Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прыжок за борт. Конец рабства. Морские повести и рассказы - Джозеф Конрад на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ГЛАВА V

— Я был на разборе дела, — говорил он, — и теперь еще удивляюсь, зачем я пошел. Я готов верить, что каждый из нас имеет своего ангела-хранителя, но, согласитесь и вы со мной, к каждому из нас приставлено и по дьяволу. Я требую, чтобы вы это признали, ибо не желаю быть человеком исключительным, а я знаю: он у меня есть — дьявол, хочу я сказать. Конечно, я его не видел, но доказательства у меня имеются! Он ко мне приставлен, а так как по природе своей он зол, то и впутывает меня в подобные истории. Какие истории? — спросите вы. Ну, скажем, судебное следствие, история с желтой собакой… Вы считаете невероятным, чтобы облезлой туземной собаке разрешили подвертываться под ноги людям на веранде того дома, в котором находится суд… Вот какими путями — извилистыми, поистине дьявольскими — заставляет он меня наталкиваться на людей с уязвимыми местечками, со скрытыми пятнами проказы. Клянусь Юпитером, при виде меня языки развязываются, и начинаются признания, — как будто мне самому не в чем себе признаться, как будто у меня не найдется таких признании, над которыми я могу мучиться до конца жизни! Хотелось бы знать, чем я заслужил такую милость! Примите к сведению, что у меня забот не меньше, чем у всякого другого, а воспоминаний столько же, сколько у рядового паломника в этой долине. Как видите, я не особенно пригоден для выслушивания признаний. Так в чем же дело? Не знаю… быть может, это нужно лишь для того, чтобы скоротать время после обеда. Чарли, дорогой мой, ваш обед был очень хорош, и, в результате, этим господам спокойный роббер кажется утомительным и шумным занятием. Они развалились в ваших удобных креслах и думают: «К черту всякие упражнения! Пусть Марлоу рассказывает».

Значит, рассказывать! Пусть так!

Нетрудно говорить о мистере Джиме после хорошего обеда, находясь на высоте двухсот футов над уровнем моря, когда под рукой ящик с приличными сигарами, а вечер прохладен и залит звездным светом. При таких условиях даже лучшие из нас могли позабыть о том, что здесь мы находимся лишь на испытании, должны пробивать себе дорогу под перекрестными огнями, следить за каждой драгоценной минутой, за каждым непоправимым шагом, веря, что в конце концов нам все-таки удастся выпутаться прилично; однако подлинной уверенности у нас нет, и чертовски мало помощи могут нам оказать те, с кем мы сталкиваемся.

Впервые я встретился с ним взглядом на этом судебном следствии. Все те, кто в той или иной мере были связаны с морем, находились там, в суде, ибо еще задолго вокруг этого дела поднялся шум — с того самого дня, как пришла таинственная телеграмма из Эдена, вызвавшая столько пересудов. Я говорю «таинственная», хотя она и преподносила всего лишь голый факт — такой безобразный, каким могут быть только факты. Все побережье ни о чем ином не говорило. Начать с того, что, одеваясь утром в своей каюте, я услыхал через переборку, как мой парс Дубаш лопотал с баталером о «Патне». Не успел я сойти на берег, как уже встретил знакомых, задавших мне вопрос: «Приходилось ли вам слышать о чем-нибудь более поразительном?» И, смотря по темпераменту, они улыбались цинично, принимали грустный вид либо разражались ругательствами. Люди, совершенно незнакомые, фамильярно заговаривали для того только, чтобы изложить свой взгляд на это дело. Те же речи вы слышали и в управлении порта и у каждого судового маклера, от вашего агента, от белых, от туземцев, даже от полуголых лодочников, сидящих на корточках на каменных ступенях мола. Иные негодовали, многие шутили, и все без конца обсуждали вопрос, что же, собственно, с ними произошло. Вы знаете, кого я имею в виду.

Прошло недели две, если не больше, и все стали склоняться к тому мнению, что это таинственное дело обернется трагической стороной. И тут, в одно прекрасное утро, строя в тени у ступеней управления порта, я увидел четырех людей, шедших мне навстречу по набережной. Я подивился, откуда взялась такая странная компания, и вдруг, если можно так выразиться, возопил мысленно: «Да ведь это они!»

Да, действительно, это были они — трое крупных мужчин, а один такой толстый, каким человеку быть непристойно. Сытно позавтракав, они только что высадились с идущего за границу парохода Северной линии, который вошел в гавань час спустя после восхода солнца. Сомнений быть не могло: с первого же взгляда я узнал веселого шкипера «Патны» — самого толстого человека в тропиках, поясом обвивающих нашу славную старушку-землю. Месяцев девять назад я повстречался с ним в Самаранге. Пароход его грузился на рейде, а он ругал учреждения германской империи и по целым дням накачивался пивом в задней комнате при лавке де-Джонга; наконец, де-Джонг, который, и глазом не моргнув, лупил гульден за бутылку, отозвал меня в сторонку и, сморщив свое маленькое, обтянутое кожей лицо, заявил: «Торговля — торговлей, капитан, но от этого человека меня мутит. Тьфу!»

Стоя в тени на набережной, я смотрел на толстяка. Он несколько опередил своих спутников, и солнечный свет, ударяя прямо в него, особенно резко подчеркивал его толщину. Он походил на дрессированного слоненка, разгуливающего на задних ногах. Костюм его был красочен: запачканная пижама с ярко — зелеными и оранжевыми полосами, рваные соломенные туфли на босу ногу и чей-то очень грязный и выброшенный за ненадобностью пробковый шлем, который был ему мал и держался на большой его голове с помощью манильской веревки. Вы понимаете, что такому человеку не повезет, если дело дойдет до переодевания в чужое платье. Итак, он стремительно летел вперед, не глядя ни направо, ни налево, прошел в трех шагах от меня и атаковал лестницу, ведущую в управление порта, чтобы сделать свой доклад.

По-видимому, он прежде всего обратился к помощнику начальника порта. Арчи Рутвел только что пришел в управление и, как он впоследствии рассказывал, собирался начать свой трудовой день с нагоняя главному своему клерку. Каждый из вас должен знать этого клерка — услужливого маленького португальца — полукровку с тощей шеей, вечно старающегося выудить у шкиперов что-нибудь съестное: кусок солонины, мешок с сухарями либо что другое. Помню, один раз я подарил ему живую овцу, оставшуюся от моих судовых запасов. Меня растрогала его детская вера в священное право на побочные доходы. По силе своей это чувство было едва ли не прекрасно. Черта расовая — двух рас, пожалуй, — да и климат имеет значение. Однако это к делу не относится. Во всяком случае, я знаю, где мне искать истинного друга.

Итак, Рутвел говорит, что читал ему суровую проповедь, — полагаю, на тему о морали должностных лиц, — когда услышал за своей спиной чьи-то заглушенные шаги и, повернув голову, увидел что-то круглое, похожее на сахарную голову, завернутую в полосатую фланель и вздымающуюся по середине просторной канцелярии. Рутвел был до того ошеломлен, что очень долго не мог сообразить, живое ли перед ним существо, и дивился, какого черта этот предмет водрузился перед его конторкой. За аркой, выходившей в переднюю, толпились слуги, приводившие в движение пунку, туземцы-констебли, боцман и команда портового катера; все они вытягивали шеи и напирали друг на друга. Подлинное столпотворение. Тем временем толстый парень ухитрился снять с головы шляпу и с легким поклоном приблизился к Рутвелу, на которого это зрелище так подействовало, что он слушал и долго не мог понять, чего хочет этот призрак. Он вещал голосом хриплым и замогильным, но держался неустрашимо, и мало-помалу Арчи стал понимать, что дело о «Патне» принимает новый оборот. Как только он сообразил, кто перед ним стоит, ему сделалось не по себе. Арчи такой чувствительный, но он взял себя в руки и крикнул:

— Довольно! Я не могу вас выслушать. Вы должны идти к начальнику порта… Капитана Эллиота — вот кого вам нужно. Сюда, сюда!

Он вскочил, обежал вокруг длинной конторки и стал подталкивать толстяка; тот, удивленный, сначала повиновался, и только у двери кабинета какой-то животный инстинкт подсказал ему поостеречься; он уперся и зафыркал, словно испуганный бычок:

— В чем дело? Пустите меня! Послушайте!

Арчи без стука распахнул двери.

— Капитан «Патны», сэр! — крикнул он. — Пожалуйте, капитан.

Он видел, что старик, что-то писавший, резко приподнял голову, и пенсне слетело у него с носа. Арчи захлопнул дверь и бросился к своей конторке, где его ждали бумаги, принесенные на подпись. Но шум, поднявшийся за дверью, был таков, что он не мог прийти в себя и вспомнить, как пишется его собственное имя. Арчи — самый чувствительный помощник начальника порта на обоих полушариях. Он говорил, что чувствовал себя так, как будто впихнул человека в логовище голодного льва. Действительно, шум поднялся страшный. Я не сомневаюсь, что крики были слышны на другом конце площади. Старый Эллиот имел богатый запас слов, орать умел и не думал о том, на кого кричит. Он стал бы кричать и на самого вице-короля. Частенько он мне говаривал: «Занять более высокий пост не могу. Пенсия мне обеспечена. Кое-что я отложил, и если им не нравится мое представление о долге, я охотно отправлюсь на родину. Я старик, и всю свою жизнь я выкладывал все, что было у меня на уме. Теперь я хочу только одного: чтобы дочери мои вышли замуж, пока я жив».

То был его пунктик помешательства. Три его дочери удивительно на него походили, но, как это ни странно, были очень хорошенькие. Иногда, проснувшись утром, он приходил к безнадежным выводам по вопросу об их замужестве, и вся канцелярия, по глазам угадав его мрачные мысли, трепетала, ибо, по словам подчиненных, в такие дни он непременно требовал себе кого-нибудь на завтрак. Однако в то утро он не съел немца, но, если разрешите мне продолжать метафору, разжевал его основательно и… выплюнул.

Через несколько минут я увидел, как толстяк торопливо спустился с лестницы и остановился на ступенях подъезда. Он стоял подле меня, погруженный в глубокое размышление; его толстые багровые щеки дрожали. Он кусал большой палец, вскоре заметил меня и искоса бросил раздраженный взгляд. Остальные трое, высадившиеся вместе с ним на берег, ждали поодаль. У одного из них — желтолицего вульгарного человечка, рука была на перевязи, другой — долговязый, в синем фланелевом пиджаке, с седыми свисающими усами, худой, как палка, озирался по сторонам с самодовольно-глупым видом. Третий — стройный, широкоплечий юноша засунул руки в карманы и повернулся спиной к двум остальным, которые о чем-то разговаривали. Он смотрел на пустынную площадь. Ветхая, запыленная гхарри с деревянными жалюзи остановилась как раз против группы; извозчик, положив правую ногу на колено, созерцал свои пальцы. Молодой человек, не двигаясь, смотрел прямо перед собой.

Так я впервые увидел Джима. Он выглядел таким равнодушным и неприступным, какими бывают только юноши. Стройный, аккуратно одетый, он твердо стоял на ногах — один из самых располагающих к себе мальчиков, каких мне когда-либо приходилось видеть; и, глядя на него, зная все, что знал он, и еще кое-что, ему неизвестное, я почувствовал злобу, словно он притворялся, думая этим притворством чего-то от меня добиться. Он не смел выглядеть таким чистым и честным. Мысленно я сказал себе: «Что же, если и такие мальчики могут сбиться с пути, тогда…» От возмущения я готов был швырнуть свою шляпу на землю и растоптать ее, как сделал однажды на моих глазах шкипер итальянской баржи, когда его негодяй помощник запутался с якорями, собираясь отшвартоваться на рейде, где стояло много судов. Я спрашивал себя, видя Джима таким спокойным: «Глуп он или груб до бесчувствия?» Казалось, он вот-вот начнет насвистывать. Прошу заметить: меня нимало не интересовало поведение двух других. Они как-то соответствовали рассказу, который сделался достоянием всех и послужил основанием официального следствия.

— Этот старый негодяй, там, наверху, обозвал меня подлецом, — сказал капитан «Патны».

Узнал ли он меня? Думаю, что да; во всяком случае, взгляды наши встретились. Он сверкал глазами, я улыбался; «подлец» было самым мягким приветствием из всех вылетевших в открытое окно и коснувшихся моего слуха.

— Неужели? — сказал я, почему-то не сумев придержать язык за зубами.

Он кивнул утвердительно, снова укусил себя за палец и тихонько выругался; затем посмотрел на меня с мрачным бесстыдством и воскликнул:

— Ба! Тихий океан велик! Вы, проклятые англичане, можете делать все, что вам угодно. Я знаю, где найдется место для такого человека, как я; меня хорошо знают в Апиа, в Гонолулу, в…

Он приостановился, а я легко мог себе представить, какие люди знают его в тех местах. Скрывать нечего — я сам знаком с этой породой. Бывает время, когда человек должен поступать так, словно жизнь одинаково приятна во всякой компании. Я через это прошел и теперь не хочу с гримасой вспоминать об этой необходимости. Многие из этой дурной компании — за неимением ли морального… как бы это сказать… морального положения или по иным не менее важным причинам — вдвое поучительнее и в двадцать раз занимательнее, чем те обычные почтительные коммерческие воры, которых вы, господа, у себя принимаете. А ведь подлинной необходимости так поступать у вас нет. Вами руководит привычка, трусость, добродушие и сотня других скрытых и разнообразных побуждений.

— Вы, англичане, все поголовно — негодяи, — продолжал патриот-австралиец из Фленсборга или Штеттина (право, сейчас я не припомню, какой маленький порт у берегов Балтики осквернился, породив эту редкую птицу). — Чего вы орете? А? Ничуть вы не лучше других народов, а этот старый негодяй черт знает как на меня раскричался.

Вся его туша тряслась с головы до ног.

— Вот так вы, англичане, всегда поступаете: шумите, кричите из-за всякого пустяка, потому только, что я не родился в вашей проклятой стране. Берите мое свидетельство. Такой человек, как я, не нуждается в вашем проклятом свидетельстве. Плевать мне на него!

Он плюнул.

— Я приму американское подданство! — кричал он с пеной у рта, беснуясь и шаркая ногами, словно пытался высвободить свои лодыжки из каких-то невидимых тисков, которые не позволяли ему сойти с места. Он так разгорячился, что макушка его головы буквально дымилась. Меня удерживало любопытство — самая яркая из всех эмоций, и я не уходил, — я хотел знать, как примет новости тот юноша, который, засунув руки в карманы и стоя спиной к тротуару, взирал поверх зеленых клумб площади на желтый портал отеля «Малабар». Он взирал с видом человека, собиравшегося прогуляться, и словно ждал только, чтобы друг к нему присоединился. Вот каким он выглядел, и это было отвратительно. Я ждал. Я думал, что он будет потрясен, пришиблен, станет корчиться, как посаженный на булавку жук… И… я почти боялся это увидеть.

Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать. Нет ничего ужаснее, как следить за человеком, уличенным не в преступлении, но в слабости более чем преступной. Самая элементарная порядочность препятствует нам совершать преступления, но от слабости неведомой, а может быть, лишь подозреваемой, от слабости скрытой, за которой можно следить или не следить, вооружаться против нее или мужественно ее презирать, — от той слабости ни один из нас не застрахован. Нас втягивает в ловушку, и мы совершаем поступки, за которые нас ругают, поступки, за которые нас вешают, и, однако, дух может выжить — пережить осуждение и, клянусь Юпитером, пережить повешение. А бывают проступки — иной раз они кажутся совсем незначительными, — которые кое-кого из нас убивают.

Я наблюдал за этим юношей, мне нравилась его внешность; таких, как он, я знал, — устои у него были хорошие. Он как бы являлся представителем всех сродных ему людей — мужчин и женщин, о которых не скажешь, что они умны или талантливы, но живут они честно и мужественно. Я имею в виду не военное, гражданское или какое-либо особое мужество, я говорю о врожденной способности смело смотреть в лицо искушению, о силе сопротивляемости, не изящной, если хотите, но ценной, о бездумном и блаженном упорстве перед ужасами в самом себе и вовне, перед властью природы и заманчивым развратом людей… Такое упорство держится на вере, и ее не сокрушат ни факты, ни дурной пример. Все это прямого отношения к Джиму не имеет, но внешность его была так типична для тех добрых, глупых малых, с которыми чувствуешь себя приятно, — людей, не тревожимых капризами ума и, скажем, развращенностью нервов. Такому человеку вы по одному его виду доверили бы палубу — говорю образно и как профессионал. Я бы доверил, а мне полагается это знать. Разве я в свое время не обучал юношей хитростям моря — хитростям, весь секрет которых можно выразить в одной короткой фразе, и, однако, каждый день нужно заново внедрять их в молодые головы.

Ко мне море было великодушно, но когда я вспоминаю всех этих мальчиков, прошедших через мои руки — иные теперь уже взрослые, иные утонули, но все они были славными моряками, — тогда мне кажется, что и я у моря в долгу не остался. Вернись я завтра на родину, ручаюсь, что и двух дней не пройдет, как какой-нибудь загорелый молодой штурман поймает меня в воротах дока, и свежий глубокий голос прозвучит над моей головой: «Помните меня, сэр? Как! Да ведь я такой-то. Был совсем желторотым юнцом на таком-то судне. То было первое мое плавание». Уверяю вас, радостно это испытать. Вы чувствуете, что хоть однажды в жизни правильно подошли к работе. Говорю вам, мне полагается распознавать людей по виду. Бросив только один взгляд на этого юношу, я бы доверил ему палубу и заснул сладким сном. А оказывается, это было бы небезопасно. Страшно становилось об этом думать. Он выглядел таким же естественным и не фальшивым, как новенький соверен; однако в его металле была какая-то дьявольская лигатура. Сколько же? Совсем немного, крохотная капелька чего-то редкого и проклятого, крохотная капелька. Однако, когда он так стоял с видом «на все наплевать», вы начинали думать: «уж не отчеканен ли он весь из меди».

Поверить этому я не мог. Говорю вам, я хотел видеть, как он будет страдать — ведь есть же профессиональная честь. Двое других — эти парни не идут в счет — заметили своего капитана и стали медленно к нам приближаться. Они переговаривались на ходу, а я их не замечал, словно они были невидимы невооруженному глазу. Они усмехались, быть может, обменивались шутками. У одного из них была сломана рука; другой — долговязый субъект с седыми усами — был главный механик, личность во многих отношениях замечательная. Для меня они оба были ничто. Они подошли к нам. Шкипер тупо уставился в землю; казалось, от какой-то страшной болезни, неведомого яда он распух, принял неестественные размеры. Он поднял голову, увидел этих двоих, остановившихся перед ним, и, презрительно скривив свое раздутое лицо, открыл рот, — должно быть, хотел с ними заговорить. Но тут какая-то мысль вдруг пришла ему в голову. Толстые багровые губы беззвучно сжались, решительно зашагал он вперевалку к гхарри и начал дергать дверную ручку с таким злобным нетерпением, что, казалось, все сооружение вот — вот вместе с пони повалится набок.

Возница, оторванный от исследования своей ступни и уцепившись обеими руками за козлы, повернулся и стал смотреть, как огромная туша ввалилась в его повозку. Маленькая гхарри тряслась, а розовая складка на опущенной шее, огромные ляжки, полосатая спина и мучительные усилия этой пестрой туши влезть в нору производили впечатление чего-то нереального, смешного и жуткого, как гротескные видения во время лихорадки. Он исчез. Я ждал, что маленький ящик на колесах лопнет, словно спелый стручок, но он только осел, заскрипели рессоры, и внезапного опустились жалюзи. Показались плечи шкипера, голова его пролезла наружу, огромная, раскачивающаяся, словно воздушный шар на привязи, плотная, фыркающая, злобная. Он замахнулся на возницу толстым кулаком, красным, как кусок сырого мяса, и заревел на него, приказывая трогаться в путь. Куда? В Тихий океан?

Возница занес хлыст, пони захрапел, поднялся было на дыбы, затем галопом понесся вперед. В Апиа? В Гонолулу? У шкипера было в запасе шесть тысяч миль тропиков, а точного адреса я не слыхал. Фыркающий пони в одно мгновение унес его в «вечность», и больше я его не видел. Этого мало: я не видел никого, кто бы встречал его с тех пор, как он исчез из поля моего зрения, сидя в ветхой маленькой гхарри, которая завернула за угол, оставив за собой целое облако пыли. Он уехал, исчез, испарился, и особенно нелепым казалось то, что он как будто прихватил с собой и гхарри, ибо ни разу не видел я с тех пор гнедого пони с разорванным ухом и темного возницу из Тамилы, исследующего свою больную ступню. Тихий океан и в самом деле велик, но, — нашел ли шкипер арену для развития своих талантов или нет, — факт остается фактом: он умчался в пространство, точно ведьма на помеле. Маленький человечек с рукой на перевязи пустился было за экипажем, блея на бегу: «Капитан! Эй, капитан! Послушайте!» Но, пробежав несколько шагов, остановился, опустил голову и побрел назад. Когда задребезжали колеса, молодой человек, стоявший поодаль, круто повернулся. Больше никаких движений он не делал и снова застыл на месте.

Все это произошло значительно скорее, чем я рассказываю. Через секунду на сцене появился клерк-полукровка, посланный Арчи заняться моряками с «Патны». Преисполненный усердия, он выскочил без шапки, озираясь направо и налево. Миссия его была обречена на неудачу, поскольку дело касалось главной персоны, однако он суетливо приблизился к оставшимся и почти тотчас же завязал разговор с парнем, у которого рука была на перевязи. Как оказалось, парень стремился затеять ссору. Он заявил, что не желает подчиняться приказаниям — «ну, нет, черт побери». Его не запугаешь враками. Он не намерен выслушивать грубости от «подобной личности», даже если тот и не врет. У него есть твердое решение — лечь в постель.

«Не будь вы проклятым португальцем, — услышал я его крик, — вы бы поняли, что госпиталь — единственное подходящее для меня место».

Он поднес здоровый кулак к носу своего собеседника. Стала собираться толпа; клерк растерялся, но, делая все возможное, чтобы не уронить своего достоинства, пробовал объясниться. Я ушел, не дождавшись конца.

Случилось так, что в то время в госпитале лежал один из моих матросов; за день до начала следствия я зашел его проведать и увидел в палате того самого маленького человека; он метался, бредил, и рука его была в лубке. К величайшему моему изумлению, долговязый субъект с обвисшими седыми усами также ютился в госпитале. Помню, я обратил внимание, как он улизнул во время спора — ушел, не то волоча ноги, не то прихрамывая и стараясь иметь вид независимый. По-видимому, он не был новичком в порту и направился прямехонько в пивную Мариане, находившуюся неподалеку от базара. Этот бродяга Мариане был знаком с долговязым субъектом и где-то в другом порту потакал его порочным наклонностям; теперь он встретил его раболепно и, снабдив батареей бутылок, запер в верхней комнате своего вертепа. По-видимому, долговязый субъект желал спрятаться, опасаясь преследования. Много времени спустя Мариане явился как-то на борт моего судна, чтобы получить с баталера деньги за сигары, и сообщил мне, что для долговязого парня готов был сделать и больше, не задавая вопросов, в благодарность за какую-то гнусную услугу, некогда оказанную ему этим субъектом. Он дважды ударил себя кулаком в смуглую грудь, вытаращил огромные черные глаза — в них блеснули слезы — и воскликнул: «Антонио всегда будет помнить, Антонио всегда будет помнить!»

Какова была эта услуга, я так никогда в точности и не узнал. Как бы то ни было, но он предоставил ему возможность находиться под замком в комнате, где стояли стол, стул, на полу лежал матрас, да в углу куча обвалившейся штукатурки. Долговязый субъект, отдавшийся безудержному страху, мог поддерживать свой дух теми напитками, какие были у Мариане. Так продолжалось до тех пор, пока, к вечеру третьего дня, субъект, испустив несколько отчаянных воплей, не решился обратиться в бегство от легиона стоножек. Он взломал дверь, одним прыжком слетел с маленькой лестницы, рухнул прямо на живот Мариане, затем вскочил и, как кролик, ринулся на улицу. Рано утром полисмен нашел его в куче мусора. Сначала ему взбрело в голову, что его тащат на казнь, и он геройски сражался за свою голову; когда же я присел к его кровати, он лежал очень спокойно, и в таком настроении пребывал уже два дня. На фоне подушки его худое бронзовое лицо с белыми усами выглядело красивым и спокойным; оно походило на лицо истомленного воина с детской душой, не будь этой странной тревоги, светившейся в его стеклянных, блестящих глазах, — словно чудовище, безмолвно притаившееся за застекленной рамой. Он был так удивительно спокоен, что я возымел нелепую надежду получить от него какое-нибудь объяснение этого нашумевшего дела.

Не могу сказать, почему мне так хотелось разобраться в деталях позорного происшествия, в конце концов оно касалось меня лишь как члена известной корпорации. Если хотите, называйте это нездоровым любопытством. Как бы то ни было, я, несомненно, хотел что-то разузнать. Быть может, подсознательно я надеялся нащупать какую-то тайную причину — смягчающие вину обстоятельства. Теперь я понимаю, что надежда моя была несбыточна, ибо я надеялся взять верх над самым стойким призраком, созданным человеком, — гнетущим сомнением, обволакивающим, как туман, гложущим, словно червь, более жутким, чем уверенность в смерти, — сомнением в верховной власти твердо установленных норм. Верил ли я в чудо? И почему так страстно его желал? Быть может, ради самого себя я искал хотя бы тени извинения для этого молодого человека, которого никогда раньше не встречал.

Боюсь, что таков был тайный мотив моих расследований. Да, я ждал чуда. Единственное, что кажется мне теперь чудесным, это — беспримерная моя глупость. Я действительно ждал от этого угнетенного и мрачного инвалида какого-то заклятия против духа сомнения. И, должно быть, я стоял на грани отчаяния, ибо после нескольких дружелюбных фраз, на которые тот, как и всякий порядочный больной, отвечал с вялой готовностью, я произнес слово «Патна», облачив его в деликатный вопрос, словно закутав в шелк. Деликатным я был умышленно: я не хотел его пугать. До него мне не было дела, к нему я не чувствовал ни злобы, ни жалости, его переживания не имели для меня ни малейшего значения, его искупление меня не касалось. Он построил свою жизнь на мелких подлостях и больше не мог внушать ни отвращения, ни жалости. Он повторил вопросительно:

— «Патна»? — затем, казалось, напряг память и сказал: — Да, да… Я здесь старожил. Я видел, как она пошла ко дну.

Услыхав такую нелепую ложь, я готов был возмутиться, но он спокойно добавил:

— Она была полна пресмыкающимися.

Я призадумался. Что он хотел этим сказать? В стеклянных его глазах, в упор смотревших на меня, казалось, застыл ужас.

— Они подняли меня с койки в среднюю вахту посмотреть, как она идет ко дну, — продолжал он задумчиво.

Голос его вдруг окреп. Я раскаивался в своей глупости. Сиделки вблизи не было; передо мной тянулся длинный ряд свободных железных коек. Лишь на одной из них сидел худощавый и смуглый больной с белой повязкой на лбу — жертва несчастного случая, происшедшего где-то на рейде. Вдруг мой собеседник вытянул руку, тощую, как щупальца, и вцепился в мое плечо.

— Один я мог рассмотреть. Все знают, какое у меня острое зрение. Должно быть, для этого-то они меня и позвали. Никто из них не видел, как она шла ко дну, а когда она исчезла под водой, они все заорали… вот так…

Дикий вой заставил меня содрогнуться.

— Заткните вы ему глотку! — взмолилась жертва несчастного случая.

— Полагаю, вы мне не верите? — с безграничным высокомерием продолжал инвалид, — Поверьте, по эту сторону Персидского залива не найдется ни одного человека с таким зрением, как у меня. Посмотрите под кровать.

Конечно, я поспешил наклониться. Хотел бы я знать, кто бы на моем месте этого не сделал!

— Ну что вы там видите? — спросил он.

— Ничего! — сказал я пристыженный.

Он посмотрел на меня презрительно.

— Вот именно, — сказал он. — А если бы поглядел я, я бы увидел. Поверьте, ни у кого нет таких острых глаз, как у меня.

Снова он вцепился в мое плечо и притянул меня к себе, желая о чем-то сообщить по секрету.

— Миллионы розовых жаб! Ни у кого нет таких зорких глаз, как у меня. Это хуже, чем смотреть на тонущее судно. Миллионы розовых жаб. Я могу смотреть на тонущее судно и спокойно курить трубку. Почему мне не дают моей трубки? Я бы курил, присматривал за этими жабами. Судно кишело ими. Знаете ли, за ними нужно присматривать.

Он шутливо подмигнул. Пот выступил у меня на лбу, тиковый китель прилип к телу. Вечерний ветерок проносился над рядом свободных коек, жесткие складки занавесей шевелились, кольца стучали о медные прутья, одеяла на кроватях бесшумно приподнимались над полом, а я совершенно продрог. Мягкий тропический ветерок резвился в пустынной палате, а мне он казался таким же холодным, как зимний ветер, разгуливающий по старой риге на моей родине.

— Не позволяйте ему орать, мистер! — крикнула издали жертва несчастного случая; этот гневный крик пронесся по палате, словно пугливый оклик в туннеле. Цепкая рука притянула меня за плечо; инвалид многозначительно подмигнул.

— Послушайте, судно так и кишело ими, и нам пришлось потихоньку удрать, — быстро залепетал он. — Все розовые. Розовые и большие, как дворовые псы. На лбу один глаз, а из пасти торчат отвратительные клыки!

Он задергался, словно через него пропустили гальванический ток, и под одеялом обрисовались худые ноги. Затем он выпустил мое плечо и стал ловить что-то в воздухе; тело его дрожало, как слабо натянутая струна. И вдруг таившийся в мутных глазах ужас вырвался на свободу. Его лицо, спокойное, благородное лицо старого вояки, исказилось на моих глазах; оно стало хитрым и испуганным. Он сдержал вопль.

— Ш-ш… Что они там делают? — спросил он украдкой указывая на пол и из предосторожности понижая голос. Я понял значение этого жеста, и мне не по себе стало от собственной моей проницательности.

— Они все спят, — ответил я, всматриваясь в его лицо.

Этого-то он и ждал; только эти слова и могли его успокоить.

Он перевел дух.

— Ш-ш… Тише, тише. Я здесь старожил. Знаю этих тварей. Надо размозжить голову первой, которая зашевелится. Очень уж их много, и судно продержится не больше десяти минут.

Он снова заохал.

— Скорей! — закричал он вдруг, и крик его перешел в рев. — Они все проснулись — миллион жаб! Ползут ко мне! Подождите! Я их буду давить, как мух! Да подождите же меня! На помощь! На по-о-омощь!

Несмолкаемый вой завершил мое поражение. Я видел, как жертва несчастного случая в отчаянии сжала руками забинтованную голову; фельдшер появился в дальнем конце палаты — маленькая фигурка, словно видимая в телескоп. Я признал себя побежденным и выскочил в одну из застекленных дверей в галерею. Вой преследовал меня, словно мщение. Я очутился на площадке лестницы, и вдруг все затихло; в тишине, давшей мне возможность собраться с мыслями, я спустился по ступеням. Внизу я встретил одного из хирургов госпиталя, он шел по двору и остановил меня.

— Навещали своего матроса, капитан? Думаю, можно будет завтра его выписать. Знаете ли, к нам попал первый механик с того паломнического судна. Занятный случай. Один из худших видов delirium tremens. Три дня он пил запоем в пивной этого итальянца. Результаты налицо. Говорят, в день он осушал по четыре бутылки бренди. Изумительно, если это только не враки. Можно подумать, что внутренности его выстланы листовым железом. Ну, голова-то, конечно, не выдержала, но любопытнее всего то, что в бреду его есть какая-то система. Я пытаюсь выяснить. Необычайное явление, нечто, похожее на логику при delirium tremens. По традиции ему бы следовало видеть змей, но он их не видит. В наше время добрые старые традиции не в почете. Его преследуют видения… Жабы… Ха-ха-ха! Право, я еще не встречал такого интересного субъекта среди пьяниц. Видите ли, после такого возлияния ему по всем правилам следовало бы умереть. Но он крепкий парень. А ведь двадцать четыре года прожил в тропиках. Вам не мешает взглянуть на него. И вид у этого старого пьянчужки благородный. Самый замечательный человек из всех, кого я знаю… конечно, с медицинской точки зрения. Хотите поглядеть?

Я слушал из вежливости, стараясь казаться заинтересованным, но теперь с сожалением прошептал, что очень тороплюсь, и поспешил пожать ему руку.

— Послушайте, — крикнул он мне вдогонку, — он не может явиться в суд. Как вы думаете, его показания были бы существенными?

— Думаю, что нет, — отозвался я, подходя к воротам.

ГЛАВА VI

По-видимому, власти были того же мнения. Судебного следствия не отложили, и оно состоялось в назначенный день. Зал был полон. Никаких сомнений относительно фактов — точнее одного факта — не было. Каким образом «Патна» получила повреждение, установить было невозможно; суд не рассчитывал это выяснить, и в зале не было ни одного человека, которого бы этот вопрос интересовал. Однако, как я уже сказал, все моряки порта были налицо, так же как и представители торговых кругов, связанных с морем. Сюда их привлек интерес чисто психологический: они ждали какого-то разоблачения, которое вскрыло бы силу и ужас человеческих эмоций. Разумеется, такого разоблачения быть не могло. Допрос единственного человека, способного и желающего отвечать, тщетно вертелся вокруг хорошо известного факта, а вопросы столь же достигали цели, как постукиванье молотком по железному ящику, с целью узнать, что лежит внутри. Впрочем, судебное следствие и не могло быть иным. Его целью было добиться ответа не на вопрос «почему», а на поверхностный вопрос «как».

Молодой человек мог бы им ответить, но — хотя именно это и интересовало всю аудиторию — другие вопросы отвлекали от основного, который для меня, например, являлся единственно стоящим внимания. Не можете же вы ждать, чтобы должностные лица исследовали душу человека, выясняя, не виновата ли во всем только его печень. Их дело было разбираться в последствиях, и, конечно, чиновник с двумя морскими асессорами не пригодны для чего-либо иного. Я не говорю, что эти парни были глупы. Председатель оказался очень терпеливым. Один из асессоров был шкипер парусного судна — человек с рыжеватой бородкой, благочестиво настроенный. Другим асессором был Брайерли. Великий Брайерли! Кто из вас не слыхал о великом Брайерли — капитане известного судна, принадлежащего пароходству «Голубая звезда»?

Казалось, он чрезвычайно тяготился оказанной ему честью. За всю свою жизнь он не сделал ни одной ошибки, не знал случайностей и неудач. Он был из числа тех счастливчиков, которым неведомы колебания, неуверенность в себе. В тридцать два года он командовал одним из лучших судов торгового флота; мало того, он сам считал свое судно исключительным. Второго такого судна не было во всем мире; полагаю, если его спросить, он признался бы, что и такого командира нигде не сыщешь. Выбор пал на достойного. Остальные люди, которым не дано было командовать стальным пароходом «Осса», делавшим шестнадцать узлов в час, были довольно-таки жалкими существами. Он спасал тонущих людей на море, спасал суда, потерпевшие аварию, имел золотой хронометр, который был поднесен ему по подписке, и бинокль с соответствующей надписью, полученный им за вышеупомянутые заслуги от какого-то иностранного правительства. Он хорошо знал цену и своим заслугам и своим наградам.

Пожалуй, он мне нравился, хотя я знаю, что некоторые его попросту не терпели. Я нимало не сомневаюсь, что на меня он смотрел свысока. Однако я на него серьезно не обижался. Видите ли, он презирал меня не за какие-либо мои личные качества. Я просто не шел в счет, ибо не был единственным счастливым человеком на земле, — не был Монтегю Брайерли, владельцем золотого хронометра, поднесенного по подписке, и бинокля и серебряной оправе, свидетельствующего об искусстве в мореплавании и неизменном счастье; цены себе и своим наградам я не знал, не говоря уже о том, что у меня не было такой черной ищейки, как у Брайерли. Эта ищейка была ведь исключительной, ни один пес не относился к человеку с такой любовью и преданностью, как она. Несомненно, когда все это ставится вам на вид, вы чувствуете некоторое раздражение. Однако так же фатально не повезло и миллиарду двумстам миллионов людей, и, подумав, я решил простить его презрительную жалость: что — то в этом человеке меня притягивало. Это влечение я так и не уяснил себе, но бывали минуты, когда я завидовал Брайерли. Жизнь царапала его самодовольную душу не глубже, чем булавка гладкую поверхность скалы. Ведь это достойно зависти. Когда он сидел подле непритязательного бледного председателя, его самодовольство казалось всем нам твердым, как гранит. А вскоре после этого он покончил с собой.

Неудивительно, что он тяготился делом Джима. В то время как я почти со страхом размышлял о глубочайшем его презрении к молодому человеку, он, вероятно, анализировал мысленно свое собственное дело. Нужно думать, — приговор был обвинительный, а тайну показаний он унес с собой в море. Если я понимаю что-нибудь в людях, — дело это было очень значительным, одним из тех пустяков, что пробуждают спящую доселе мысль; мысль вторгается в жизнь, и человек, непривычный к такому обществу, жить больше не может. Я знаю, что тут дело было не в деньгах, не в пьянстве, не в женщине. Он прыгнул за борт через неделю после конца судебного следствия и меньше чем через три дня после того, как вышел в плавание, словно перед ним внезапно в волнах разверзлись врата иного мира, распахнувшиеся, чтобы его принять.

Однако он это сделал не под влиянием аффекта. Его седовласый помощник, первоклассный моряк — он был славным стариком, но по отношению к своему командиру позволял себе невероятные глупости, — бывало, со слезами на глазах рассказывал эту историю. По словам помощника, когда он утром вышел на палубу, Брайерли находился в рубке и что-то писал.

— Было без десяти минут четыре, — так рассказывал помощник, — и среднюю вахту, конечно, еще не сменили. На мостике я заговорил со вторым помощником, а капитан услышал мой голос и позвал меня. По правде сказать, капитан Марлоу, мне здорово не хотелось идти, со стыдом признаюсь, что терпеть я не мог капитана Брайерли. Никогда мы не можем распознать человека. Его назначили, обойдя очень многих, не говоря уже обо мне, а к тому же он дьявольски любил вас унизить — «с добрым утром» он говорил так, что вы чувствовали свое ничтожество. Я никогда не разговаривал с ним, сэр, кроме как по служебным делам, да и то я мог только принудить себя быть вежливым.

(Он польстил себе. Я частенько удивлялся, как может Брайерли терпеть такое обращение.)

— У меня жена и дети, — продолжал он. — Десять лет я служил компании и по глупости своей все ждал назначения капитаном. Вот он и говорит мне:

— Пожалуйте сюда, мистер Джонс, — этаким высокомерным тоном. — Пожалуйте сюда, мистер Джонс.

Я вошел.

— Отметим положение судна, — говорит он и наклоняется над картой, а в руке у него циркуль. Как вы знаете, помощник должен это сделать по окончании своей вахты. Однако я промолчал и смотрел, как он отмечал крохотным крестиком положение судна и писал дату и час. Вот и сейчас вижу, как он аккуратно выводит цифры: восемнадцать, восемь, четыре. А год был написан красными чернилами наверху карты. Больше года капитан Брайерли никогда не пользовался одной и той же картой. Та карта хранится и теперь у меня. Написав, он встал, поглядел на карту, улыбнулся, потом посмотрел на меня.

— Тридцать две мили держитесь этого курса, — сказал он, — тогда мы отсюда выберемся, и вы можете повернуть на двадцать градусов к югу.

Мы шли к северу от Гектор-Бэнк. Я сказал: «Да, сэр» — и подивился, что он так разговорился: ведь все равно я должен был зайти к нему перед тем, как изменить курс. Пробило восемь склянок, мы вышли на мостик, и второй помощник, прежде чем уйти, доложил, по обыкновению:

— Семьдесят один по лагу.

Капитан Брайерли взглянул на компас, потом огляделся. Было темно и ясно, а звезды сверкали ярко. Вдруг он говорит со вздохом:

— Я пойду на корму и сам поставлю для вас лаг на нуль, чтобы не вышло ошибки. Еще тридцать две мили держитесь этого курса, и тогда вы будете в безопасности. Не забудьте коэффициент поправки к лагу — процентов шесть. Значит, еще тридцать миль этим курсом, а затем возьмите на штирборт на двадцать градусов. К чему идти лишних две мили? Не так ли?

Никогда я не слыхал, чтобы он так много говорил, — главное, никакой нужды в этом не было. Я ничего не ответил. Он спустился по трапу, и собака, которая всегда следовала за ним.

По пятам, тоже побежала вниз. Я слышал, как стучали его каблуки по палубе; потом он остановился и заговорил с собакой:

— Назад, Бродяга! На мостик, дружище! Ступай, ступай!

Он крикнул мне из темноты:

— Пожалуйста, заприте собаку в рубке, мистер Джонс.

В последний раз я слышал его голос, капитан Марлоу. — Тут голос старика дрогнул, — Видите ли, он боялся, как бы бедный пес не прыгнул вслед за ним, — продолжал он дрожащим голосом, — Да, капитан Марлоу. Он установил для меня лаг; он, поверите ли, даже впустил туда капельку масла: лейка для масла лежала вблизи, там, где он ее оставил. В половине шестого помощник боцмана пошел с ватер-шлагом на корму мыть палубу; вдруг он бросает работу и бежит на мостик.



Поделиться книгой:

На главную
Назад