И тут Северин с удивлением заметил, что она сильно изменилась. Вместо той худенькой, угластой девчушки перед ним стояла пухленькая девушка. Ее озорное мальчишечье лицо стало нежным и добрым, вместо короткой стрижки – коса. Не длинная, но толстая. Не изменились только конопушки. Они так же густо коричневели просяными зернышками по всему лицу. Северину вдруг захотелось дотронуться рукой до этих конопушек, погладить румяные от смущения щеки, но как он мог это сделать? Он ждал, что сейчас Оля спросит, за какие заслуги наградили его медалью, но она, встретившись с его взглядом, еще больше зарделась и спросила смущенно:
– К нам зайдете?
И снова удивился Северин. После того разговора у шлюза с отцом Оли – дядей Семеном, он ни разу не заходил к соседям. Да его и не приглашали. Не знал Северин, что за время с прошлого отпуска здесь все изменилось, что добрососедские отношения восстановлены, и Оля почти каждый вечер приходила к ним помогала его матери по дому, а потом рассматривала фотографию, которую прислал он после того, как получил медаль «За отличие в охране границы СССР». Мама Северина понимала состояние девушки: медленно, исподволь подкралась к ней любовь, а захватила крепко. Мать как могла, питала эту любовь, но сыну ничего не писала. Размыслила так: приедет, поймет сам. Ничего этого не знал Северин и недоуменно смотрел на Олю, которая терпеливо ждала ответа. И он предложил:
– Пойдем лучше на Пахру. Я удочки возьму.
– Хорошо.
Солнце еще было высоко, а Оля уже зашла за Северином. На ней был сарафан из китайского шелка в крупных ярких цветах. Самый модный в те годы. Косу Оля расплела, и светлые волосы мягко облегали ее пухлые плечи и спускались на цветы, смягчая их кричащую броскость. Оля постаралась выглядеть красиво, и теперь с тревогой ждала, какое впечатление произведет на Северина. Но тот побежал в кладовую за удочками, спешно накопал червей на огороде и, даже не помыв перепачканные руки, позвал ее:
– Пойдем.
Лишь когда они выходили за калитку, и он, пропустив ее, оказался позади, увидел цветы на ее сарафанчике, искрившиеся в ярких солнечный лучах, выпалил восхищенно:
– Ух ты, горит!
Оля благодарно улыбнулась, обернувшись, и Северин увидел, как вспыхнули Олины щеки. Пока еще непонятно отчего, он и сам смутился.
Молча они прошли по пыльной дороге до плотины и, не сговариваясь, остановились у шлюзов, и так же молча стали смотреть, как, закручиваясь глубокой воронкой, вода с глухим гулом устремлялась под невысоко поднятый металлический щит. Они не думали о том, что отсюда началось их сближение и что не будь того нелепого случая, не пришли бы они, возможно, сюда вот так, вместе.
Совсем с иными мыслями смотрели они на воронку, которая все время, будто живая, двигалась, то отдаляясь или приближаясь к шлюзу, либо расширялась и становилась глубже, то исчезала почти совсем – Оля ждала, чтобы Северин заговорил, и тогда она могла бы понять, чувствует ли он, видит ли ее любовь. Она ждала нежных взволнованных слов, Северин же вновь переживал то, что пережил когда-то здесь, оставшись один на один со своими тревожными мыслями, несправедливо обвиненный и униженный. И хотя время сгладило остроту обиды, он не мог совершенно забыть людскую несправедливость, а теперь та боль, та растерянность и озлобленность вновь охватили его, вроде бы только что бросил в лицо ему отец Оли грубо, с усмешкой: «…Скажи уж, пожалел себя, как бы ножки об шлюз не стукнуло… Не в отца ты, парень». Северин боялся, что вдруг Оля заговорит о том случае, и тогда он поймет, что она так и продолжает считать его трусом. Северин просто боялся ее слов и, легонько притронувшись к ее руке, сказал глухо:
– Пойдем. Клев прозеваем.
Иных слов ждала Ольга. Взглянула на Северина разочарованно, увидела его нахмуренное почти злое лицо и сникла. Погрустнела. Покорно пошла, как на привязи, за ним по дороге. А он, поглощенный своими мыслями, размеренно шагал и шагал, не обращая внимания на Олю.
Знакомая тропка, круто сбегавшая вниз между кустиками мягкого тальника и высокой жгучей крапивы. Северин не приостановился, не пропустил Олю вперед, он забыл о ней, хотя слышал ее шаги, чувствовал ее порывистое дыхание, но мысли его были в прошлом. Он еще и еще раз мысленно воспроизводил разговор, который произошел тогда у шлюза с мужиками и который так круто повернул его судьбу. У Северина сейчас не было обиды на дядю Семена, Олиного отца, он уже давно понял и оправдал его, сгоряча бросившего жесткий упрек; Северин с возмущением думал о человеческой несправедливости и человеческой жестокости. Люди сторонние могли бы осмыслить случившееся трезво, но не сделали этого, не стали утруждать себя. Да и интересней было посмаковать, посплетничать, прикрашивая, домысливая, картинно всплескивая руками, возмущаться будто искренне: «А ведь видный парень. Ишь ты, никому нынче веры нет. Не та пошла молодежь», – и на миг, на час почувствовать себя безгрешными, вовсе не думая, что совершается вопиющая несправедливость, которую ничем не оправдать.
Северин смотрел на Пахру, словно заснувшую в мягком травном ложе, на ивы, тонкие ветки которых шатрами нависали над водой, словно укрыли ее, оберегая ее покой, смотрел на лес, темневший по ту сторону реки, на веселые луга перед лесом – он смотрел на все это родное, привычное с детства, и не воспринимал всей той покойной красоты: не отступали от него хмурые мысли и даже тогда, когда Северин остановился на своем любимом месте и принялся разматывать удочки. Теперь Оля снова увидела его лицо, недоброе, отталкивающее, поняла причину и решилась: подошла к нему, мягко положила на плечи руки и сказала, глядя в глаза:
– Люблю тебя, Северин. Не знаю, как люблю…
Робко ткнулась губами в его губы и, отшатнувшись, отвернулась, чтобы скрыть слезы, которые вдруг покатились по ее пухлым щекам то ли от облегчения, что эти тяжелые слова наконец сказаны, то ли от обиды, что первый шаг сделала она, а не он, и еще не ясно, каким будет ответ.
Для Северина, который все еще оставался во власти дум о людской несправедливости, признание в любви и неумелый поцелуй были так неожиданны, что он просто опешил: Северин уже понял раньше, что Оля неравнодушна к нему, да и сам он почувствовал при встрече с ней неизвестное прежде волнение и робость; но все это как будто проскользнуло, едва задев его сознание, – он не успел еще осмыслить причину волнения и робости, не подумал, что это начало любви. И надо же – она призналась первой… Северин просто не знал, что ответить. Стоял и смотрел на раскинувшиеся по плечам мягкие волосы, залитые солнцем, на искристые цветы нарядного сарафана, на стыдливо опущенную головку, вздрагивающие плечи, и ему вдруг стало жаль девушку – он притянул ее к себе и так же неумело, как и она, поцеловал.
Она разревелась, уткнувшись лицом в его грудь, потом подняла голову и посмотрела на Северина – в глазах, наполненных слезами, было столько нежности и счастья, что Северин невольно поцеловал их.
Удочки так и остались лежать в траве. Северин и Оля забыли, что пришли порыбачить, сидели, прижавшись друг к другу, и молча любовались неторопливым вечерним закатом. И только когда зябко стало от вечерней прохлады и комары с тоскливым писком закружились вокруг и начали впиваться в Олины руки и ноги, ничем не прикрытые, они поднялись – Северин торопливо собрал удочки, подал Оле руку и полез вверх. Напрямик, без тропы.
До шлюзов они шли молча, а когда миновали плотину, Оля вдруг спросила:
– Он стрелял в тебя?
– Кто?
– Шпион.
– Не успел, Оля, – ответил Северин и, довольный тем, что может наконец рассказать ей о своем первом задержании, пояснил: – Понимаешь, я ему с напарником наперерез вышел. Граница вот она – рукой подать, всего полсотни метров. А мы-то затаились, вот он и посчитал, что, значит, опасность миновала. Шагнул вперед, а я ему не очень громко: «Руки вверх!».
Чувствуя недоумение Ольги, решился рассказать правдиво и подробно:
– Случайно все получилось, Оля. Я с границы вернулся. Только с коня было собрался спрыгнуть слышу, дежурный кричит: «Застава – в ружье!» Солдаты бегут на конюшню, начальник заставы уже на крыльце. Система, говорит, сработала. Прорыв в сторону границы, – и поняв, что принятая у пограничников терминология для Оли – темный лес, стал разъяснять: – По всей границе, где позволяет местность, есть контрольно-следовая полоса: несколько метров земли перепахано и заборонено так, что любо посмотреть. В огороде у хорошего хозяина и то земля так не ухожена. Наступил на нее – след как на ладони. А перед той контрольной полосой у нас есть еще и специальная сигнальная система. Сигнал дает на заставу, если кто пройдет мимо. Такой сигнал и получил тогда дежурный и сразу поднял заставу по тревоге. Пока солдаты седлали коней, я с моим коноводом, – слова «с моим коноводом» Северин произнес с нотками гордости, – я поскакал. А следовая полоса на нашей заставе в нескольких километрах от границы. Рядом с дорогой она, перед горами. Сосенки чахлые и арча. Разлапистое такое дерево сучкастое, а листья почти как у нашей елки, только какие-то пухлые. Неважное укрытие такие деревья, но все же – укрытие. И конечно, нарушитель выбрал путь по самому лесистому и глубокому ущелью. Змеиным его у нас называют. Можно было следом за ним кинуться. Сперва на конях, а потом оставить их, когда для них путь неподходящий, да бегом вверх. А можно – в обход. Километров на пять дальше, зато по дороге. А наверху, у самой границы, ровный луг. Там мы даже траву косим. Вот я и решил дальним путем проскакать. Успели мы с коноводом и коней за скалой сбатовать, и сами спрятаться. Я на арчу взобрался. У поляны они чуточку гуще. Учел и психологию нарушителя, – это были явно не его слова, а те, которые услышал от командиров, подводивших итоги поиска и задержания. – Нарушитель будет в первую очередь смотреть, не укрылся ли пограничник за каким-нибудь валуном, а вверх не подумает задрать голову. Нарушитель прямо на меня вышел. Прямо под арчой остановился. Смотрит, на поляне никого. Два стога только стоят. Если кто там и укрылся, все равно не успеет отрезать путь от границы. А те, которые по ущелью и гребню преследуют, хотя и недалеко, но тоже не догонят. Уверился в этом нарушитель, шагнул было в сторону границы, а я ему на загривок. Хватит, дескать, набегался… И вот – медаль. Сам генерал вручал. Начальник войск округа.
Оля ловила каждое слово Северина, восхищаясь тем, как умно он поступил, а сердце ее учащенно билось от волнения и страха за своего любимого, которого шпион мог убить. А когда Северин окончил рассказ, она прокомментировала с лукавинкой в голосе:
– Просто у тебя все. Генерал ты мой, генерал…
Ей самой понравилось случайно сказанное слово, в них и признание его власти над собой, и – заманчивое будущее. Так и стала звать его Оля. И отец ее вторил дочери:
– Ну, проходи, проходи, генерал.
Только у того тон покровительственный, а в глазах – усмешка. Северин чувствовал неискренность дяди Семена, но прощал ему все, разговаривал уважительно. Не знал еще Северин, что Олин отец против их дружбы. И не потому, что считал Северина не парой для дочери. Свое несогласия он постоянно высказывал жене, когда Северин с Олей уходили погулять:
– Видный парень, что и говорить, но был бы здесь, поближе. Работал бы на фабрике как все. Глядишь – институт кончил бы. А то увезет к чертям на кулички, и станет дочка наша волчицей жить.
– Бог даст, разрушится все, – сокрушенно вздыхала та. – Голова у девки покружится, покружится, да и утихомирится.
В надежде, что «дурь уймется», отговорили они играть свадьбу сразу, как Северин окончил училище и приехал в отпуск в новеньком лейтенантском обмундировании, хрустящим, с иголочки. Он сам попросился в Заполярье, где, как он считал, трудная служба, откуда трусы и слабаки бегут, и рассказал об этом Оле.
– Мне везде с тобой хорошо будет, – спокойно ответила она, и Северин, обрадованный, расцеловал ее.
В тот же вечер, во время застолья, сказали они о своем намерении пожениться. Тогда не спеша поднялся Олин отец, взял рюмку:
– Рады мы за вас, дети. Очень рады. Только спешить к чему же? Оле техникум прежде бы закончить. Или там, среди снегов, затерялся текстильный техникум? Как, генерал?
– Можно и заочно.
– Так-то оно так. Да лучше уж прежде получить специальность. Она ведь не мешок, плечи не оттянет. А оженитесь, какая учеба? Детишки пойдут.
Хоть и не согласна была Оля с родителями, но перечить не стала. Она не поняла истинных намерений отца и матери а они рассчитывали, что за то время, какое осталось учиться Оле, много воды утечет в Пахре, все может измениться. Северин-то будет далеко, а здесь парни – вот они. Кто-то, может, и перехватит сердце.
Не учли родители только одного: разлука, что вешняя вода в половодье, не такие она плотины рушит.
Глава четвертая
– Дяденька, а дяденька, дайте я помогу?
Конюх, чистивший солового жеребца, распрямился, увидел высокого худенького мальчика в белой матроске, шортиках и в светлых босоножках, который стоял в раскрытой двери денника, и удивленно спросил:
– Ты чей?
– Папин и мамин.
Ничего не пояснил конюху ответ. К лошадям допуска нет, но если этот малец – сын какого-нибудь начальника? Прогонишь, потом не оберешься упреков.
– Ишь ты, мамин, папин… Откуда, мол, такой нарядный появился?
– Я через забор. Во… – Женя показал на содранное колено и снова попросил: – Дайте, помогу.
– А если я за уши отдеру?
– Я только гриву расчешу и покормлю немножко. Вот хлеб и сахар. Потом снова – через забор. Никто не увидит. Ладно, дяденька?
– Раз нельзя, стало быть, нельзя! – сердито проговорил конюх, очищая щетку о скребницу. – Хочешь, чтобы отца в милицию потянули? – и, увидев, как наливаются слезами глаза мальчика, спросил примирительно: – Аль реветь собрался? Конь, что ли, понравился?
– Жалко мне его, – всхлипнув, ответил Женя. – Очень, очень… Я ему буду сахар носить.
– А мать, мол, не всыплет?
– Она не узнает.
– Ишь ты, не узнает, мол. А можно ли родительнице лгать?
– Я никогда не обманывал. Вот только из-за Муромца.
– Ишь ты, даже кличка ведома. Ну-ка заходи, заходи…
Муромец вошел в жизнь Жени с того дня, когда отец, любивший конные состязания, взял его на ипподром.
– Пойдем, сынок, на скачки. Большой приз разыгрывается сегодня.
– Сам пропадаешь на дурацких скачках и ребенка заразить хочешь! – напустилась мать. – С этих лет и уже – скачки. Ты бы его лучше за книгу усадил. Сам что-либо захватывающее вслух почитал.
– Одно другому не помеха, – добродушно отговорился отец и поторопил сына: – Живей собирайся.
Они немного опоздали и едва втиснулись между толстой, словно откормленная утка, женщиной и высоким мужчиной в белой широкополой шляпе. Толстая тетя вертелась, больно толкая Женю локтем, и все возмущалась, отчего так долго не начинают, и почему не будет участвовать лучший, по ее мнению, жеребец Мальчик. Женя терпеливо сносил толчки, смотрел на гладкое зеленое поле, опоясанное широкой серой дорогой, по которой, как пояснил отец, поскачут лошади. Изредка он переводил взгляд на дальние конюшни, откуда вот-вот должны были выехать всадники, и все не переставал удивляться, почему тети и дяди, такие нарядные, праздничные, ведут себя хуже девчонок, когда учитель опаздывает к началу урока.
И вот будто налетел шальной ветер, всколыхнул пестрые ряды, понес по ним радостное: «Едут! Едут!» – и утих. Толстая тетя больше уже не толкалась локтями, теперь она тянула жирную шею, пытаясь разглядеть всадников, словно мешала ей какая-то преграда, хотя даже Женя мог видеть копыта лошадей.
Всадники приближались. Взгляд Жени теперь все больше останавливался на желтом, как только что вылупившемся цыпленке, жеребце со снежно-белой гривой. Жеребец пружинисто рысил, а жокей в кумачовой атласной рубашке то и дело похлопывал его по шее, успокаивая и сдерживая его.
– Ой, папа, какой он красивый! – не сдержался Женя.
– Верно, – подтвердил отец. – Соловый. Редкая и самая любимая в России масть. И кличка у него былинная – Муромец.
– Сильный он, да?
– Сейчас увидим.
А что смотреть? Все вон какие-то рыжие, черные, а Муромец – красавец. Так и хочется погладить. Все шагают спокойно, а он будто заведенный. Конечно же он сильный и прискачет первым. А папка всегда такой: посмотрим, посмотрим.
Ударил колокол – лошади рванулись. Вперед сразу же вырвался белогривый жеребец. Женя обрадованно подбадривал его: «Давай! Давай!» – и даже не замечал, как толстая тетя снова заерзала и уперлась ему в бок локтем.
А всадники, обогнув поле, уже летели по прямой. Впереди все тот же жокей в кумачовой рубашке на соловом жеребце. Женя радостно кричал:
– Ура! Давай! Жми!
Но чем ближе к повороту, тем быстрей нагоняли Муромца два вороных жеребца. На повороте они поравнялись с ним, а потом обогнали. Муромец прискакал только третьим.
– Не рассчитал силы. Не рассчитал, – сокрушенно оценил отец, который тоже «болел» за Муромца.
Не понял огорченный Женя отца. Позже, повзрослев, он не раз будет вспоминать эти слова, осмысливая их, а сейчас подумал о том, что, видимо, плохо покормили лошадь, раз у него оказалось мало сил. Жене стало так жалко Муромца, что он едва не разревелся. И разревелся бы, если бы не толстая тетя с толкучими локтями. Постыдился он ее.
Ночью ему приснился соловый. Худой. Бьет копытом о землю и человеческим голосом просит хлеба. Всхлипнул, проснувшись, Женя от жалости, словно не во сне, а в самом деле видел голодного коня. С такой со жгучей жалостью вспоминал солового даже на уроках географии – самом любимом предмете.
Через пару недель отец снова взял Женю на ипподром. И вновь в первом заезде скакал соловый. И так же, как и в прошлый раз, отстал совсем недалеко от финиша. Обогнала его какая-то рыжая лошадь. Женя в тот момент искренне возненавидел жокея, плохо, по его понятиям, ухаживавшего за жеребцом.
Муромца он снова увидел во сне. А утром решил твердо: «Пойду после уроков к нему».
Поначалу с улыбкой слушал конюх рассказ мальчика, а потом посерьезнел и протянул жилистую руку.
– Давай знакомиться. Гаврила Михайлович я. Рогозин.
– Евгений Алексеевич Боканов.
– Ишь ты, Лексеич… Евгений. Женька, стало быть?
– Да.
– Затем и пришел, что жалость одолела?
– Да. Я жокеем хочу.
– Ну, это ты плевое дело удумал. Не конь, стало быть, тебя обеспокоил, а кумачовая рубаха приманула. Яркости много – это верно. Гарцевать всяк горазд, а вот чтоб с душой к коню, так это, мол, не каждый. Сам-то я так мыслю: либо конь, либо слава.
Не понимал мальчик упрека. Женя хотел стать жокеем именно потому, чтобы не обижать лошадей, кормить их вдоволь, мыть, заплетать гриву и хвост, а потом расчесывать их, не бить хлыстом, а по-хорошему, по любви, чтобы понимать друг друга.
Гаврила Михайлович сменил меж тем ворчливый тон на добродушный.
– Рановато твоим разумом в толк все это взять. Ну а пока суд да дело, бери-ка щетку.
Более часа провел Женя в деннике у солового. Муромец поглядывал вначале недоверчиво на незнакомого мальчишку, почувствовав же искреннюю ласку, когда Женя стал старательно расчесывать гриву, жеребец повернул голову, мягко взял губами ухо мальчика и стал его тихонечко пощипывать – Жене было щекотно, хотелось отдернуть голову, но он терпел. Радостью светилось его лицо, а сердце замирало от блаженства. Конюх же удивленно покачивал головой и говорил ласково:
– Ишь ты, что твои влюбленные. – Помолчав немного, добавил решительно: – Вот что, Евгений Алексеевич, айда-ка к моему начальству. Сродственником тебя представлю, через калитку ходить будешь.
Домой Женя шел, мурлыкая песенку про молодого капитана, а ему хотелось петь во весь голос, кричать о своей большущей радости. Только вот прохожие тогда удивятся. Разве поймут? Вот дома – другое дело. Женя представлял, как обрадуется отец, узнав о чудесном конюхе, о Гавриле Михайловиче, который для Жени сейчас был самым хорошим дядей на земле; о Муромце, щипавшем ухо, – отец потреплет его по стриженной «под бокс» голове и скажет: «Хорошо, Женя, хорошо. Можешь ходить к своем Муромцу, когда хочешь, только чтобы пятерки в дневнике не перевелись», – а мать поворчит-поворчит, потом тоже согласится, только непременно потребует ходить только не в матроске. С отцом он соглашался, с матерью – нет. К Муромцу нужно ходить нарядно, как на праздник.
Именно с такими мыслями влетел Женя на третий этаж по лестнице и нажал кнопку звонка, слушая, как звонок радостно дребезжит в коридоре.
Дверь открыла мать. Упрекнула:
– Что это ты расшалился? – И сразу же, всплеснув руками, воскликнула: – С костюмом что сделал, шельмец?! А босоножки?! Словно конюшню чистил!
– Да, мама. Я у Муромца убирал.