретацию этого обобщения. Ограничимся двумя вопросами, которые поднимает это уравнение. Во-первых, это вопрос математической формы. Было проведено множество исследований, одни их них, как считали их авторы, полностью опровергали Закон или доказывали превосходство над ним других способов описания неравномерности доходов. Читатель заметит, что центральный вопрос вращается вокруг примерного постоянства параметра т. Однако Закон Парето в целом противостоял нападкам весьма успешно, что доказывает тот факт, что он и сегодня используется некоторыми компетентными специалистами по статистике. Однако есть также и другой вопрос-вопрос интерпретации. При условии, что до очень недавнего времени распределение дохода в пределах групп было на удивление стабильным, какой мы должны сделать вывод? Попытки решить эту проблему никогда не увенчивались успехом. Большинство участников дискуссии (среди них и Артур Пигу) ограничились тем, что раскритиковали интерпретацию Парето, которая, вообще-то, была им предложена на общее обсуждение именно с целью услышать критику, но ничего не предложили взамен, и этот спор, как и многие другие, утих, не принеся определенного результата. Немногие экономисты осознали возможности, которые открывали для будущего нашей науки такие инварианты[86]. С этой точки зрения Закон Парето является буквально первопроходческим, несмотря на то, что от его первоначальной формы сегодня ничего не осталось.

Я хотел бы сразу уладить и еще один вопрос. В «Учебнике» Парето пишет о своем законе распределения доходов в главе, посвященной населению. С точки зрения тем, которые обычно рассматриваются под подобным заголовком, эта глава не содержит ничего выдающегося. Но она содержит и такие темы, которые, как «Закон», обычно не включаются в теорию населения, и именно они оживляют эту главу и придают ей свежесть и оригинальность. Теория циркуляции элит Парето – как раз одна из них (см. раздел III). Большинство из этих тем носят скорее социологический, чем экономический характер, и некоторые явно, почти наивно, выдают те предубеждения, которые так нелепо владели Парето, этим великим аналитиком человеческих предубеждений[87].

В области же истинно чистой теории мысль Парето развивалась медленно и, в сущности, до конца сохранила некоторые черты теорий его предшественников. В дополнение к раннему влиянию Феррары и английских и французских экономистов «классического» периода он опирался на Вальрасовы уравнения статического равновесия, после того как с большой неохотой все же признал, что они были ключевым понятием для осмысления всего остального. Его дополнительно подстегивали те идеи, с которыми столкнулись все компетентные экономисты-теоретики в период с 1885 по 1895 год[88]. Наконец, он четко осознавал технические недочеты и ограничения в работах своих ближайших предшественников. Таким образом, ход его собственной теоретической работы был намечен за него по большей части Вальрасом[89].

Но в своих ранних работах, таких как «Размышления о фундаментальных принципах чистой политической экономики» (Considerazioni sui principi fondamentali dell’ economia politica pura // Giorna-le degli Economisti. 1892–1893), Парето не выходил за пределы, обозначенные Вальрасом. Не вышел он за них и в «Курсе», даже, я бы сказал, особенно в «Курсе». Некоторые экономисты, уважавшие Парето, но не бывшие его строгими последователями, называли «Курс» вершиной его творчества, что было весьма сомнительным комплиментом. Это произведение было, безусловно, выдающейся работой, живость которой придавал яркий темперамент автора, делавший зажигательными даже самые традиционные идеи. Но Парето правильно поступил, запретив переиздавать «Курс», потому что с точки зрения чистой теории в нем не было ничего от самого автора. Только после 1897 года Парето сам поднялся на вершины чистой теории. Первые значительные публикации, свидетельствующие о его прогрессе, – это «Краткое изложение некоторых глав нового трактата по чистой экономической теории» (Sunto di alcuni capitoli di un nuovo trattato di Economia Pura // Giornale degli Economisti. 1900. Vol. XI. Mars. P. 219–235; Juin. P. 511–549) и краткое изложение его парижских лекций. «Учебник», причем именно издание на французском языке, благодаря приложению (1909) является вершиной его творчества.

Та теория, которую он выстроил на этой вершине, далека от совершенства. Многие вопросы, для всеобъемлющего трактата необходимые, освещены в нем лишь походя. Я говорю не только о том, что «Учебник» Парето не выдерживает сравнения с Маршалловым с точки зрения качеств, желательных для учебника. Куда более существенный его недостаток – это непродуманность существенных частей теоретического метода исследования. Теория денег Парето, например, в целом уступает теории денег Вальраса. Его теория капитала и процента практически всеми своими достоинствами обязана Вальрасовой. В отношении процента он, похоже, был вполне удовлетворен тем объяснением, что единицы физического капитала, а следовательно, и их услуги, не являются бесплатными благами. Его теорию монополии не может, пожалуй, спасти даже самая щедрая интерпретация[90]. Несмотря на все это, отрицательный вердикт, вынесенный некоторыми критиками, был ошибочным, поскольку не учитывал не только многочисленные сильные стороны теории, но и, что куда важнее, самую суть достижения Парето. Давайте обсудим важнейшие из этих сильных сторон, теорию ценности и теорию производства, но сначала определим то достижение, к которому эти две теории были лишь приложениями.

Первая идея, которая должна с чисто теоретической точки зрения прийти на ум каждому, кто овладел системой Вальраса, – это идея поднять ее на еще более высокий уровень обобщения. Наблюдая, как прогрессирует понимание Вальрасом, а также всеми теоретиками предельной полезности явлений обмена, производства и так далее, мы обнаруживаем, что они пытаются найти решение проблем, в конечном итоге сводимых к одной: все их проблемы – не только проблемы производства – являются проблемами трансформации экономических количеств и по форме не отличаются друг от друга. Различие состоит лишь в тех ограничениях, которые накладывают на экономическую деятельность разные области деятельности. Представим, что мы хотим совершить в экономике то, что мы делаем во всех науках, то есть выделить общую основу всех экономических проблем и раз и навсегда создать теорию этого общего ядра. Точка зрения «экономии мышления» (denkökonomie Эрнста Маха) делает это начинание состоятельным в глазах утилитаристов. Теория такого рода будет оперировать показателями крайне общего характера, такими как «вкусы» и «препятствия», и не должна ограничиваться тем специфически экономическим значением, которое мы придаем этим словам. Мы можем выйти за пределы экономической теории и подняться до уровня понимания системы неопределенных «объектов», которые просто подвержены определенным ограничениям, а затем попытаться разработать идеально общую математическую логику систем. Отдельные участки этого пути должны быть знакомы тем экономистам, которые на протяжении поколений пользовались примитивными способами, такими, как приведение в пример нашего почтенного друга Робинзона Крузо, для иллюстрации определенных свойств экономической логики. Парето сделал то же самое, только на куда более высоком уровне и на более широком фронте. Но на таких высотах трудно бывает дышать и еще труднее – укрепить свои позиции. Многие компетентные критики, такие, как покойный Эллин Эббот Янг, придерживались мнения, что Парето не достиг ничего, кроме «бесполезных обобщений». Впрочем, только будущее покажет, правы ли они. Пока же мы должны просто признать грандиозность предпринятой попытки.

Я приведу пример, чтобы показать, как подобное стремление к универсализации способно принести не только логические затруднения, но и экономические плоды, хотя ему и свойственна та слабость, что оно все же движется на относительно низком уровне обобщения и, кроме того, ведет начало еще от «Курса». Как известно, «Капитал» Маркса – это анализ капиталистического процесса, без сомнения, построенный так, чтобы продемонстрировать, что этот процесс завершится созданием социалистического общества, но не пытающийся при этом построить экономическую теорию этого общества. Несколько марксистских и неомарксистских мыслителей пытались решить эту проблему, но эти попытки закончились решительным провалом. Как известно, эту нерешенную марксистскими теориями проблему помог разрешить социалистам Энрико Бароне, знаменитую работу которого на эту тему «Министр производства коллективистского государства» (Barone E. II Ministro della produzione nello stato colletivista // Giorna-le degli Economisti. Settembre e Ottobre 1908. Ser. 2. Vol. 37. P. 267–293; 391–414) современные экономисты не смогли превзойти по сей день. Однако основная идея аргументации Бароне ясно прозвучала во втором томе «Курса» Парето (р. 94) и в его «Учебнике» (р. 362). Идея заключалась в том, чтобы поднять логическое ядро экономического процесса выше уровня институциональной теории, в обличии которой он предлагался публике. Читатель обратит внимание, что эта идея в виде особого случая представляется крайне логичным следствием Паретовой общей теории о вкусах и препятствиях, хотя она пришла также в голову и Визеру.

На этот особый случай Парето почти утратил авторские права (во всяком случае, в глазах англо-американских экономистов), хотя не только сформулировал проблему, но и указал путь ее решения. В остальных случаях он утратил их полностью, потому что ограничился лишь предположениями. Таким образом, вооруженные сегодняшним знанием, мы можем различить в «Учебнике» много указаний в направлении возможного развития теории экономической динамики. Однако ни одно из этих указаний – ни упоминание Парето формы адаптации, аналогичной courbe de poursuite (кривая преследования – (фр.)) (проблема собаки и ее хозяина, см. например, р. 289), ни указание на существование vibration continuelle (постоянной вибрации– (фр.)) (см., например, р. 528) – не были употреблены ни для чего иного, кроме демонстрации, что тенденция экономической системы искать единственное и устойчивое «решение» (например, уникальный набор ценностей, который удовлетворит ее условиям) – это дело куда более сомнительное, чем представлялось экономистам того времени, включая Вальраса[91]. Эти предположения так и не послужили никакой конструктивной цели[92] и для решения этих проблем не было предложено никакого метода. Поэтому я думаю, что мы можем не сомневаясь назвать теорию Парето статичной и отдадим ему должное, признав, что он более остальных сознавал ее ограниченность, а также существенность не охваченных ею проблем[93].

Перейдем теперь к краткому обсуждению достижений Парето в области теорий ценности и производства, не забывая, что с позиции теории о вкусах и препятствиях они сливаются в одну общую теорию.

Большинство современных теоретиков, хотя и не все, согласятся, что историческое значение теории полезности и предельной полезности Джевонса, Менгера и Вальраса основывается преимущественно на факте, что она послужила лестницей, по которой эти экономисты добрались до понятия общего экономического равновесия, хотя это понятие и удалось наиболее полно разработать Вальрасу, а не Джевонсу и не австрийским экономистам[94].

Иными словами, понятие полезности и предельной полезности было лишь одной из нескольких дорог к единственно значимой цели. Оно действительно помогало доступным способом объяснить отношения, скрепляющие экономическую систему воедино, и даже привести в единую систему массу экономических явлений, которые так и норовят распасться на отдельные подсистемы, но само по себе большого значения не имело. Теория полезности была крайне полезной эвристической гипотезой, и больше ничем[95]. Но ни Вальрас, ни австрийские экономисты так не считали. Для них теория полезности была почти что истиной в последней инстанции, открытием, служившим ключом ко всем тайнам чистой экономической теории. Считая так, они придавали ей такое чрезмерное значение в своих трудах, что Парето и его последователи, в свою очередь, начали придавать чрезмерное значение развенчанию этой теории. Экономисты англоязычного мира, в частности Джон Хикс и Рой Джордж Аллен, последовали их примеру, энергично поздравляя Парето с тем, что им показалось новым и крайне значимым начинанием. Бытует даже мнение, что это новое начинание является главным вкладом Парето в экономическую науку.

В «Курсе» есть указания на то, что Парето был с самого начала не вполне удовлетворен Вальрасовой теорией ценности. Но все его поправки, либо незначительные, либо неоригинальные, не выходили за рамки самого принципа полезности. Из незначительных поправок можно упомянуть введение термина ophelimite (желаемость) вместо термина «полезность», ophelimiteelementaire (элементарная желаемость) вместо «предельной полезности» или rarete (редкость) Вальраса на том основании, что со словом «полезность» связано слишком много сбивающих с толку ассоциаций. Из неоригинальных поправок Парето можно назвать понимание полезности и предельной полезности как функций всех товаров, которыми потребительская единица владеет или которые потребляет в определенным образом выбранный период времени, вместо Вальрасова понимания общей и предельной полезности каждого товара как функции количества одного этого товара. Авторство этого очевидного улучшения принадлежит Эджуорту, но я, признаться, сомневаюсь, насколько Эджуорт сознавал те теоретические сложности, которые принесет это улучшение: оно превращает последнюю степень полезности, которая у Джевонса, Вальраса и Маршалла была лишь простой производной, в частную производную, что во много раз увеличивает те математические сложности, с которыми мы сталкиваемся, пытаясь доказать детерминированность экономической системы даже в ее простейшей форме[96].

Однако вскоре, еще задолго до 1900 года, когда Парето публично заявил о перемене мнения в своих парижских лекциях, он понял, что во всяком случае для его целей от понятия измеряемой полезности (кардинальной полезности) можно спокойно отказаться[97] или что от него в любом случае придется отказаться по причинам, впервые названным во второй части «Математических исследований теории ценности и денег» Ирвинга Фишера (1892). Чтобы спасти ситуацию, он обратился к кривым безразличия и предпочтений, введенным Эджуортом. Но в то время как Эджуорт отталкивался от понятия кардинальной общей полезности и на его основании построил эти линии, Парето пошел обратным путем. Он взял за отправную точку кривые безразличия и показал, что от них можно прийти к определению экономического равновесия в условиях чистой конкуренции, кроме того, из них можно вывести некоторые функции, которые могут быть идентичны полезности при условии ее существования. В любом случае такой подход позволял получить ординалистские индексы полезности, которые Парето назвал индексными функциями (Manuale. Р. 540. Note 1).

Я хотел бы подчеркнуть две вещи. Во-первых, то, что Парето хотя и адаптировал изобретение Эджуорта для собственных нужд, придал множествам безразличия значение, которого они не имели в «Математической физике» Эджуорта. Они лишились любых ассоциаций с полезностью, и прежние функции понятия полезности в теории экономического равновесия теперь должны были выполняться определенными предпосылками насчет формы этих кривых безразличия. Новая идея заключалась в том, чтобы заменить постулаты полезности постулатами наблюдаемого поведения и поставить тем самым экономическую теорию на основание, которое Парето казалось более прочным. Можно, конечно, возразить, что, несмотря на несколько предпринятых попыток, никому еще не удалось провести необходимых для этого наблюдений и что вряд ли можно надеяться, что нам удастся в полной мере выстроить результаты таких наблюдений из объективных данных так, чтобы вывести из них полную карту эмпирического безразличия. Поэтому давайте назовем их потенциально эмпирическими или, используя термин Канта не по назначению, относящимися к «возможному опыту». В любом случае введение кривых безразличия с целью, совершенно чуждой изначальной цели Эджуорта, можно было бы назвать истинно оригинальным достижением, если бы это достижение, как это признавал Парето, не предвосхитил Фишер в своей вышеупомянутой работе.

Второе, на что я хочу обратить внимание, это то, что своими рассуждениями Парето сам выдает те сложности, с которыми столкнулся, полностью порвав со старой теорией полезности. Он постоянно выискивает возможности поговорить о полезности и даже о кардинальной полезности, существование которой – и вопрос ее интегрируемости в теорию – продолжало его крайне интересовать. Его индексные функции, в конце концов, довольно сильно напоминают старое понятие полезности. В сущности, как подчеркивали Аллен и Хикс, Парето так и не сумел полностью порвать со старой теорией и продолжал использовать понятия вроде Эджуортовых дефиниций соперничества (rivalry) и комплементарности, которые не слишком сочетаются с его основной идеей. Эта основная идея, добавим мы, была развита и поддержана еще в 1902 году Паскуале Бонинсеньи[98]. В 1908 году Энрико Бароне в своем вышеупомянутом труде определенно превзошел Парето, ограничив свои базовые предпосылки теории ценности тем, что он назвал фактом, что, столкнувшись с данными ценами продуктов и производительных услуг, каждый человек распределяет доходы от продажи своих услуг между тратами на потребительские товары и сбережения в определенной манере, «мотивы которой мы не собираемся исследовать». Это, указал он, решает проблему как полезности, так и функций безразличия. Дальнейшая история слишком хорошо известна, чтобы тратить на нее время. Достаточно упомянуть исследования Джонсона и Слуцкого, которые остались практически незамеченными; более влиятельную реформацию, проведенную Боули в его «Математическом основании экономической науки», а также труды Аллена и Хикса, Джорджеску-Регена, Самуэльсона и X. Волда. Если мы считаем текущую стадию развития теории ценности «примерно финальной», мы должны приветствовать либо Фишера, либо Парето в качестве ее святого покровителя.

Однако Парето является святым покровителем не только современной теории ценности, но также и «новой экономики благосостояния». История о том, как Парето в очередной раз оказал услугу делу, которому нисколько не сочувствовал, не лишена юмора. С самого начала экономической науки нечетко определенное понятие общественного благосостояния играло огромную роль в трудах экономистов. Знакомые нам девизы утилитаристов (Беккарии, Бентама) помогли немного рационализировать это понятие, и теория ценности на основе полезности казалась идеально подходящей для его применения: в сущности, она была быстро приспособлена для выполнения этой задачи, например, в вопросах налогообложения. Теория множеств безразличия Фишера и Парето, уничтожив основание аргументов, построенных на понятии кардинальной полезности или даже межличностного сравнения полезности (удовлетворения), должна была бы навсегда с ними покончить. Но вместо того, чтобы прийти к такому заключению, а также несмотря на свое презрение к политическому гуманизму своего времени, Парето немедленно заново набросился на проблему максимы коллективного удовлетворения. Решающую формулировку предложил Бароне, но основная идея принадлежит Парето[99].

Вначале он отметил, что можно сказать, что все изменения, которым подвергается любой экономический паттерн, увеличивают благосостояние или коллективную удовлетворенность в совершенно объективном смысле, если те, кто выигрывают в плане numeraire (денежных средств– (фр.)), могут компенсировать убыток тех, кто в плане numeraire проигрывает и при этом все равно остается в выигрыше. Этот критерий способен спасти многие, хотя и не все, суждения относительно благосостояния, обыкновенно выносимые экономистами[100]. Во-вторых, Парето указал, что суждения относительно благосостояния, которые не могут быть спасены таким образом, должны быть очевидным образом основаны на внеэкономических, то есть «этических», соображениях. В-третьих, он показал (р. 363–364), что этот критерий можно использовать, чтобы установить, что Vetat collectiviste может улучшиться до уровня, практически достижимого в условиях совершенной конкуренции[101]. За вычетом развития к этим трем пунктам вполне можно свести Новую экономику благосостояния.

От той части экономики благосостояния Парето, в которой обсуждается логика производства, удобно перейти к его второму великому вкладу в чистую экономическую теорию: его теории производства[102]. Подойдя к проблеме производства с точки зрения теории выбора и применив к случаю производителя общий аппарат кривых безразличия и производных от них понятий: lignes du plus grand profit, lignes de transformations completes et incompletes и так далее (кривые наибольшей выгоды, кривые полной и неполной трансформации– (фр.)), он наметил всеобъемлющую теорию, части которой явно прослеживались в экономической литературе его времени[103] и которая, можно сказать, содержит основание математической теории производства нашего времени или, во всяком случае, ее статической части. В частности, общий характер этой теории оставляет возможность для любых особых случаев, к которым мы можем захотеть обратиться без особого акцентирования: «препятствия» могут вначале быть чем угодно и затем принять любую из наиболее часто встречающихся на практике форм-факторов, которые требуются в фиксированных количествах независимо от выработки продукции, факторов, которые требуются в определенных технологическими параметрами количествах на единицу выработки продукции, «компенсирующих» факторов и так далее – и занять свои места в теоретически законченной схеме возможностей. Отдавая должное этому достижению, мы должны помнить, что Парето стремился прежде всего обобщить и улучшить теорию своего великого предшественника Вальраса. Работу Парето в этой области также можно разделить на две части: результаты первой приведены в «Курсе», а второй – в «Учебнике», хотя отдельные незначительные детали также содержатся в статье для энциклопедии «Encyclopedic des Sciences Mathematiques» (Vol.I. 1911).

Изначально Вальрас сформулировал свою теорию производства, исходя из предпосылки о неизменности производственных коэффициентов – постоянстве издержек на единицу выработки продукции – не потому, что верил, что это единственный возможный или даже единственный важный случай, но потому, что считал такой подход оправданным упрощением[104]. В ответ на обрушившуюся на него критику он ответил: «Экономисты, которые придут после меня, свободны вводить одно за другим любые усложнения, какие только захотят. Тогда, как мне кажется, все мы выполним свой долг» (окончательная редакция, р.479). Получается, что Парето как раз последовал совету Вальраса. А к тому времени, когда «Курс» был опубликован, Вальрас уже добавил в свою теорию переменные коэффициенты, следуя предложению, полученному от Бароне[105], хотя основной раздел, посвященный производству, он и оставил без изменений. В том же 1894 году, когда это было сделано, вышел «Очерк о координации законов распределения» («Essay on the Coordination of the Laws of Distribution») Уикстида. Наконец, переменные производственные коэффициенты в любом случае не были нововведением после всего, что о них написали Джевонс, Менгер и Маршалл. «Курс» Парето добавил к уже сказанному только элегантную формулировку и некоторое количество причин (не все из них были одинаково убедительны), почему случай компенсирующих коэффициентов не должен рассматриваться как единственный или основной.

Называть ли эту теорию теорией предельной производительности или нет – вопрос личных терминологических предпочтений[106]. Парето ограничил ее этим смыслом и в течение нескольких лет после издания «Курса» становился к ней все более враждебен, пока не объявил ее ошибочной. Он явно находился под впечатлением, что опроверг или как минимум перерос эту теорию, примерно так же, как считал, что опроверг или перерос теорию предельной полезности. Его блестящая теория издержек, которая, среди прочего, выручает уязвимые азбучные теоремы о том, что в условиях совершенного равновесия или совершенной конкуренции цены должны равняться предельным издержкам, а общая выручка должна в то же время равняться общей сумме издержек, позволяет нам проверить это утверждение[107]. Настолько, насколько производительные комбинации зависят от экономических соображений (ведь, в конце концов, прояснять экономические соображения – это дело экономистов), разница по сравнению с обычной теорией предельной производительности невелика. Но Парето учит нас, как справляться с отклонениями от этой теории, которые происходят вследствие технологических и общественных ограничений. При этом, как и всегда, он делает и кое-что еще: неизменно ссылается на других авторов и другие области.

III. Парето – социолог

Нет ничего удивительного в том, что экономисты часто обращаются к социологическим вопросам. Значительная часть их работы – практически все, что говорится об институтах и силах, формирующих экономическое поведение, – неминуемо заходит на территорию социологической науки. Поэтому на пересечении двух наук развилась некая ничья или общая территория, которую можно назвать экономической социологией. Более или менее важные элементы этой науки можно найти практически в любом трактате или учебнике по экономической теории. Но помимо этого многим экономистам, особенно тем, кто строго проводил границы экономической науки, приходилось заниматься и чисто социологическими исследованиями. «Теория нравственных чувств» Адама Смита и «Закон власти» (Gesetz der Macht) Визера являются выдающимися примерами таких исследований. Но найдется немного великих экономистов, которые бы посвятили такую значительную часть своих сил, как Парето, тому, что можно посчитать второстепенной деятельностью, и совсем уж немногие сумели заработать международное признание достижениями в этой области. Однако достижение Парето в области социологии трудно охарактеризовать и оценить. Те громкие похвалы одних читателей и враждебные комментарии других, которые одинаково часто звучали в его адрес, можно понять, но нельзя принять всерьез, потому что ни те, ни другие в большинстве случаев не являются научными. Чтобы составить удовлетворительно полное мнение о деятельности Парето в этой области, пришлось бы рассмотреть несколько книг и большое количество газетных статей, но нам достаточно будет «Социалистических систем», «Учебника» (особенно глав II и VII) и «Трактата общей социологии».

Начнем с тех двух аспектов социологической теории Парето, которые очевидны и легко поддаются описанию. Во-первых, хотя Парето-экономист в течение своей долгой жизни занимался множеством совершенно конкретных и практических вопросов, его главное чисто научное достижение лежит все же в области абстрактной экономической логики. Вполне понятно поэтому, что он испытывал желание, даже потребность возвести рядом со своими чисто теоретическими построениями здание, в котором нашлось бы место фактам и рассуждениям иного толка, таким, которые помогли бы продемонстрировать, как элементы его экономической теории могут работать в реальной жизни. Во-вторых, как мы помним, в первой половине жизни, во всяком случае, вплоть до отъезда из Италии, Парето со страстным увлечением следил за дебатами на темы экономической и общей политики. Будучи прирожденным мыслителем, он, должно быть, поражался бессилию рациональных аргументов в этих вопросах и, вероятно, задумывался, что на самом деле определяет политические решения и судьбы стран и цивилизаций. Опять же, вполне понятно, что как только Парето всецело посвятил себя размышлениям, он перестал принимать те простые и поверхностные ответы на этот вопрос, которыми мы обыкновенно довольствуемся, будучи погруженными в свои ежедневные занятия, и попытался ответить на него с точки зрения научного анализа. Это означает, что прежде всего социология Парето была социологией политического процесса. Конечно, все, что человек делает, думает или чувствует, все творения его культуры и его отношение к этим творениям – все эти свойства так или иначе учитываются, когда мы размышляем о политическом процессе, который таким образом становится не более чем их особым случаем. Но именно этот особый случай завораживал Парето, и именно ради него он возвел и отделал величественное строение своей социологической теории.

Далее мы обсудим метод Парето, который тоже сравнительно легко описать. Сам Парето не уставал подчеркивать, что лишь применил те «логико-экспериментальные» методы, которые верой и правдой служили ему в экономических исследованиях, к анализу «экспериментально» верифицируемой реальности других аспектов общественной жизни, во всех случаях полагаясь на пример естественных наук. Это, конечно, было чистым заблуждением с его стороны. Легко заметить, например, что Парето широко и не всегда законно пользуется методом психологической интерпретации, у которого в физических науках нет аналога, и что его материал – это, по сути, продукт наблюдения, а не эксперимента, то есть разница с точки зрения метода огромная. Я боюсь, что, пытаясь сформулировать свои методические правила, Парето на самом деле более всего стремился проявить независимость философа, который не хочет идентифицироваться ни с какой партией или верой, ни с какими интересами. Сама возможность такой независимости поднимает известную фундаментальную проблему, справиться с которой Парето было сложно, поскольку он ее не заметил. На самом деле он использовал две разные аналитические схемы. Одну из них можно назвать морфологией общества, она приветствует использование фактов, которые, во всяком случае потенциально, поддаются наблюдению в том же смысле, что и анатомические или биологические факты; вторая принадлежит к области психологии общества. Обе эти схемы действительно иллюстрируются или даже в какой-то степени верифицируются примерами из истории и современной жизни, но ни одна из них даже приблизительно не выводится из этих примеров при помощи «логико-экспериментального» метода: обе отражают крайне личное понимание общественного процесса, обусловленное образованием и происхождением Парето, его опытом и предубеждениями. Родство морфологической схемы с дарвиновской, а социально-психологической – с отдельными частями учения Тарда, Дюркгейма, Леви-Брюля и Т. Рибто очевидно. Еще более очевидна связь обеих схем со свойственным Парето образом мышления, упомянутым в первой части этого эссе, проявившаяся в уничтожающей критике парламентской демократии, – этот образ мышления был антиинтеллектуалист-ским, антиутилитаристским, антиэгалитаристским, а следовательно, в определенном смысле[108] антилиберал ьным. Однако Парето сумел создать из этого вторичного материала нечто уникальное[109].



Поделиться книгой:

На главную
Назад